Метель - Чулков Георгий Иванович 4 стр.


Сусликов звал его почему-то «каинитом» и любил философствовать с ним на разные темы. И с Филиппом Ефимовичем Паучинский был откровеннее, чем с другими. Однажды он проговорился как-то и высказал кое-какие мысли не совсем заурядный, касающиеся одной сусликовской темы. Оказывается, у господина Паучинского была своя собственная система, оправдывающая психологический уклон, известный под именем садизма. По мнению Паучинского, все без исключения могут быть подведены под какой-либо из двух существующих психологических типов. Каждый из нас либо садист, либо мазохист — в широком, разумеется, смысле. На этом действительном или мнимом законе он строил даже целую утопию или, как он выражался, «теорию морального равновесия».

Ровно в пять часов Семен Семенович Паучинский явился к князю Нерадову.

— Очень рад, что вы пришли, — сказал князь, внимательно рассматривая холодное лицо Паучинского. — Я вас никогда не видал, слышал только о ваших делах кое-что и, представьте, лицо мне ваше знакомо совершенно, как будто бы я вас давно знаю. Таким я вас себе и представлял. Не странно ли это?

— Вы проницательны, князь. Вот и все. И, должно быть, не случайно Федор Михайлович изволил однажды заметить: «Ведь, значит же что-нибудь лицо человеческое!» По характеру моему вы и лицо мое удачно определили.

— Лицо человеческое? Федор Михайлович? Какой Федор Михайлович?

— Достоевский. Я, князь, припомнил слова Федора Михайловича Достоевского. Я, конечно, по годам моим не мог быть с ним знаком, но, прочитав его изречение, почувствовал эти самые слова так, как будто слышал их из собственных уст Федора Михайловича.

— Вот вы про что, Семен… Семен….

— Семен Семенович. Меня зовут Семеном Семеновичем Паучинским.

— Так. Я знаю, как вас зовут.

— У вас так много бывает посетителей, князь, что немудрено и забыть кого-нибудь.

— Нет, я помню. Я даже запомнил некоторые ваши мнения и суждения, о которых сообщил мне добрейший Филипп Ефимович.

— А я давно, ваше сиятельство, собирался искать вашего знакомства в надежде узнать у вас смысл некоторых событий, так сказать. Я, признаюсь, весьма интересуюсь направлением вашего ума…

— И я, с своей стороны, — промямлил князь. — Очень рад, очень рад. Однако…

Князь остановился.

— Однако пора перейти к делу, — усмехнулся Паучинский не без явного нахальства.

И вообще во всех повадках этого молодого статского советника чувствовалась наглость чрезвычайная, несмотря на почтительный тон, которым он щеголял с видимым удовольствием.

— Дела? Вы о делах? — переспросил для чего-то князь.

Паучинский сразу подтянулся и как бы замерз в своей серьезности. Он молчал, ожидая, когда у князя развяжется, наконец, язык.

— Я слыхал, что вы занимаетесь некоторыми кредитными операциями, так сказать, — начал князь, решив, по-видимому, не церемониться со своим гостем.

Но и гость не очень смущался оборотом, который приняла их беседа.

— Занимаюсь. В скромных размерах, — признался Паучинский.

— Так вот, видите ли, у меня собственно, есть дело к вам. Но….

— Необходима тайна, — догадался Паучинский.

— Вот именно. Вы угадали, Семен Семенович.

— В этом отношении, князь, вы можете на меня положиться.

— Прекрасно. А не знакомы ли вы случайно с талантливым художником нашим, Александром Петровичем Поляновым? Вот о чем я вас хотел спросить.

— Представьте! Какое стечение обстоятельств… Сегодня вечером у меня будет с ним свидание.

— Не правда ни талантливый художник? Вы живописью интересуетесь, Семен Семенович?

— Отчасти. Вот иконы собираю. И некоторых западных мастеров люблю, должен признаться. Вот Гойю люблю, Босха тоже. Брейгеля-старшего одну картину очень люблю.

— Какую картину?

