И Абен-Абу, прозванный Гонгарельо, принялся брить двух своих посетителей, христианина и жида, которые дожидались его в лавке.
Пока в центре города происходили эти волнения, по тесной и изрытой улице Святого Пахома бродил мальчик лет десяти или двенадцати. Его бледное исхудавшее лицо носило на себе следы лихорадки, а оборванное платье выказывало величайшую нищету; в чертах его лица отражалась доброта и скромность, искра ума мерцала в почти потухшем взоре. Он не шел, едва двигался от утомления, и самая величайшая болезнь, от которой он умирал в эту минуту, была не что иное, как голод. Пройдя две или три улицы и стараясь найти хоть что-нибудь поесть, он, к величайшему своему удивленно, нашел их совершенно опустевшими. В самом деле, по первому известию о тревоге все население бросилось посмотреть, что делается.
Несчастный мальчик, увидев вдали шедшего чиновника, подбежал к нему, но не посмел просить милостыню, а только протянул к нему руку. Тот, не взглянув на него, прошел мимо.
Через минуту показался Фидальго, который шел медленно и важно, завернувшись в плащ. Бедный мальчик робко снял свою шляпу и поклонился, Фидальго при этом остановился и вместо милостыни отдал ему также поклон.
Нищий, изнемогая от утомления, прислонился к ближайшей двери и услышал в доме женской голос, который ободрил его надеждою.
– Пабло! – звала мать ребенка. – Поди сюда! Твой суп остынет.
При этих словах нищий с живостью постучался в дверь, как будто его приглашали, но напрасно! Мать была слишком занята своим сыном и не слышала стука бедного сироты.
– Ах! – сказал он со вздохом. – У меня нет матери, которая бы меня так позвала, у меня нет обеда, который бы мог простыть.
И он продолжил свой путь и перешел в другую улицу, широкую и прекрасную, которая вела на берег Арги; он не надеялся уже на людей, потому что глаза его были обращены к небу.
В эту минуту солнце, выглянув из-за тучи, осветило одну сторону улицы; мальчик побежал прислониться к той стене и, между тем как он старался отогреть свои исхудавшие и оледеневшие члены, на бледных его губах вдруг появилось какое-то выражение радости и признательности, он как бы улыбался солнцу, единственному своему другу, который еще удостаивал его улыбкой.
Потом усталые глаза его, не в состоянии уже выносить яркого блеска, снова обратились на землю, и он увидел подле себя, под окном, две или три объеденные корки дыни; с жадностью схватил он их и поднес ко рту. В эту минуту к нему подошел другой мальчик, таких же лет, похожий на цыганенка, тоже оборванный, он пел громко какую-то песню.
– Ах ты, наверно, счастлив, раз так весел! Можешь петь, – сказал нищий.
– Я пою, потому что голоден, – отвечал цыганенок.
Нищий, не говоря ни слова, в порыве великодушия, подал новому своему товарищу дынные корки, которые только что поднял.
Цыганенок посмотрел на него с удивлением и признательностью.
– Неужели это весь твой обед?
– И то, брат, счастье, что нашел! Хочешь, поделимся.
Они уселись на мостовой и принялись за обед.
Их столовая оказалась очень просторна. Улица была совершенно безлюдная, не так, как другие в Пампелуне: она была чиста благодаря фонтану, от которого протекал прозрачный ручей в двух шагах от них и представлял нашим пирующим прекрасный, живительный напиток. У них, как видите, недостатка не было ни в чем. Напротив них стоял красивый дом с вывеской «Трухильо, портной», а над головами находились окна гостиницы «Золотое Солнце».
Как известно, за столом люди скоро знакомятся. Цыганёнок тотчас же обратился с вопросом к своему гостеприимному товарищу.
– Как тебя зовут?
– Пикильо. Так называли меня монахи, у которых я жил. А тебя?
– Педральви. Кто твои родители?
– У меня их нет.
– И у меня тоже. Знал ты своего отца?
– Нет.
– И я также. А мать?
