Что они несли с собой - Тим О Брайен 4 стр.


– Да так, брат, сочная. Вкусная у нас нынче война.

* * *

Как-то мы подрядили одного узкоглазого папашу провести нас через минные поля на полуостров Батанган.

Старик сильно хромал, был медлителен и скрючен, но знал, где безопасно, а где надо ступать осторожно, а где, даже если ступаешь осторожно, все равно можешь превратиться в попкорн. Он умел чувствовать землю под ногами, как канатоходец чувствует веревку: ее поверхностное напряжение, то как она проседает или пружинит. Каждое утро мы выстраивались длинной цепочкой с узкоглазым папашей во главе и целый день шагали за ним след в след, играя в суровую и безжалостную игру «иди гуськом».

Крыс Кайли придумал дурацкий стишок, который привязался ко всему взводу, и мы распевали его хором:

Из строя ногой – пальцы долой!
За старым пнем пойдешь – впросак не попадешь!

Земля вокруг кишела «прыгающими Бетти» и «отрывателями пальцев», а еще разными минами-ловушками, но за те пять дней пути на полуостров Батанган никто не пострадал. Мы все полюбили старика.

Печальная вышла сцена, когда за нами прилетели вертолеты. Джимми Кросс обнял узкоглазого папашу. Митчелл Сандерс и Ли Странк нагрузили старика коробками с сухими пайками.

В глазах у старика стояли самые настоящие слезы.

– За старым пнем пойдешь, – говорил он по очереди каждому из нас, – впросак не попадешь.

* * *

На войне либо идешь с полной выкладкой, либо чего-то ждешь. Я помню монотонность. Копаешь окопы. Давишь москитов. Солнце и жара. И бесконечные рисовые поля. Даже в джунглях, где есть десяток способов умереть, война была откровенно скучна. Но это была странная скука. Эдакая закрученная скука. Такая скука, от которой случается расстройство кишечника. Вот ты сидишь на верхушке высокого холма, под тобой тянутся рисовые поля, день тих, жарок и бесконечно пуст, и чувствуешь, как скука сочится внутри тебя – точно капает из подтекающего крана, вот только капает не вода, а некая кислота, и с каждой капелькой ты ощущаешь, как кислота разъедает жизненно важные органы. Стараешься расслабиться. Разжимаешь кулаки и отпускаешь мысли. Ну вот, думаешь ты, всё не так страшно. И в этот самый момент слышишь за спиной автоматную очередь, и желудок у тебя подскакивает в горло, и ты визжишь как свинья. Такая вот скука.

* * *

Иногда я чувствую себя виноватым. Мне сорок три года, а я все еще пишу военные рассказы. Моя дочь Кэтлин говорит, что это одержимость, что мне стоит писать про маленькую девочку, которая нашла миллион долларов и потратила их на шетлендского пони. Наверное, она по-своему права: мне надо забыть. Но проблема с воспоминаниями в том, что не можешь забыть. Материал для рассказов писатель берет там, где находит, то есть из своей жизни, на перекрестке прошлого и настоящего. Словно память – поток машин, который вливается в «карусель» со съездами, вертится там какое-то время кругами, но потом включается воображение, и дорожный затор исчезает, растекается на тысячу разных улиц. Если ты писатель, то можешь лишь выбрать какую-нибудь улицу, и всё, поехали: записывай то, что к тебе приходит. Это истинная одержимость. Вот откуда рассказы.

* * *

…И это не обязательно кровожадные истории. Бывают и счастливые тоже, и даже иногда очень мирные…

* * *

Вот вам короткая мирная история.

Парень уходит в самоволку. Селится в какой-то халупе в Дананге с медсестричкой из Красного Креста. Катается как сыр в масле, медсестричка любит его до смерти, короче, он получает, что хочет и когда хочет. Война окончена, думает он. Теперь сплошь обнимашки и новые позы. А потом вдруг объявляется на базе и просится в свой взвод, прямо-таки рвется в джунгли. Наконец, один приятель спрашивает его, что сталось с медсестричкой, почему он так жаждет битвы, а парень отвечает: «Этот мир так хорош, дружище, что просто больно. Хочу повредить его».