— «Слепых» его. Эта картина в Национальном Музее в Неаполе имеется. Очень острая картинка. Знаете, у слепых белки такие бывают синие? Так в этаком сине-белом тоне вся картина выдержана. У меня такое впечатление осталось по крайней мере. Я заметил, что иногда в картине до пяти, до семи тонов разных бывает, но если один какой-нибудь слишком выразителен, то его только и помнишь. Вот в этой Брейгелевской картине запомнился мне сине-белый тон, очень странный и соблазнительный. Если будете когда в Неаполе, зайдите посмотреть.

— Я этих «Слепых» знаю, — процедил сквозь зубы князь. — А вы почему про них так размазали?

— «Размазали», — сделал вид, что удивился бесцеремонному выраженью князя, его хитроумный гость.

— Ну, да… Размазали. Вы чему собственно удивляетесь?

— Я не размазал. Я лаконичен.

— Фу ты, черт! — рассердился вдруг князь. — О чем мы с вами, однако!

— Уклонились! Уклонились! Это верно, — почтительно подхватил Паучинский, довольный, кажется, что князь разгневался.

— Так вы говорите, что у вас сегодня свидание с Александром Петровичем Поляновым? А не секрет, о чем собственно будет у вас с ним разговор?

— Да я и сам не знаю. Филипп Ефимович намекал, что господину Полянову нужны деньги…

— А! — протянул князь. — И вы, значит, собираетесь оказать ему услугу в этом отношении?

— Едва ли. Полагаю, князь, что я не смогу ему быть полезен.

— Почему же, однако?

— Откровенно говоря, князь, не вижу гарантий, что господин Полянов своевременно будет точен в расчетах по обязательствам. А я не меценат, изволите ли видеть. Господину Полянову надо бы себе Медичей найти. Без покровителей художнику смерть.

— Этому даровитому художнику в самом деле как будто не везет. Не умеет он ладить с людьми. Строптив, — усмехнулся князь. — Но если вы, Семен Семенович, так твердо решили денег ему не давать, зачем же вы согласились на это свиданье?

— Я сам чувствую, что как будто и не следовало мне назначать свиданье господину Полянову, но соблазнился. У меня слабость, князь, к такого рода положениям. Я любопытен. Нахожу удовольствие в этаких опытах. Разве не любопытно посмотреть на даровитого человека, а тем более, когда у него душевное смятение? Ведь, это, пожалуй, театр, так сказать.

— Психологией интересуетесь?

— Вот именно.

— А по-моему, вам следует господину Полянову дать необходимые ему деньги.

— Почему же, однако, следует?

— Противоестественно как-то, что настоящий художник задыхается в нужде, а мы с вами благополучны.

— А вы? Почему же вы сами? — неосторожно спросил Паучинский.

— Господин Полянов у меня денег не возьмет.

— Вот как! Вы, кажется, были с ним когда-то знакомы?

Князь нахмурился:

— Был. Давно.

Паучинский пристально посмотрел на князя.

— Если вы находите нужным, тогда разумеется… Одним словом вы можете располагать мною, князь, как вам угодно.

Князь кивнул головою.

— Я бы хотел, чтобы вы дали Александру Петровичу Полянову ту сумму, в которой он нуждается, под известным условием…

Князь помолчал.

— Вы дадите деньги под вексель под условием, чтобы и все прочие векселя, выданные Александром Петровичем разным лицам, были сосредоточены в ваших руках, — сказал, наконец, князь. — Он вам сам укажет, как это сделать. Это последнее условие я считаю необходимым. Вы понимаете? Я очень ценю дарованье Полянова и заинтересован в том, чтобы он освободился, наконец, от кабалы, в какую попал. Если все его векселя будут в ваших руках, я буду спокоен. Вы меня посвятите, надеюсь, в эти ваши финансовые операции с господином Поляновым. Только он сам об этом ничего не должен знать, по крайней мере, в течение известного времени. Если у вас нет сейчас свободных денег, Семен Семенович, я вам охотно дам сколько вам понадобится. И гарантии вам дам какие угодно. Я полагаю, что эти поляновские векселя так и останутся у вас, но, если обстоятельства сложатся как-нибудь иначе, я у вас их покупаю. Во всяком случае вы ничего не теряете. Понятно?

— О, конечно! И никто не должен знать о вашей заинтересованности в судьбе господина Полянова?

— Это уже, кажется, было у нас решено, — небрежно уронил князь.

— Все-с?

— Я полагаю.