– Мать? – отвечал Пикильо, как бы стараясь собрать свои воспоминания. – Она, должно быть, была знатная дама. Я помню, к ней приезжали сеньоры в блестящих платьях и с перьями на шляпах… У нее были великолепные комнаты, богато меблированные. Мне вот и теперь представляется тот стол с зеркалом, с которым я играл. Стол был золоченый; в ящике я всегда находил много конфет… Вот все, что помню о своей матери… Однажды утром я проснулся на пороге какого-то монастыря, меня взяли туда и держали, не помню, сколько времени, потом выгнали со словами: «Ступай, лентяй, и ищи себе сам пропитание!» Я был голоден и поневоле стал просить милостыню… После захворал, все начали гнать от себя и кричали на меня: «Пошел прочь! У тебя лихорадка, еще, пожалуй, пристанет!» Все от меня убегали…
При этих словах Педральви протянул руку своему товарищу, который пожал ее с особенной признательностью.
– Теперь, – продолжал мальчик, – я так же голоден… у меня ничего нет, не знаю, куда направиться… Вот вся моя история.
– А я так очень хорошо помню свою мать, – сказал Педральви. – Как теперь ее вижу. Она была высокого роста и носила меня всегда за плечами. Раз мы шли из Гранады, спустились с горы Альпухаррас, как вдруг, не знаю откуда, взялись люди в черных балахонах, схватили меня и, несмотря на мой крик и крик матери, начали обливать холодной водой, говоря при этом какие-то варварские слова, которых я вовсе не понимал. А мать все кричала им: «Мы не христиане и никогда ими не будем!», и она старалась стереть у меня со лба то, что называла позорным пятном. За это ее убили.
– Убили! – воскликнул Пикильо с ужасом.
– Да убили, называя проклятой еретичкой.
– Еретичкой? Что это значит?
– Не знаю… Кровь ее, помню, текла ручьями. «Педральви… – сказала она мне, – сын мой, помни это!» Потом вдруг побледнела и перестала говорить, руки ее оледенели. Что было после со мной, не помню… В каком-то лесу встретил я цыган, они взяли меня с собой; на них тоже один раз напали черные люди, которых называли альгвазилами. Каждая мать бежала от них, захватив свое дитя, у меня же не было матери… Меня оставили на большой дороге. С тех пор я и хожу, куда глаза глядят, пою и прошу милостыню…
Сироты снова пожали друг другу руки, говоря: «Так будем же братьями!»
И в самом деле, если судить по их смуглому цвету лица и черным выразительным глазам, между ними было если не фамильное, то по крайней мере племенное сходство.
– Кажется, наш обед кончился, – произнес печально Пикильо, поглядывая вокруг: не валяется ли еще где-нибудь дынная корка.
– Да, кажется, кончился, – повторил Педральви, – а мне все еще хочется есть.
– И мне тоже… еще больше прежнего! А на второе блюдо нам надеяться нечего.
– А вот вам и второе блюдо! – прозвучал нежный голосок, и над головами мальчиков, в отворенном окне, появилась хорошенькая девушка в мавританском костюме. Это была Хуанита, племянница цирюльника Гонгарельо, еще недавно поступившая в услужение в гостиницу «Золотое Солнце». – Ловите! – сказала она, бросая нищим большой кусок белого хлеба и остатки от завтрака двух сарагосских студентов, которые накануне того дня прибыли в Пампелуну посмотреть на торжественный въезд короля.
Ни за царским пиршеством, ни за министерским обедом не было никогда гостей более веселых, более восхищенных, чем наши друзья. Аппетит, подстрекаемый вкусной пищей, возрастал и удваивал их наслаждение, и в эту минуту они не променяли бы свою долю на долю самого короля испанского. Но, удовлетворяя желудки, они не забывали о признательности, и время от времени посматривали с нежностью на хорошенькую служанку, которая все еще была у окна и, кажется, восхищалась тем счастьем, которое она так внезапно им доставила.
Это была очаровательная живая картина, и сам Пантоха де ла Крус, первый живописец короля испанского, почел бы ее достойной своей кисти. Но вдруг все изменилось – раздались пронзительные крики; сперва вскрикнула Хуанита, потом Пикильо, ощутивший в эту минуту, как твердая рука сеньора Хинеса Переса де Илы, содержателя гостиницы «Золотое Солнце», жестоко ухватила его за ухо,
– Ах, бездельники! Негодяи! Вот как вы меня обкрадываете, – вскричал он страшным голосом, взглянув гневно на Хуаниту, которая в ту минуту захлопнула окно и отскочила.
