Но и его час был уже близок.
В один прекрасный солнечный день, когда начинал уже спадать я зной, над сицилийским берегом пролетал на голубиных крыльях своих мрачный и недовольный Эрот. Мать застала его на Олимпе за азартной игрою в кости с Ганимедом и Гермафродитом.
— Так-то, сын мой, ты исполняешь мои приказания?! Вместо того, чтобы, творя волю мою, поражать золотыми стрелами любви человеческий род, ты проводишь время в праздных забавах!.. Сейчас же лети в Сицилию! Я сейчас была в великолепном храме на Эриксе, и сколько слезных молитв услышала там от жаждущих трепетных ласк белохитонных девиц! Неужели я, вкусив аромата ворохами принесенных мне роз, не исполню мольбы юных красавиц Сицилии?! Лети же туда и, если юноши не обращают страстных взоров на дев, заставь их любить своими золотыми стрелами! Если же я вновь услышу их жалобы, — верь мне, — отниму и лук твой, и стрелы, и даже эти игральные кости!
Так говорила в праведном гневе своем богиня любви…
Не прощаясь со своими товарищами по игре, так как они давно скрылись, боясь Афродиты, Эрот вздохнул, надел золотой красивый колчан, взял с расписной колонны привешенный к ней гибкий лук и полетел через сине-зеленое море.
Когда юный бог пролетал над предгорьями Этны, взор его пал на притаившуюся между кустов темноволосую, с гибким станом, молодую пастушку. Тяжело дыша от охватившей душу ее страсти, смотрела Номия на игравшего неподалеку на флейте под буковым деревом Дафниса.
Улыбка, сходная с той, которая озаряет охотника, увидевшего вблизи от себя давно желанную дичь, показалась на лице сына Киприды. Мягким движением руки достал он из колчана стрелу с золотым острием, посмотрел еще раз на Номию и натянул тетиву. Еще миг, и стрела незримо вонзилась в сердце под буком сидевшего отрока.
Он кончил играть и встал. Неведомое дотоле чувство наполняло ему все его существо. В груди замирало и сладостно ныло сердце, а уста горели желанием прижаться к неизвестным еще золотисто округлым плечам и белой груди.
Незримый, с той же безжалостной улыбкой охотника, поднял Эрот покорную руке его Номию за черные волосы и с силой толкнул навстречу идущему к ней Дафнису.
Оба они остановились друг против друга, и Дафнис положил руки на плечи Номии. Эрот еще раз усмехнулся и полетел отыскивать новую жертву.
Отрок же, отдаваясь охватившему его тело желанию и позабыв обо всем, приблизил уста к похожим на темно-алые вишни губам черноглазой и золотистым загаром покрытой сицилиянки…
Ей он стал отдавать все свои дни. Для нее позабыл прекрасный отрок о козлоногом брате своем и даже о ночных хороводах ореад. Стадо свое он стал пасти в долинах, поближе к овцам всецело овладевшей им Нонии.
Неожиданно для самой себя снискавшая страсть самого красивого из пастухов, гордясь победой своей, смуглая дева ни на шаг не отпускала от себя мягкокудрого отрока. Вместе с ним приходила она по вечерам на то место, где плясали обычно со своими возлюбленными юные пастыри. Остановившись в сторонке, так чтобы все могли их увидеть, и не принимая участия в пляске, клала Номия украшенную белыми цветами черноволосую головку свою на плечо спутника и с тихою улыбкою счастья слушала, как он, шепча ей речи любви, уговаривал уйти с ним подальше от любопытных взоров толпы.
Оставаясь наедине с Дафнисом, дева, как бы не веря в прочность связующей их любви, требовала от него клятв в постоянстве.
— Скажи, что ты мне никогда не изменишь, — просила она, отдавая тело свое подобным цветку олеандра устам прекрасного отрока. — Поклянись мне в этом всеми богами Олимпа!
— Клянусь.
