И рояль, великолепно протертый и, как всегда, герметически закрытый; и на рояле альбом засушенных водорослей – утеха тети Джули. И кресла на золоченых ножках, которые в действительности крепче, чем на вид. И сбоку у камина пунцовая шелковая кушетка, на которой тетя Энн, а после нее тетя Джули сидели, бывало, не сгибая спины, лицом к окну. А по другую сторону камина, спинкой к окну, единственное действительно удобное кресло, для тети Эстер. Сомс протер глаза – ему чудилось, точно они и сейчас еще здесь сидят. Ах, и запах, сохранившийся поныне, – запах чрезмерного обилия материй, стираных кружевных занавесей, пачули в пакетиках, засохших пчелиных крылышек. «Да, – думал он, – теперь ничего подобного не найти. Это следует сохранить». Пусть смеются сколько угодно, но перед этой приличной жизнью, с ее твердыми устоями – для разборчивого глаза, и носа, и вкуса – каким жалким кажется наше время: с подземкой и автомобилями, с непрерывным курением, закидыванием ноги на ногу, с голоплечими девицами, которых видно от пят до колен, а при желании от головы до пояса (что, может быть, приятно для сатира, сидящего в каждом Форсайте, но плохо отвечает его представлениям о настоящей леди), – девицами, которые, когда едят, цепляются носками туфель за ножки своих стульев, и громко хохочут, и щеголяют такими выражениями, как «старикан» и «пока», – ужас охватывал Сомса при мысли, что Флер общается с подобными девицами; и не меньший ужас внушали ему женщины постарше, очень самостоятельные, энергичные и бойкие. Нет! У старых его теток, если они и не открывали никогда ни широких горизонтов, ни собственных глаз, ни даже окон, были хотя бы хорошие манеры, устои и уважение к прошлому и будущему.
С чувством искреннего волнения Сомс затворил дверь и на цыпочках стал подыматься выше. По пути он заглянул в одно местечко: гм! полнейший порядок, тот же, что и в восьмидесятых годах, стены обиты желтой клеенкой. На верхней площадке он остановился в нерешительности перед четырьмя дверями. Которая из них ведет в комнату Тимоти? Прислушался. Странный звук дошел до его ушей: как будто ребенок медленно возит по полу игрушечную лошадку. Наверно, Тимоти! Сомс постучал, и ему открыла дверь Смизер, очень красная и взволнованная.
Мистер Тимоти совершает свою прогулку, и ей не удалось привлечь его внимание. Если мистер Сомс будет так добр и пройдет в заднюю комнату, он оттуда увидит его.
Сомс прошел куда ему указали и стал наблюдать.
Последний из старых Форсайтов был на ногах. Очень медленно и степенно, с видом полной сосредоточенности он прохаживался взад и вперед от изголовья кровати до окна – расстояние футов в двенадцать. Нижняя часть его квадратного лица, уже не бритая, как бывало, покрыта была белоснежной бородкой, подстриженной так коротко, как только можно, и подбородок его казался таким же широким, как лоб, над которым волосы тоже побелели, между тем как нос, и щеки, и лоб были совершенно желтые. Одна рука держала толстую палку, а другая придерживала полу егеровского халата, из-под которого выглядывали ноги в спальных носках и в комнатных егеровских туфлях. Выражением лица он напоминал обиженного ребенка, который тянется к чему-то, чего ему не дают. Каждый раз на повороте он опирался на палку, а потом волочил ее за собою, как бы показывая, что может обойтись и без опоры.
– Он с виду еще крепок, – проговорил вполголоса Сомс.
– О да, сэр. А посмотрели бы вы, как он принимает ванну – он так любит купаться.
Эти громко сказанные слова навели Сомса на открытие: Тимоти впал в детство.
– А вообще он проявляет к чему-нибудь интерес? – спросил он тоже громко.
– О да, сэр: к еде и к своему завещанию. Просто удовольствие смотреть, как он его разворачивает и переворачивает, не читая конечно; и он то и дело спрашивает, какой сейчас курс на консоли, и я ему пишу на грифельной доске цифру, очень крупно. Я, конечно, пишу всегда одно и то же, как они стояли, когда он справился в последний раз в четырнадцатом году. Когда началась война, мы надоумили доктора запретить ему читать газеты. Ох, как он сперва огорчался! Но вскоре образумился, поняв, что чтение его утомляет; он удивительно умеет беречь энергию, как он это называл, когда еще были живы мои дорогие хозяйки, – царствие им небесное. Уж как он, бывало, на них за это напускался; они всегда были такие деятельные, если вы помните, мистер Сомс.