* * *

Помню, как улыбался Митчелл Сандерс, когда рассказывал мне об этом. Меня тогда как обухом по голове ударило. Потому что всё относительно. Вот ты залег на каком-то богом забытом рисовом поле, ждешь, когда твою задницу перебросит на тот свет, а потом вдруг на несколько секунд воцаряется тишина, ты поднимаешь голову и видишь солнце и несколько кучерявых белых облачков, и тебя обжигает бесконечной безмятежностью: весь мир вокруг обретает новые очертания, и, даже пришпиленный войной, ты никогда не испытывал подобного покоя.

* * *

…В памяти чаще всего застревают странные мелкие обрывки, у которых нет ни начала, ни конца…

* * *

Однажды ночью Норман Боукер, лежа на спине, глядя на звезды, вдруг прошептал мне:

– Вот что я тебе скажу, О’Брайен. Будь у меня одно-единственное желание, я бы пожелал, чтобы отец написал мне письмо, а в нем сказал, мол, не страшно, если я не получу медалей. Мой старик только про них и талдычит. Про то, как ждет не дождется, когда увидит мои чертовы медали.

* * *

В один из дней Кайова взялся учить Танцу Дождя Крыса Кайли и Дэйва Дженсена, и вся троица улюлюкала и прыгала босиком, а группка вьетнамских крестьян смотрела на них со смесью интереса и страха. После Крыс спросил:

– Ну и где дождь?

А Кайова ответил:

– Земля – штука медленная, но бизон терпелив.

Крыс задумался, а потом сказал:

– Ну да, понятно, но дождь-то где?

* * *

Я не забыл, как Тед Лейвендер приручил осиротевшего щенка – кормил его с пластиковой ложки и носил с собой в рюкзаке до тех пор, пока Эйзр не привязал щенка к противопехотной мине и не нажал на детонатор.

* * *

Средний возраст в нашем взводе, кажется, был девятнадцать или двадцать лет, и, соответственно, события зачастую приобретали налет эдакой игривости – как спортивное состязание в какой-нибудь экзотичной исправительной школе. Состязание могло обернуться смертью, но во всем происходящем чувствовался детский восторг, была уйма розыгрышей и дуракаваляния. Как когда Эйзр подорвал щенка Теда Лейвендера.

– И с чего вдруг все так разнюнились? – сказал Эйзр. – Господи, да я же просто мальчишка.

* * *

И такое я тоже помню…

Сырой, грибной запах пустого мешка для трупов.

Серп луны, встающий ночью над рисовыми полями.

Генри Доббинс сидит в сумерках, пришивает свои новые сержантские нашивки и тихонько напевает:

– Тик-так, тик-так, желто-зеленая корзинка…

Поле слоновьей травы, прибитой ветром, вызванным вихрем от лопастей вертолета, трава темная и покорная, клонится низко, но после выпрямляется снова, едва вертолет отлетит.

Красная глинистая тропа у деревни Ми Кхе.

Ручная граната.

Худощавый, мертвый, изящный молодой человек лет двадцати.

Кайова сказал:

– Да ладно тебе, Тим. Что еще ты мог сделать?

Кайова сказал:

– Верно?

Кайова сказал:

– Давай, говори.

* * *

Мне сорок три года, и война случилась полжизни назад, но я до сих пор вспоминаю о ней, проживаю ее опять и опять. Иногда воспоминание выливается в рассказ, который фиксирует его навсегда. Впрочем, для этого-то и существуют рассказы. Истории и рассказы нужны для того, чтобы соединять прошлое с будущим. Рассказы – для тех полночных часов, когда не можешь вспомнить, как попал из того места, где был, в то место, где находишься сейчас. Рассказы – для вечности, когда память стерлась, но остались записи…

На Рейни-Ривер

Вот эту единственную историю я никогда раньше не рассказывал. Никому. Ни моим родителям, ни брату с сестрой, ни даже жене. Я всегда думал, что, если заговорю о подобном, это для всех обернется неловкостью, всем внезапно захочется очутиться где-то в другом месте – это же естественная реакция на признание в сокровенном. Даже сейчас от этой истории мне хочется поежиться. Больше двадцати лет я жил с ней, испытывая стыд, мечтая избавиться от него, и самим актом воспоминания, переноса фактов на бумагу я надеюсь хотя бы немного облегчить свою совесть.