— Поклянись, что ты мне не изменишь, даже если бы тебя соблазняла сама Афродита.
— Клянусь. Ты для меня прекраснее и Афродиты и всех прочих богинь!
Отрок не знал, что его слова невидимо слышит бессмертная, имя которой он произнес. Крылатый сын хвастался пафосской богине, что золотою стрелою своей заставил влюбиться отрока, прекрасней которого ему не случалось видеть в Сицилии.
— Разве совершенно чуждый любви, этот пастух не расстается теперь с девой, с которою я случайно его соединил. Целыми днями сидит он в буковой роще, на месте первой их встречи, возле ручья, стекающего с одетой зеленью Этны. Полетим туда, и ты сама увидишь его, — предлагал своей матери, желая снискать улыбку ее, золотистокудрый Эрот.
И случилось так, что богиня в сопровождении сына прилетела в тот самый миг, когда Дафнис произносил свою клятву.
Афродита устремила строгий, внимательный взор на обоих любовников. Отрок, действительно, был безупречно красив и, судя по некоторым признакам, происходил от богов. Черты обнимавшего его смуглянки Номии далеко не были столь же правильны, и она в сравнении с обнимавшим ее Дафнисом казалась самою обыкновенною, хотя и миловидною пастушкой.
— Сын мой, — сказала богиня, — ты поступил неосмотрительно, соединив божественной крови отрока с девой неравной ему ни по происхождению, ни по красоте.
— Мать и богиня моя, — возразил Эрот, — разве боги и даже богини не соединяются зачастую с неравными им по крови людьми. Ты сама…
— Сын мой, ты поступил небрежно! Прекрасному отроку надо было подыскать боле достойную пару… Я сама, впрочем, позабочусь об этом. Ты же немедленно прерви их любовь, охладив сердце ему свинцовой стрелою.
Сказав это, Киприда скрылась в сумерках наступавшего вечера, так как ей почему-то был неприятен вид обнимавших друг друга Номии с Дафнисом.
Эрот не спеша достал из колчана несколько стрел, выбрал из них ту, что свинцовым своим острием отвращала любовь, наложил на тетиву и, целясь, начал натягивать лук… Послышался свист, и стрела ударила в сердце волнистокудрого отрока.
— Почему ты вздрогнул? — спросила расположившаяся рядом с ним на плаще из овчины смуглая Номия, приподняв на локте свою миловидную головку с белыми помятыми цветами в слегка растрепавшихся черных волосах.
ШЕПОТ ПАНА
«Странник, не бойся меня. Не протягивай руку к оружию. Никакого вреда не причинит тебе сын стыдливой Дриопы и легконогого Гермеса. Отдыхай. В полуденный зной спит вся природа. Когда-то спал в это время и я; но с тех пор как пастухи окрестных селений обходят пещеру мою и на камни, возле которых лежит теперь твоя голова, не проливается больше горячей струей козлиная кровь, с тех пор как меня неизвестно за что стали бояться и избегать, мне бывает грустно в эти часы, и я люблю пожертвовать сном для дружелюбной беседы с дремлющим путником… Не трудись подыматься! Меня ты все равно не увидишь. Мой голос — жужжание пчел, щебет птиц, лепет листьев и журчанье ключа… Речи мои понятны только в дремоте.
Покойся! Тебя охраняет внук олимпийца Зевеса. Ни змея не подползет, чтобы тебя укусить, ни вор не украдет твоей скромной котомки… Возле тебя лежат таблички с папирусом? Каким его тонким и плотным делают нынче… Не беспокойся, я не позволю ветерку унести этих исписанных страниц. Я никогда не умел разбирать того, что изображено здесь темными знаками… — „Стихи“, говорят мне в ответ твои сонные мысли?… — Что ж, я всегда любил певцов и поэтов. Когда-то давно, один из них, родом неподалеку отсюда, сложил в честь мою гимн. Он начинался так: