И перед очами царевны Софьи пронеслись яркие, горящие огнем грядущие дни, волнуя и чаруя ее душу… Вот она, в венце и порфире, сидит на царском престоле. Вся земля славит мудрость и благость правительницы Софьи Алексеевны. Далеко за рубеж проникает ее громкая, светлая слава…
Вдруг громкие рыданья нарушили жуткую тишину. Царевна оглянулась. То плакала близкая вдова, неутешная царица Марфа Матвеевна.
– Ох, не житье мне без него, без супруга любезного! Схороню я свою головушку в келье монастырской, буду жизнь коротать сиротиной!..
Хмурясь, слушали бояре причитания царицы. С глубокой скорбью глядел на нее Артамон Сергеевич Матвеев, возле которого робко жался хворый подросток, старший царевич Иван.
Словно пробужденный плачем и горем молодой супруги, подал голос со смертного одра умирающий царь.
– Софья! Сестра! – позвал он хрипло и жалобно. – Не оставь Марфу. И царевичей не обидь. Грех тебе будет.
Вздрогнула Софья Алексеевна, хотела ответить брату, но он уже снова смежил слабые очи и забылся. И замер на устах царевны лживый ответ. Изумленная, недобрым взором взглянула она на умирающего. Неужели проник брат в ее грешные мысли? Неужели стал ясновидящим в минуту смертную? Или донесли ему?..
– Матушка! – раздался звонкий голос царевича Петруши. – Чего же сестрица нас к царю не пускает? Может, он и мне хочет словечко молвить.
– Нишкни, дитятко, – тихо проговорила мать. – Царь недужен, ему не до беседы с тобой.
Но младший царевич не угомонился и бросил сердитый взор на сестру. В том взоре крылось грядущее – бурное, кровавое…
– Владыка идет, владыка идет, – зашептали кругом, и ряды боярские разомкнулись.
Белый клобук засиял золотым крестом в глубине горницы. То шествовал к одру умирающего патриарх.
В. Лебедев
Холопья месть
1
В конце апреля 1682 года темные, грозные тучи нависли зловещей мглою над древним, первопрестольным градом, Москвою белокаменною… Хотя с внешними врагами войны никакой не было: в мире жило великое и мощное государство Московское и с Польшей задорной, и с хищными крымцами, и с чопорной Швецией. Миловал Бог от всяких бед и напастей тяжких – не слыхать было «ни о трусе, ни о гладе, ни о каких моровых поветриях»… Но все же у всех московских людей, от знатнейшего князя и боярина до простого посадского и торгового человека, смутная тревога не покидала сердца, а забота о близком будущем омрачала и туманила чело скорбной думою: «Что-то будет, как нынешнего царя батюшки нашего, государя Федора Алексеевича, не станет? А ведь, что ни говори, как себя ни утешай, близится час воли Божией – близится! Не выжить долго царю батюшке! Быть царице Марфе Матвеевне вдовою безвременною!»
Вот что было у всех на устах при встрече и беседе… А на душе роились и другие помыслы, сумрачные, невеселые; крылись и другие опасения, хотя и смутные и не определившиеся, однако же настолько страшные, настолько грозные, что о них никто не решался высказаться открыто и вслух… И у всех было, несомненно, на сердце предчувствие каких-то грядущих, неведомых бедствий, у всех на душе лежал необъяснимый гнет, вызывавший вздохи и сокрушения…
Царевна Софья Алексеевна Романова (1657-1704)
– И о чем горюют, о чем кручинятся? – старались утешать себя более спокойные люди. – Сами не ведают! Ведь если и пошлет Бог по душу царя Федора Алексеевича – Его святая воля… Не больше же он своего батюшки, блаженной памяти царя Алексея Михайловича! А и тот, как преставился, нас Бог от всякой смуты миловал же!
– Так у царя-то Алексея готовый наследник был – царь Федор! Аль ты его на старости лет забывать стал?
– Велик ли наследник – млад юноша! Да ведь и теперь, чай, не перевелся же царский корень?
– Не перевелся – упаси Боже! Однако же раздвоился… И то не к добру! Шутка ли: две царских семьи… Мало ли, что тут случиться может!