Да, поведать эту историю непросто. Наверное, всем нам хочется думать, что в критической ситуации мы поведем себя как герои нашей юности, смело и честно, без мыслей о личных потерях или позоре. Безусловно, таково было мое убеждение в то лето 1968 года. Тим О’Брайен – тайный герой! Одинокий Рейнджер! Если когда-нибудь ставки станут слишком высоки, если зло будет достаточно злым, а добро – достаточно добрым, я просто зачерпну из секретного резервуара мужества, которое годами копилось во мне. Мужество, думал я, бывает в измеримых количествах, как наследство, например, и если скаредничать, копить его, давать нарастать процентам, мы неуклонно приумножаем наш нравственный капитал в преддверии того дня, когда придется платить по счетам.

Это была утешительная теория. Она избавляла от всех тех неловких проявлений повседневного мужества. Она несла надежду и веру в себя человеку, который раз за разом трусил. Она оправдывала прошлое, идеализируя будущее.

В июне 1968 года, за месяц до окончания колледжа Макалестер, я получил повестку на войну, которую ненавидел. Мне был двадцать один год. Да, я был молод и политически наивен, и все равно американская война во Вьетнаме казалась мне неправой. По неким непонятным причинам проливалась кровь вполне конкретных людей. Я не видел ни единства по части целей, ни общего согласия в вопросах философии, истории или законодательства. Сами факты были расплывчаты. Это гражданская война? Это национально-освободительная война или просто агрессия? Кто ее развязал и почему? Что на самом деле случилось с американским эсминцем «Мэддокс» той темной ночью в Тонкинском заливе? Хо Ши Мин – это марионетка коммунистов, спаситель нации или оба разом, или ни тот и ни другой? А как же Женевские соглашения? Как же Организация Договора Юго-Восточной Азии и холодная война? Америка раскололась в спорах по этим и тысячам других вопросов, и дебаты выплеснулись из кулуаров сената Соединенных Штатов на улицы, и умники в полосатых костюмах спорили о них. Единственное, что было общее для всех тем летом, – это растерянность.

Мое же мнение было тогда таким: нельзя воевать, не зная, почему или зачем. Кстати, сейчас я считаю так же. Разумеется, знание не бывает полным, однако, на мой взгляд, солдаты должны верить в то, что сражаются за правое дело. Ошибки тут нельзя исправить. Если люди умирают, их уже не оживить.

Так или иначе, таковы были мои убеждения, и в колледже я всячески противостоял войне. Нет, я не делал ничего радикального, просто обошел несколько домов, агитируя за Юджина Маккарти, и написал пару скучных, пресных статей для студенческой газеты. Исключительно интеллектуальная деятельность, не более того. Конечно, я вкладывал в нее какие-то силы, но не особо много. В конце концов, мне же ничего не угрожало, я не испытывал ощущения надвигающейся опасности. Я наивно полагал, что все эти кровавые сражения никак меня не затронут.

Повестка пришла 17 июня 1968 года. День стоял жаркий, облачный и очень тихий, и я только что вернулся с игры в гольф. Отец с матерью ели на кухне ленч. Помню, как вскрыл письмо, пробежал глазами первые несколько строчек и вздрогнул от ужаса. В голове у меня зашумело. Нет, я ни о чем тогда не думал, просто мысленно взвыл. Я полагал, что слишком хорош для войны. Слишком умный, слишком полный сочувствия, слишком вообще все. Такого не могло произойти! Я выше этого! У меня же все отлично! Мое будущее расписано: диплом с отличием, президентство в студенческом обществе и грант на учебу в Гарварде. Может, тут какая-то ошибка, путаница в бумагах? Я не солдат. Я же ненавижу бойскаутов. Я же ненавижу спать под открытым небом. Я же ненавижу грязь, пыль, палатки и москитов. От вида крови меня подташнивает, и я не переношу приказов и не могу отличить винтовки от рогатки. Господи, да я же либерал! Если им нужно свежее пушечное мясо, почему не призвать какого-нибудь замшелого «ястреба»? Или тупого ура-патриота в кепке со значком «Разбомбим Ханой», или какую-нибудь из хорошеньких дочек Линдона Бейнса Джонсона, или всю расчудесную семейку Уэстморлендов скопом, включая племянников и племянниц и внука-младенца. Должен же быть закон, думал я. Если ты за войну, если считаешь, что она того стоит, то ладно, но тогда ты обязан рискнуть своей жизнью: пойти на фронт, вступить в пехоту и сам проливать кровь. И было бы неплохо, если бы ты захватил с собой на войну свою жену, или детей, или любовницу. Я полагал, что нужен закон!