— А я все-таки, князь, попросил бы вас уделить мне когда-нибудь некоторое время на другого рода беседу.

— Пожалуйста. Охотно. Но сегодня я… Сегодня не могу… я занят сегодня…

— Я понимаю! Я понимаю! — поспешил обнаружить свою почтительность господин Паучинский.

Он уже раскланивался, стоя на пороге комнаты, когда князь вдруг задал ему несколько неожиданный вопрос.

— Вы это серьезно? А? Вся эта ваша теория «морального равновесия?» Что такое? А? Мне про нее Сусликов рассказывал…

— А разве неубедительно? — усмехнулся Паучинский.

— Я не совсем понял. Может быть, это Сусликов напутал.

— Дело-с ясно, — сказал Паучинский самодовольно. — Все без исключения склонны или к садизму, или к мазохизму, но, к несчастью, не все сознают в себе соответствующие стремления. Одни созданы для того, чтобы совершать некоторое так сказать насилие в жизни, другие, напротив, предуготовлены к тому, чтобы пассивно этому насилию подчиняться. И в том, и в другом есть особая радость, наслаждение и удовлетворение. Но вот, в силу исторического недоразумения, садисты стыдятся своих натуральных желаний, а мазохисты не хотят сознаться в своем предназначении, которое одно только и могло бы их удовлетворить. Моя программа заключается в том, чтобы каждый признался самому себе с откровенностью, к чему у него лежит сердце. Тогда все окажутся на своих местах и восторжествует самая настоящая справедливость: и насильники, и жертвы будут блаженствовать, не отказываясь от своей природы. Разве это неразумно? Разве это непоследовательно?

— И это называется теорией морального равновесия?

— Вот именно.

— Так, значит, вы это серьезно? Сусликов точно изложил?

— Филипп Ефимович — человек не без тонкости.

— Во всяком случае вы поймете друг друга, — пробормотал князь.

— Вот именно.

Паучинский еще раз поклонился и взялся за ручку двери.

— А почему вы мне сегодня про этих Брейгелевскнх «Слепых» рассказали? — крикнул сердито князь.

— Без всякой тенденции, — развел руками Паучинский. — Неужели вы во мне, князь, бескорыстного эстетизма не допускаете? Ну, а если вам хочется непременно в этой картине увидеть символ, то ведь все равно его словами не изъяснишь. На то он и символ, чтобы намекнуть на нечто несказанное. Я так понимаю. А если вы не побрезгуете грубой аллегорией, князь, все человечество, пока моей моральной теории не примет, будет находиться в положении Брейгелевских слепых. Я в этом уверен и вовсе не шучу.

Князь откровенно рассмеялся:

— Я вижу, что вы серьезно. И вы, оказывается, моралист! Что ж! Ваша теория не хуже многих иных.

— Лучше! Несравненно-с лучше! — откликнулся Паучинский и тотчас же скрылся за дверью.

VIII

Роман князя Нерадова и всех вокруг него толпившихся людей был воистину петербургским романом. Ни людей таких, ни столкновений в другом городе и быть не могло. Князя и представить себе иначе нельзя, как в нашем желтом тумане. А если бы он перебрался в Москву, например, то и переменился бы тотчас же, как это, по моим наблюдениям, случается постоянно с теми, которые бегут прочь от заколдованной Невы, Медного Всадника и белой весны нашей.

Это был конец петербургского периода нашей истории. После 1914 года начинается совсем иная глава в книге нашего исторического бытия. А кануны великих событий и всякие вообще «концы», быть можете представляют не меньший интерес, чем самые торжественные начала. Осень всегда пленительна. Так и всякий «конец» в истории очаровывает сердце предсмертною печалью. Все делается тоньше, острее и ответственнее. Для благодушия и глупенькой идиллии нет места вовсе. Противоречия терзают сердце, но и питают душу такими предчувствиями, каких никогда, не узнать человеку, не дерзнувшему выпить до дна отравную чашу осеннего золотого вина.

Говорят, что Петербург холодный город. Что ж! Вот если бы он был теплый — это было бы хуже. Да и как ему не быть холодному, когда его создал Петр с единственною целью впустить через эти гранитные ворота морскую прохладу, свежим ветром обвеять сонную московскую Русь, задремавшую в теплых перинах на долгие века. В Петербурге не задремлешь в уюте. Задремавшего разбудит буйная Нева, вой морской сирены или выстрелы Петропавловской крепости. И конечно, грехов немало у нашего загадочного Петербурга. И грехи его немаловажны и вовсе неслучайны. И в этом романе речь идет о грехах Петербурга, но есть в нашем городе и другое. Все-таки есть.