Другие были озабочены не тем, что с государством станется, когда царя Федора не станет, а тем, что народ уж чересчур боек стал…
– При молодом царе все избаловались! Никто над собой руки царской не чует, властей не признает… Вот что страшно!.. А как престол-то к ребенку малому перейдет, либо к царевичу Ивану, малоумному и скорбному главою…
– Всего худого ждать можно… Вон уж в стрелецких слободах заворошились: благим матом ревут, саженные челобитные на свое начальство пишут. Небось, при Алексее Михайловиче блаженной памяти и пикнуть не смели!
– Да, коли слухам верить, сказывают, будто и на Дону не тихо, и «отцы святые» в брянских лесах пошевеливаться стали и голову подняли.
– Ох, быть бедствию, коли власть не обоснуется твердо, да на смуту руки не подымет!..
Так говорили в народе и в средних слоях населения столицы. Не менее тревожно смотрели в близкое будущее и люди той среды, которая стояла ближе к царской семье и знала все, что совершалось «на Верху».
– Семья царская великая и несогласная; все врозь смотрят, все власти хотят… И царевны-сестры попущением Божьим умнее братьев вышли, из терема рвутся… И с мачехой на ножах… Она за своего птенчика трепещет, его в цари провести норовит. А те за своего хлопочут… Промежду них и боярство-то все поделилось, волками друг на друга смотрят! Что тут будет, и кто будет нами править, пока один царевич подрастет, а другой-то ума от сестер да от теток набравшись, в разум войдет… Ох, что тут будет! Господи упаси!
И в самый-то разгар всех этих толков, сокрушений, опасений, тревог и разговоров – колокол Успенского собора заунывным звоном в необычайное время возвестил о том, что «великий государь, царь Федор Алексеевич, переселился в горняя…»
Словно по данному знаку, толпы народа со всех концов Белокаменной повалили в Кремль, к соборам и запрудили все пространство между приказами и решеткой царского дворца, за которую пропускались только люди чиновные и сановные: стольники, стряпчие, дворяне и всех чинов служилые люди, гости и выборные от гостиных и черных сотен. Бесчисленное народное множество гудело тысячами голосов, как гудит пчелиный рой перед важным решением вопроса об отлете из родного, насиженного улья… Странною противоположностью этой шумной, галдящей толпе представлялись те сословные представители, которые в глубоком, почти благоговейном молчании, с обнаженными головами стояли на дворцовых дворах за решеткой, охраняемой жильцами в их ярких кафтанах, с блестящими разукрашенными протазанами в руках. Но вот и все народное множество, в свою очередь, смолкло и затихло, завидев издали, что патриарх в полном облачении, окруженный всем своим клиром, с крестами и иконами вышел на крыльцо перед церковью Спаса за золотою решеткою…
– О новом царе объявлять вышел, – пронесся легкий, чуть слышный говор по толпе, подобный шелесту листьев от налетевшего ветерка…
– Православные! – так обратился патриарх к передним, ближе к крыльцу стоявшим рядам сословных представителей. – По кончине блаженной памяти великого государя и царя Федора Алексеевича остались наследниками ему два его брата: старший – царевич Иван Алексеевич и младший – царевич Петр. Бояре, собравшись в передней палате, об избрании сих благородных царевичей совещались, и положили тому избранию быть общим согласием всех чинов Московского государства людей. Кому же быть на царстве, православные? Царевичу ли Ивану или царевичу Петру?
– Царевичу Петру быть на царстве! – раздался единодушный, общий возглас из передних рядов и, подхваченный всеми остальными, перекатился за дворцовую решетку на площадь в толпу народа, которая неистово и шумно загудела в один голос:
– Да здравствует великий государь Петр Алексеевич! Да здравствует на многие лета!
И между тем, как соборные попы поспешно приводили к присяге сословных представителей на дворцовом дворе, толпы народа на площади заколебались и двинулись в разные стороны через кремлевские ворота, чтобы по всему городу разнести весть об избрании царевича Петра на царство, о предпочтении младшего брата старшему, противно всем доселе бывшим обычаям.
– Сел на царство отрок, будут нами править бояре с приспешниками! – слышалось в катившейся по улицам волне народной.
– Станут пробиваться наверх Нарышкины с братией, а Милославские им ногу подставят! – говорили другие.
– Быть бедам и смутам, и завирухе немалой! – твердили многие.
2
В эту-то эпоху мрачных предзнаменований и тягостных предчувствий, в эту пору всеобщих ожиданий какой-то большой и грозной беды, на обширном и многолюдном подворье старинного боярского рода Салтыковых жил не велик человек, боярский холоп Лука, Сабур по прозванию. Его отец, Семен Сабур, был молодому бояричу Федору Салтыкову пестуном; а его мать, Меланья Сабурова, тому же бояричу мамою. Лука Сабур, приходившийся по матери молочным братом боярича, рос в доме Салтыковых и был с детства неразлучен с бояричем Федором.
Это был высокий, рыжий, хотя и несколько рябоватый детина, широкоплечий, грудастый, плотный, но стройный. Он был человек недюжинный по складу характера, и, проведя все детство и отрочество в боярском доме и в непрерывных сношениях с Федором Салтыковым и его сверстниками, многого насмотрелся и нахватался, хотя, конечно, многое и понимал и воспринимал по-своему. В глазах боярской дворни Лука был «человек большой и пригодный» – нечто вроде посредника, через которого всегда не трудно было обстроить и обставить то или другое дельце. А для своего молочного брата Федора Петровича Салтыкова Лука был первым пособником, затейщиком и заводчиком во всех его играх, забавах и охотничьих пристрастиях. И точно, никто лучше Сабура не умел выносить кречета, натаскать охотную собаку, выездить молодую лошадь, сплести мережу или бредень для рыбы, смастерить дудочку для приманки для перепелов.
Все обязанности Луки Сабура выражались исключительно в том постоянном и непрерывном служении своему бояричу, на которое уходила вся его жизнь без остатка. Вне этого служения не было ни обязанностей, ни долга, ни самой жизни… Вследствие долгой, непрерывной, с детства уже установившейся и окрепшей связи между двумя юношами – бояричем и его холопом – явилась такая тесная, насущная потребность единения и постоянной близости, которая очень походила на дружбу; не изменявшую, впрочем, отношений подчиненности и почтительного повиновения с одной стороны и ласкового, снисходительного преобладания и господства с другой.
Чрезвычайная привязанность и преданность Сабура к Федору Салтыкову выражалась, главным образом, в постоянных заботах о здоровье и безопасности боярича, в охранении его от всяких бед, напастей и случайностей, возможных или мнимых. Эти заботы постоянно складывались для Сабура в виде одного тревожного раздумья: как бы с бояричем какого худа не случилось. Он постоянно и всюду – в Москве, и в деревне, на богомолье, на охоте, на рыбной ловле, на звериной травле, на ночлеге под шатрами или на сомнительном постоялом дворе среди какого-нибудь глухого захолустья, – принимал на себя тягостную обязанность зоркого и подозрительного «обережатая». От этой обязанности он не отрешился и во время пребывания боярича в собственном московском подворье, чутко прислушивался к разным толкам и слухам, ходившим среди многочисленной салтыковской дворни и служни, всегда заботился только о том, что, в каком бы то ни было смысле, могло угрожать спокойствию и безопасности его господина Федора Петровича Салтыкова. До остальных ему как будто и дела не было. Он полагал, что они сами сумеют себя оберечь, и не принимал заботы о них на свою совесть.
Каково же было его положение, когда среди боярской дворни распространился слух о волнениях в стрелецких слободах, а из разговоров своих господ Лука сообразил и вывел такое заключение, что эти волнения грозят принять характер опасный и стоят в связи с какими-то ловко действующими подпольными силами… Лука Сабур тотчас насторожился и решил, что ему «все это» следует выглядеть и выследить путем личного наблюдения, чтобы убедиться воочию, чего можно от этой темной и грозной силы опасаться, или, выражаясь его собственным языком: «Какое худо может его бояричу от головорезов-стрельцов приключиться?»
И вот он стал пропадать по целым дням с боярского подворья, бродить по стрелецким слободам, по рынкам и базарам, где бабы-стрельчихи торговали, и всюду прислушиваться и присматриваться. По вечерам, приходя в опочивальню Федора Петровича и помогая ему раздеваться, на вопрос боярича, где он все эти дни пропадает, отвечал много раз сряду:
– Так нужно. На всякий случай опаска не мешает…
Придя однажды вечером в опочивальню боярича, он рассказал ему о шумных стрелецких сходках в Титовом полку, о буйствах стрельцов против начальных людей, о угрозах «расправиться по-свойски и с теми, кто повыше их начальников». Заключил свою речь он чрезвычайно странным, настойчивым выводом:
– Тебе бы, боярич, надо, не мешкая, в твои рязанские вотчины выехать.
– Это почему же? Да и как же я могу батюшку больного одного оставить?.. Сам знаешь, что он третий месяц с постели не сходит.
– Бери и его с собой.
– Его и ворохнуть с постели нельзя! Да и с чего ты взял, чтобы мне в вотчины ехать?
– А с того и взял, что тут завируха готовится большая… Как бы чего недоброго и с тобой не случилось…
И так каждый день, каждый вечер Сабур приносил бояричу новые, все более и более тревожные вести. Все чаще и чаще он добавлял к ним, что стрельцы нос задрали, что на них ниоткуда острастки нет, что к ним приезжают по вечерам в полк какие-то молодцы на серых и карих конях и привозят «скорописные, угрозные на бояр грамотки», что ходит к ним какая-то «бабица» и деньги в свертках на вино раздает…
– Да кто же эти молодцы? Кто эта бабица? – допрашивал своего слугу боярич, встревоженный уже не только этими вестями, но и теми толками, которые каждое утро слышал на боярской площадке во дворце, куда обязательно должен был являться в качестве стольника.
– Кто эти молодцы и кто эта бабица – того не ведаю, а и жив не буду, коли не проведаю на сих днях – там уж все у меня налажено. Я с одним парнем в стрелецком полку столкнулся, из наших же рязанцев, и так к нему притесался, что он со мной и пьет, и гуляет, и душу передо мной нараспашку держит… Так уж ты отпусти меня в слободы дня на два, да на ночь. Доберусь я тогда, кто эти молодцы и откуда они в слободы к стрельцам ездят.
Боярич отпустил его и денег дал ему на гулянку с земляком…
– Ступай, и все разведай, все разузнай! – говорил не на шутку встревоженный боярич своему верному холопу, прощаясь с ним в то утро…
3
Сойдя с боярского подворья, Лука Сабур направился сначала в Лубянскую стрелецкую слободу, к своему знакомцу, Фоме Двукраеву, недавно переведенному из рязанских городовых стрельцов в московский стрелецкий Титов полк. Знакомца своего Лука не застал дома. Его домашние сказали, что он пошел в ближайшее кружало и «на радостях» бражничает там с приятелями.
– А на каких же это радостях? – спросил Лука, стараясь прикинуться и равнодушным, и веселым.
– Вестимо, на каких. Все они теперь в больших барышах, все в красных сапогах ходить зачали… Вчера еще в приказную избу их созывали, опальных начальников имущество делилось. Вот они и загуляли. Там его и сыщешь…
Кружало было хорошо известно Луке Сабуру, который неоднократно заходил туда с Фомой, и потому он прямехонько направился к этому увеселительному заведению, помещавшемуся в большой, покривившейся, но весьма просторной избе в два жилья. Небольшие окна избы были заслонены ветвями густых, старых и ветвистых берез, которые росли в палисаднике, перед кружалом, и только крыльцо, выступавшее из густой зелени, обнаруживало то оживление, которое господствовало в мрачных и низких хоромах.
На крыльце толпился всякий сброд, среди которого преобладали стрельцы, выделяясь из общей массы своими цветными шапками и яркими воротниками строевых кафтанов. К этой толпе то и дело подходили люди со всех концов слободы. Веселый шум и гам царили над хмельною толпою, среди которой многие на крыльцо выносили ковши и чарки, угощая всех направо и налево с низкими поклонами.