– А что будет, если я войду? – спросил Сомс. – Он узнает меня? Я, как вы помните, составил его завещание в тысяча девятьсот седьмом году, после смерти мисс Эстер.
– Да, сэр, – замялась Смизер. – Не берусь сказать. Может быть, узнает; он для своего возраста удивительный человек.
Сомс переступил порог и, выждав, когда Тимоти обернулся, громко сказал:
– Дядя Тимоти!
Тимоти сделал три шага и остановился.
– Эге? – сказал он.
– Сомс! – крикнул Сомс во весь голос, протягивая руку. – Сомс Форсайт!
– Нет! – произнес Тимоти и, громко постукивая палкой, продолжал свою прогулку.
– Кажется, не выходит, – сказал Сомс.
– Да, сэр, – отозвалась Смизер, несколько приуныв, – видите ли, он не кончил еще своей прогулки. Он никогда не мог делать два дела сразу. Днем он, верно, спросит меня, не приходили ли вы насчет газа, и вот будет мне тогда задача объяснять ему!
– Не думаете ли вы, что при нем нужен был бы мужчина?
Смизер всплеснула руками.
– «Мужчина»! Ох нет! Мы с кухаркой отлично управляемся вдвоем. Попади он в чужие руки, он бы тотчас свихнулся. И моим хозяйкам совсем не понравилось бы, чтобы в доме жил посторонний мужчина. К тому же ведь он – наша гордость!
– Врач, конечно, его навещает?
– Каждое утро. Он прописывает, что ему давать и по скольку, и мистер Тимоти так привык, что совсем не обращает внимания – только высовывает язык.
– Да, – сказал Сомс, отворачиваясь. – Грустное все-таки зрелище.
– О, что вы, сэр! – с жаром возразила Смизер. – Не говорите! Теперь, когда он больше ни о чем не тревожится, он наслаждается жизнью, право. Как я часто говорю кухарке, мистеру Тимоти теперь лучше, чем когда бы то ни было. Понимаете, он если не гуляет, так принимает ванну или ест, а если не ест, так спит; так оно и идет. Он не знает ни забот, ни печалей.
– Да, – сказал Сомс, – это, пожалуй, правильно. Ну, я пойду. Кстати, дайте-ка мне посмотреть его завещание.
– Для этого, сэр, мне нужно время; он его держит под подушкой; сейчас он бодрый и может заметить.
– Я хотел бы только знать, то ли это самое, что я составлял для него, – сказал Сомс. – Вы как-нибудь взгляните на число и дайте мне знать.
– Хорошо, сэр; но я знаю наверное, что это то самое, потому что мы с кухаркой были свидетельницами, как вы помните, и наши имена все еще стоят на нем, а подписывались мы только раз.
– Отлично, – сказал Сомс.
Он действительно помнил. Смизер и Джейн были самыми подходящими свидетельницами, так как в завещании Тимоти нарочно ничего не отказал им, чтобы им не было никакой корысти в его смерти. По мнению Сомса, эта предосторожность была почти непристойна, но таково было желание Тимоти, и, в конце концов, тетя Эстер вполне обеспечила старых служанок.
– Отлично, – сказал он, – прощайте, Смизер. Следите за ним и, если он когда-нибудь что-нибудь скажет, запишите и дайте мне знать.
– О, непременно, мистер Сомс; можете на меня положиться. Так приятно было повидать вас. Кухарка будет в восторге, когда я ей расскажу.
Сомс пожал ей руку и пошел вниз. Добрых две минуты он простоял перед вешалкой, на которую столько раз вешал свою шляпу. «Так все проходит, – думал он. – Проходит и начинается сызнова. Бедный старик!» И он прислушался – вдруг отдастся в колодце лестницы, как волочит Тимоти свою лошадку; или выглянет из-за перил призрак старческого лица и старый голос скажет: «Ах, милый Сомс, это ты! А мы только что говорили, что не видели тебя целую неделю!» Ничего, ничего! Только запах камфоры да столб роящейся пыли в луче, проникшем сквозь полукруглое окно над дверью. Милый, старый дом! Мавзолей! И, повернувшись на каблуках, Сомс вышел и поспешил на вокзал.
V
Родная земля
ppp
Он на своей родной земле,
Его зовут… Вэл Дарти.
Такого рода чувство испытывал Вэл Дарти на сороковом году своей жизни, когда он в тот же четверг рано поутру выходил из старинного дома, купленного им на северных склонах сэссекских Меловых гор. Направлялся он в Ньюмаркет, где был в последний раз осенью 1899 года, когда удрал из Оксфорда на скачки. Он остановился в дверях поцеловать на прощание жену и засунуть в карман бутылку портвейна.
– Не перетруждай ногу, Вэл, и не играй слишком рьяно.
Ее грудь прижалась к его груди, глаза глядели в его глаза, и Вэл чувствовал, что и нога его и карман в безопасности. Он не должен зарываться: Холли всегда права, у нее врожденное чувство меры. Других это могло удивлять, но Вэл не видел ничего странного в том, что он, хоть и был наполовину Дарти, в течение двадцати лет сохранял нерушимую верность своей троюродной сестре с того дня, как романтически женился на ней в Южной Африке, в разгар войны; и, сохраняя верность, не испытывал скуки, не считал, что приносит жертву: Холли была такая живая, так всегда лукаво опережала его в смене настроений. Будучи в кровном родстве, они решили, – вернее, Холли решила – не заводить детей, и она хоть и поблекла немного, но все же сохранила свою внешность, свою гибкость, тон своих темных волос. Вэла больше всего восхищало, что она живет своей собственной жизнью, направляя при этом и его жизнь и с каждым годом совершенствуясь в верховой езде. Она не забросила музыку, очень много читала – романы, стихи, всякую всячину. Там, на их ферме в Южной Африке, она замечательно ухаживала за больными – за чернокожими женщинами и их ребятишками. Она по-настоящему умна, но не выставляет этого напоказ, не важничает. Не отличаясь особой скромностью, Вэл, однако, пришел к сознанию, что Холли выше его, и он ей с легким сердцем прощал это – большая уступка со стороны мужчины. Следует также отметить, что, когда бы он ни смотрел на нее, Холли всегда это знала, она же часто смотрела на него, когда он этого не замечал.
Он поцеловал ее на крыльце, потому что не должен был целовать ее на платформе, хотя она провожала его на станцию, чтобы отвести назад машину. Загорев и покрывшись морщинами под жарким солнцем колоний и в борьбе с постоянным коварством лошадей, связанный своей ногой, поврежденной в бурской войне (и, может быть, спасшей ему жизнь в мировой войне), Вэл, однако, мало изменился со времени своего сватовства – та же была у него открытая, пленительная улыбка, только ресницы стали, пожалуй, еще темнее и гуще, но так же мерцали сквозь них светло-серые глаза, да веснушки выступали резче, да волосы на висках начали седеть. Он производил впечатление человека, долго жившего в солнечном климате деятельной жизнью лошадника.
Резко повернув машину на выезде из парка, он сказал:
– Когда приезжает маленький Джон?
– Сегодня.
– Тебе ничего не нужно для него? Я могу привезти в субботу.
– Ничего не нужно; но, может быть, ты приедешь одним поездом с Флер – в час сорок?
Вэл пустил «форд» галопом – он все еще правил машиной как правят в новой стране, по дурным дорогам: не соглашаясь на компромиссы и у каждой рытвины ожидая царствия небесного.
– Вот маленькая женщина, которая знает, чего хочет, – сказал он, – ты в ней это заметила?
– Да, – сказала Холли.
– Дядя Сомс и твой отец… Не вышло бы неловко!
– Она этого не знает, и Джон не знает, и, конечно, не надо им ничего рассказывать. Всего только на пять дней, Вэл.
– Семейная тайна! Запомним.
Если Холли сочла это достаточно безопасным, значит, так оно и есть. Хитро скосив на Вэла глаза, она сказала:
– Ты заметил, как она ловко назвалась к нам?
– Нет.
– Очень ловко. Какого ты мнения о ней, Вэл?
– Хорошенькая и умная; но она, сдается мне, выбросит седока из седла на первом же повороте, если ее разгорячить.
– Никак не решу, – пробормотала Холли, – типична ли она для современной молодой женщины. Новая стала Англия, трудно что-нибудь понять.
– Тебе? Но ты всегда так быстро во всем разбираешься.
Холли засунула руку в карман его пальто.
– С тобою и другим все становится ясно, – сказал Вэл, точно почувствовав поощрение. – Что ты думаешь об этом бельгийце Профоне?
– По-моему, довольно безобидный чертик.
Вэл усмехнулся.
– Мне кажется, что для друга нашей семьи он странный субъект. Впрочем, наша семья идет довольно-таки диким фарватером: дядя Сомс женился на француженке, твой отец – на первой жене Сомса. Наших дедушек хватил бы удар.
– Не только наших, дорогой.
– Машина явно просит кнута, – заметил вдруг Вэл, – на подъеме не желает подбирать под себя задние ноги. Придется мне пустить ее под гору во весь опор, не то я опоздаю на поезд.
В лошадях было нечто такое, что помешало ему по-настоящему полюбить автомобиль, и всегда сразу чувствовалось, правит ли «фордом» он или Холли. На поезд он поспел.
– Будь осторожна на обратном пути: дай ей волю – и она сбросит тебя на землю. До свидания, дорогая.
– До свидания, – отозвалась Холли и послала воздушный поцелуй.
В поезде, после пятнадцати минут колебания между мыслями о Холли, утренней газетой, любованием природой в этот ясный день и смутными воспоминаниями о Ньюмаркете, Вэл ушел с головой в дебри маленькой квадратной книжечки – сплошь имена, родословные, генеалогия лошадей, примечания о мастях и статях. Живший в нем Форсайт склонен был приобрести лошадь определенных кровей, но решительно изгонял свойственный Дарти азарт. Вернувшись в Англию после выгодной продажи своей африканской фермы и конского завода и заметив, что солнце светит здесь довольно редко, Вэл сказал самому себе: «Мне просто необходимо найти какой-то интерес в жизни, иначе эта страна нагонит на меня зеленую тоску. Охота не спасет. Буду разводить и объезжать лошадей». С решительностью и остротой наблюдения, сообщаемой человеку длительным пребыванием в новой стране, Вэл установил слабые стороны современного коневодства. Людям сейчас импонирует мода и высокая цена. Нужно покупать за экстерьер, родословную побоку. А он тут сам готов поддаться гипнозу определенных кровей. Полуосознанная, слагалась у него мысль: «Этот проклятый климат заставляет человека бегать по кругу. Все равно, я должен завести у себя лошадь линии Мэйфлай».
В таком настроении прибыл он в Мекку своих упований. Народу было немного, день выдался благоприятный для тех, кто смотрит на лошадей, а не в рот букмекеру, и Вэл прошел прямо в паддок. Двадцать лет жизни в колониях освободили его от дендизма, привитого воспитанием, но сохранили в нем изящество наездника и наделили его острым глазом на то, что он называл «показным добродушием» некоторых англичан и «вертлявым попугайством» некоторых англичанок – в Холли не было ни того, ни другого, а Холли была для него образцом. Наблюдательный, быстрый, находчивый, Вэл во всякой сделке, в выпивке, в покупке лошади шел прямо к цели; он наметил себе целью молодую мэйфлайскую кобылку, когда медлительный голос сказал где-то рядом:
– Мистер Вэл Дарти? Как поживает миссис Вэл Дарти? Надеюсь, здорова?
И Вэл увидел подле себя бельгийца, с которым познакомился у своей сестры Имоджин.
– Проспер Профон. Мы с вами познакомились на днях за завтраком, – сказал голос.
– Как поживаете? – пробормотал Вэл.
– Очень хорошо, – отозвался Профон, улыбаясь неподражаемо медлительной улыбкой.
«Безобидный чертик», – сказала о нем Холли. Н-да! Черная острая бородка придает ему сходство с Мефистофелем; но это Мефистофель сонный и добродушный, с красивыми и, как ни странно, умными глазами.
– Тут один человек хочет с вами познакомиться – ваш родственник, мистер Джордж Форсайт.
Вэл увидел грузную фигуру и чисто выбритое бычье, немного нахмуренное лицо с насмешливой улыбкой, притаившейся в серых навыкате глазах; он смутно помнил это лицо с давних времен, когда обедал иногда с отцом в «Айсиум-клубе».