Разгневанный трактирщик, не выпуская уха, хотел подобрать брошенные остатки, но проворный цыганенок захватил все, что оставалось, спрятал в сумку, в которой обыкновенно было всегда больше свободного места, чем поклажи, шепнул товарищу: «У церкви Святого Пахома!» и исчез, как стрела.
Пикильо был готов последовать его примеру, но ухо все еще оставалось в залоге у трактирщика. К тому же какое-то чувство благородства и справедливости невольно заставляло его остаться, чтобы, насколько возможно, защитить свою благотворительницу.
– Бейте меня! – сказал он решительно трактирщику, потому что обед несколько возвратил ему силу и бодрость. – Бейте меня, сколько хотите, но прошу вас, не наказывайте эту девушку!
– Хуанита мерзкая девчонка! Я ее непременно сгоню со двора! – восклицал Хинес. – Пусть Гонгарельо берет ее назад. Я думал держать ее даром, но и так она мне слишком дорого обходится. Все это арабское племя не стоит веревки, чтобы быть повешенным.
– Не сердитесь на Хуаниту, – повторил Пикильо. – Я готов вам служить и повиноваться во всем.
– Ну, это совсем другое дело, – сказал вдруг трактирщик, у которого блеснула какая-то мысль. – Хорошо, я тебя прощу и Хуаниту тоже, да дам еще и реал.
– Реал! – воскликнул Пикильо с удивлением. – Что это? Золото?
– Почти. Это двадцать мораведи.
– Двадцать мораведи! – Пикильо никогда не обладал такой суммой. – Что же я должен за это сделать?
– Ходить до вечера по улицам и кричать: «Да здравствуют фуэросы!»
– И всего-то? Это не так трудно. И я получу реал?
– Да, сегодня же вечером вот здесь и получишь.
– Вы клянетесь?
– Клянусь! – отвечал трактирщик и тогда только отпустил ухо своего пленника.
Когда Пикильо почувствовал себя свободным, то весело пустился бежать по улицам, крича во все горло:
– Да здравствуют фуэросы!
Глава II. Триумф
В то же самое время в старинном доме на улице Таконьера, в великолепном зале, в готических креслах, украшенных гербом фамилии д’Агиларов, погруженный в мрачную думу, сидел один из старых воинов Филиппа II. Пред ним на столе лежали: шляпа, шпага и пергамент с тремя большими печатями, а перед столом стоял молодой, очень красивый офицер, которого всякая мать с радостью назвала бы своим сыном и всякая дама приняла бы охотно в кавалеры. В его скромном взгляде отражалась вся беспечность молодости, в манерах видна была испанская светскость, а на челе – кастильская гордость. Над верхней губой – легкий пушок. Молодой человек улыбался от нетерпения, а левая рука гладила эфес шпаги.
Видя, что старик хранит молчание, юноша решился наконец спросить его:
– Так как же, дядюшка, возьмете вы меня с собой в Ирландию?
– Нет, – отвечал старик.
– Почему же?
– Ты еще молод и не совершил ни одного воинского подвига, Фернандо. Я желал бы, чтобы ты с первого шага одержал победу, а в Ирландии нас ждет верное поражение.
– Но это невозможно, если вы, дон Хуан д’Агилар, будете командовать! Вам король доверяет десять тысяч человек своего лучшего войска и желает ознаменовать славным походом первый год своего царствования.
– Я иду… иду в поход! Но все так устроено, что нечего ожидать успеха. Это предприятие не так хорошо рассчитано, вовсе не политическое, и даже бесполезное. Вместо того чтобы прямо напасть на Елизавету и англичан и поразить неожиданно, разжигают какие-то междоусобицы и сами таким образом отдаются в руки ирландских бунтовщиков. Да вовсе не так надо было действовать! Но что же делать, когда никто не слушает наших советов, презирают старых солдат, которые в прежнее время умели вести войну и служили с честью даже при доне Хуане Австрийском. Да, Испания была в то время велика!
– Она и теперь еще довольно влиятельна, дядюшка! – сказал молодой человек с некоторой гордостью.
– Правда! – воскликнул старик, смотря на него с удовольствием. – У нее есть еще руки для защиты – и монархии Карла V не бывать! Нет прежнего могущества Испании, давно начался ее упадок и далеко ей до восстановления.