Помню ярость, жгущую мне нутро. Позже она перегорела до тлеющей жалости к себе, потом до онемения. Тем вечером за обедом отец спросил, какие у меня планы.

– Никаких, – ответил я. – Буду ждать.

* * *

Лето 1968 года я провел, работая на консервном заводе в моем родном городке Уортингтоне в Миннесоте. Завод специализировался на свиной тушенке, и по восемь часов в день я стоял у сборочной – или уж скорее разборочной – линии конвейера, длиной в четверть мили, выковыривая сгустки крови из шей мертвых свиней. По сути, я занимался упорядочиванием.

После забоя туши обезглавливали, резали вдоль живота, вскрывали, извлекали кишки и подвешивали за задние ноги к высокой ленте над конвейером. Потом в дело вступала гравитация. К тому времени, когда туша достигала моего места, жижа по большей части стекала, за исключением плотных сгустков крови в шее и в верхней части грудины. Чтобы извлечь их, я орудовал своего рода водяной «пушкой». Приспособление было тяжелое, фунтов восемьдесят весом, и свисало с потолка на толстом резиновом шнуре. Шнур немного пружинил, сама «пушка» подпрыгивала вверх-вниз, и фокус был в том, чтобы, маневрируя устройством, налегать на «пушку» всем телом – не поднимать руками, а просто дать резиновому шнуру сделать всю работу. На одном конце имелся спусковой крючок, со стороны дула – насадка и вращающаяся стальная щетка. Пока туша плыла мимо, надо было податься вперед, навести «пушку» на сгустки крови и нажать на курок – все одним движением, – тогда щетка начинала гудеть, вылетала струя воды и слышался всплеск, с которым исчезали сгустки, превращаясь в красную дымку. Не самая приятная работа. Требовались рукавицы и резиновый фартук, но все равно ощущение было такое, словно по восемь часов в день стоишь под теплым кровавым дождем.

По вечерам я приходил домой пропахший свиньями. Запах прилип ко мне намертво. Даже после горячей ванны, даже после того, как я долго скреб себя губкой, вонь оставалась – как старый бекон или сосиски, жирный свиной запах, который глубоко въелся мне в кожу и в волосы. Помню, среди прочего особенно тяжело было найти девушку, которая согласилась бы пойти со мной на свиданье. Я чувствовал себя в изоляции, я много времени проводил один. И еще та повестка, припрятанная у меня в бумажнике…

Порой я брал отцовскую машину и бесцельно колесил по городу, исполненный жалости к себе, думая про войну, консервный завод и про то, как меня непроизвольно тянет в сторону бойни. Я ощущал себя беспомощным. Будто пространство вариантов вокруг меня съеживалось, будто я несся по огромному черному туннелю, будто весь мир сжимался… Не было счастливого исхода. Правительство отменило отсрочки для студентов, список ожидания в национальную гвардию и войска запаса был невероятно длинным, здоровье у меня отличное, и под отказника я никак не подхожу: никаких религиозных убеждений, никакой пацифисткой активности в прошлом. Более того, я не мог утверждать, что из принципа против войны. Я считал, что бывают времена, когда страна может с полным правом применять военную силу для достижения своих целей, например, чтобы остановить Гитлера или схожее зло, и я говорил себе, что в таких обстоятельствах с готовностью пойду в бой. Но проблема заключалась в том, что призывная комиссия не позволяет самому выбирать себе войну.

Назад Дальше