Александр Петрович Полянов по самому существу своему человек был вовсе не петербургский. Он даже и город этот чувствовал отчасти, как какой-нибудь московский богомаз, насильно посаженный Петром в северную столицу с тем, чтобы расписывать новые здания коммерц-коллегии или штатс-конторы. Жить бы Александру Петровичу в Москве или хотя бы в Новгороде, только не в этом двусмысленном и беспокойном городе, где нет ни кремлевской веселой пестроты, ни настоящего православного звона, разливающегося, как известно, такою широкою серебряною волною, что у каждого кого она захлестнет, становится на сердце и торжественно, и весело, и бездумно. Александру Петровичу нравились яркие восточные краски. И картины его были нарядные, затейливые и пестрые.

Попал Александр Петрович в Петербург, женился как-то неожиданно на прелестной Анне Николаевне Желтовской и оказался вдруг в таком плену, из которого ему выбраться было почти невозможно. Дела его запутывались с каждым днем все больше и больше. Когда-то, лет пятнадцать тому назад, Полянов понравился господам критикам и публике, и его хвалили даже не в меру, но длилась эта удача всего лишь два года. Вдруг как будто его сглазил кто: ни славы, ни денег.

Появились какие-то новые и весьма дерзкие молодые художники и принесли с собою сомнительный теории, несомненную рекламу и фальшивую самоуверенность. А к этому случаю Полянов вовсе не был готов. Он как-то сел между двух стульев. Похвалил молодежь, за что на него рассердились вчерашние его друзья, но и молодежь его не признала и даже насмеялась дерзко над его к ним благосклонностью. Был у него меценат по фамилии Крученко, но и тот ему изменил: стал собирать модных французов и махнул рукою на картины Александра Петровича. Тщетно Полянов старался убедить себя и других, что ему дела нет до всех этих глупцов, не понимающих его стиля; тщетно он шумел на вернисажах и грубовато критиковал соперников; тщетно он скрывал свою нищету, легкомысленно бросая на ветер попавшие к нему случайно деньги и потом перебивался кое-как в нужде явной: все не ладилось и падал Александр Петрович все ниже и ниже, спускаясь со ступеньки на ступеньку.

В тот день, когда Сусликов назначил ему разговор по телефону в восемь часов вечера, душевное расстройство Александра Петровича достигло какого-то небезопасного предела. Он все еще бодрился, но в сердце у него было что-то весьма похожее на отчаяние — какая-то весьма неприятная и холодная пустота.

— Не пойду домой, пока не достану денег, — подумал Александр Петрович, выходя от Сусликова.

Он шел по улице, как во сне, худо соображая, где он, и чувствуя лишь предельное утомление и тупую боль в голове.

— Денег! Надо денег! Если не достану, кончено, конец, — бормотал он в странной рассеянности.

В тумане он сталкивался с прохожими; останавливался не вовремя, переходя улицу; напряженно читал какие-то вывески, напрасно стараясь понять их смысл: он сам не заметил, как очутился вдруг в Летнем Саду.

— Паучинский? Почему Паучинский? — думал он, припоминая, где он слышал эту фамилию. — Однако, у меня голова, кажется, не в порядке. Ведь, у этого самого Паучинского и добуду я денег.

Мысль эта показалась Александру Петровичу решительно неправдоподобной. Почему какой-то Паучинский, хотя бы и ростовщик, даст ему денег? Давно уж Полянов не пользовался кредитом. Всем знакомым он был должен. Александр Петрович вспомнил об одном неприятном долге и сердце его мучительно сжалось. Это был долг известному и в самом деле талантливому художнику, с которым пришлось Александру Петровичу разойтись по соображениям, так сказать, программным и даже заявить об этом где-то публично, но долга своего он отдать ему все-таки не успел. И долг-то был небольшой — двести рублей. Этот знаменитый художник, может быть, и забыл про него, но Александр Петрович очень помнил и очень мучился.

Назад Дальше