– Кто знает, новое царствование, быть может, скоро возвратит ей прежнее величие.
– Новое царствование! – Старый воин вздохнул и продолжил вполголоса: – Я присутствовал у смертного одра покойного государя, Филиппа II, а он был знаток в людях! При известии о Лепантской победе не обнаружил ни малейшей радости, потому что он скорбел по уничтоженному флоту… Да, я видел, как он плакал о будущей судьбе Испании. «О Боже! – говорил он. – Ты даровал мне столько государств, а не наделил меня достойным наследником, способным управлять ими».
– Зато у него есть хороший министр, граф де Лерма, человек даровитый.
По быстрому движению дяди молодой офицер догадался, что выразился очень неосторожно.
– Лерма – хороший министр! – воскликнул старик. – Где же, скажите, Гомес де Сандоваль-и-Рохас, нынешний граф де Лерма, научился управлять государством? Разве что во время похождений в своей молодости или через те шутки, которые он разыгрывал со своими кредиторами и когда платил им из чужого кармана?
– А что вы думаете, дядюшка, – возразил молодой человек, улыбаясь, – ведь и это искусство стоит чего-нибудь, и если он сумеет его приложить к кредиторам государства, то это значительно поправит наши финансы.
Но старик не слушал его и продолжал с жаром:
– Где, позвольте узнать, научился он политике? Не в передней ли инфанта, где покойный король поместил его под начальство маркизы Вальио для развлечения и забавы своего наследника? Вот где начало его счастья, достоинства и всех талантов, которые предполагают в нем! Зато со смертью великого короля все для нас кончилось – забыли его старых советников! Лерма сделался не только министром, но полновластным управителем Испании… Да, – продолжал дон Хуан с возрастающим гневом, – юный монарх нашел, что мало сделать своего любимца графом и министром, в первом же указе, никогда не виданном в летописях монархий, было сказано, что подпись графа Лерма должна почитаться и иметь ту же силу, что и королевская. Подпись наследника, могущественного Филиппа II и Карла V! И вот уже теперь год, как ничтожный Сандоваль подписывается за короля.
– Успокойтесь, дядюшка…
– Испанский король отрекается от престола, от державы! Карл V сделал это для своего сына, а не для подданного… Ведь это стыд всему дворянству! Я всегда думал так и буду говорить одно и то же, за то этот временщик и ненавидит меня.
– Вы, однако ж, видите, – сказал Фернандо, указывая на пергамент, украшенный государственными печатями, – он поручает вам руководство Ирландской экспедицией.
– Да, потому что ему приятнее видеть меня в Ирландии, чем в Пампелуне, которая кажется ему очень близкой к Мадриду и ко двору; он боится, что я вернусь, и удаляет меня навсегда.
– Зачем же вы едете, дядюшка? Откажитесь.
– Мне отказаться, когда предстоит опасность? Нет! Я еду на верную смерть, но ты, мой друг, должен остаться здесь. Там одна только опасность, а славы нет! Командир флота Мартин Надилья – мой враг, Оккампо, которого мне назначили в адъютанты, – тоже…
– Потому-то мне и следует быть при вас!
– А кто тогда почтит мою память? Кто поддержит честь дома и защитит мою дочь Кармен, которая останется сиротой? Она еще в цвете лет, и, кроме ее тетки, графини д’Альтимар, у нее нет родных, а на нее я очень мало полагаюсь. Ты знаешь, Фернандо, мое желание о вашем браке, и ты, конечно, выполнишь его.
– Клянусь вам, дядюшка! – воскликнул молодой человек, протянув руку, которую старик пожал с выражением признательности.
– Через несколько лет, – продолжал старик, утирая слезу, – когда лета дозволят тебе войти в совет… ты имеешь полное право в нем заседать, ты гранд испанский, барон д’Альбайда – первый барон королевства Валенсии… Вспомни тогда, что я теперь тебе говорю: старайся защитить нашего слабого монарха от его временщиков, заставляй их уважать королевскую власть, потому что король, каков бы он ни был, – наш властитель и отец! Когда король в опасности – и отечество будет в опасности. Да, много еще врагов, которые угрожают Испании, много и причин, могущих погубить ее…