— Я к вам после вернисажа заеду, — юлил Сусликов, и все старался стать на цыпочки, ибо низок был весьма.
Но из толпы выплыла неожиданно, как гусыня, дородная Мария Павловна и повлекла за собою нескромного своего супруга.
— Что с вами? — спросила Танечка князя, робея. — У вас губы бледные…
— Я люблю. Я вас люблю, — чужим голосом, задыхаясь, сказал князь.
— Не надо. Господи! Не надо, — прошептала Танечка, с ужасом и нежностью глядя, на его сумасшедшие глаза и побледневшие губы.
— Люблю, люблю, люблю, — бормотал князь, совсем потерявший голову.
Чего-то пугаясь, Танечка подняла руку и сделала шаг назад. И в это же мгновение князь увидел жуткие глаза, которых он не забывал никогда. Они померещились ему в толпе и вдруг исчезли.
— Люблю, — повторил князь еще раз, но совсем иным голосом, чувствуя, что ему холодно, что у него лихорадка.
— Что с вами? — спросила Танечка. — Что?
Она заметила, что князь переменился внезапно.
— Он. Я глаза его видел, — странно усмехнулся князь.
— Кто он? Чьи глаза?
— Отец мой. Князь Алексей Григорьевич Нерадов.
— Да? Где? — с беспричинной тревогой спросила Танечка, стараясь угадать в толпе лицо старого князя.
Но ей не пришлось на этот раз увидеть его. Подошла Анна Николаевна и увела куда-то Танечку. Как это ни странно, но князь Игорь долго не говорил Танечке так решительно о своей любви. Однако с той поры отношения их стали вовсе не безразличными. Оба они как будто ждали каких-то событий.
XVI
В доме Щербаковых-Павиных на Моховой улице, в квартире хозяйки дома, собралось около сотни членов Теософического Общества. Заседание происходило в зале без окон, помещавшейся внутри квартиры и освещенной электричеством. Некий господину со странной фамилией Феникс, должен был читать доклад о Хронике Акаши, но почему-то медлил приехать, хотя старинные часы гулко пробили восемь, время, обозначенное на повестках.
Хозяйка дома Анна Федоровна Щербакова-Павина сидела в гостиной, окруженная единомышленницами, а перед нею в кресле торчал угреватый молодой человек, которого все считали за иностранца и звали почему-то «мосье Шарль», хотя по-русски он говорил бойко, а если делал ошибки, то не более, чем всякий одессист наш, и на француза вовсе не был похож.
Сын госпожи Щербаковой-Павиной, совсем юный правовед, очутившийся в этой комнате, по-видимому, исключительно вследствие своего телесного, а не духовного сыновства по отношению к хозяйке дома, сидел тут же, поглядывая на мосье Шарля не без явной вражды.
Одна востроглазенькая и сухенькая дама прощебетала что-то об имагинации, инспирации и интуиции мосье Шарля.
И тотчас же возгорелся спор, на какой стадии развития находится мистический опыт господина Шарля. Сам господин Шарль был при этом пассивен.
Будучи, вероятно, знаком с теорией теософской весьма поверхностно, он благоразумно уклонялся от принципиальных, так сказать, утверждений и ограничивался только описанием своих душевных состояний и опытов, о которых с необыкновенным жаром спорили дамы.
Одна очень полная особа настойчиво уверяла всех, что мосье Шарлю свойственна уже интуиция. Некоторые, напротив, довольствовались мнением, что пока еще у господина Шарля раскрывается в душе имагинация и не более того.
Вдруг совершенно неожиданно юный правовед засмеялся очень громко и нескромно. Дамы, недоумевая, оглянулись на юношу. И сама госпожа Щербакова-Павина, подняв брови, с кислою улыбкою попросила сынка разъяснить всем причину столь неожиданного смеха:
— В чем дело, мой друг? Ты смеешься, мой милый, как-то непонятно… Мы заинтригованы, наконец…
— Pardon, mesdames, — еще раз фыркнул правовед. — Я вспомнил. Мне стало смешно. Я вспомнил, mesdames, как я третьего дня с ним разговаривал…
— С кем.
— Вот с ним, — бесцеремонно показал пальцем на господина Шарля смешливый юноша.
— Ну, и что же, друг мой?
— Я прихожу к maman. Ее нет. В маленькой гостиной сидит он.
— Кто?
— Мосье Шарль, mesdames… Я говорю ему: вы знаменитый человек. Все про вас говорят, что вы ясновидящий. Расскажите мне про мою судьбу. А он мне: хорошо, только я, извините, плохо говорю по-русски. Я, говорит, постоянно за границей живу. Прекрасно. Я с ним по-французски заговорил. Худо понимает. Что такое? Я по-немецки тогда. Совсем плохо. По-английски. Он, оказывается, по-английски ни одного слова не знает. Правду я говорю, мосье Шарль? Он, mesdames, ни на каком языке не говорит! По-русски разучился, а по-иному тоже не знает. Разве, mesdames, не смешно, когда человек совсем без языка. Как обезьяна какая.
— Я знал разные языки. Только я забыл всякие языки. Мне такой голос был, чтобы я забыл всякие языки, — сказал Шарль, обеспокоенный и обиженный замечанием правоведа. — У меня такое сношение было…
— Какое сношение? — опять фыркнул правовед.
— Мосье Шарль хочет сказать внушение, — пояснила госпожа Щербакова-Павина, строго оглядывая сына.
Дамы смутились, но появился господин Феникс и спас положение. Это уж был жантилом. Не чета угреватому Шарлю. Господин Феникс говорил на всех языках и вид у него был внушительный.
Все засуетились и дамы, шурша юбками, направились в залу. Господин Феникс уселся за стол, покрытый лиловым сукном, и аудитория замерла в благоговейном внимании.
— Первая подраса атлантов, то есть ромоагалы, произошли от лемурийцев, — вещал господин Феникс, поднимая многозначительно руку:
— Вторая подраса, тлаватли, и третья, толтеки…
Многие усердно записывали. Аудитория состояла преимущественно из пожилых дам, но были и молодые: одна небезызвестная художница, с миловидным, но как бы овечьим лицом; один сомнительный поэт; несколько молодых людей бюрократического типа; барон Фентиль, у которого были связи в министерстве двора, чем он и пользовался, устраивая там торопливых карьеристов… Одним словом публика была разнообразная.
В последних рядах сидели Анна Николаевна Полянова и рядом, как аргус, госпожа Аврорина.
— «Женская душа господствовала в конце лемурийского периода. А между тем в ту древнейшую эпоху, когда население земли было однополым», — повествовал докладчик.
В это время в залу вошел князь Алексей Григорьевич Нерадов. Аврорина тотчас же устремилась к нему и зашептала ему на ухо в явном смятении:
— Не хочет, не хочет, не соглашается! Приехала, а вот не хочет теперь. Привезла, а она упрямая…
— Не беспокойтесь. Я сам, — перебил князь досадливо.
— Нельзя, нельзя! Она способна на все. У нее… У нее револьвер…
— Что? — удивился князь.
— Револьвер, говорю.
— Вздор! вздор! — пробормотал князь. — Ведь, восемнадцать лет прошло. Ведь, не сумасшедшая она в самом деле…
А в это время с другого конца зала звучал бархатный приятный баритон знаменитого теософа:
— «Человеческое тело было тогда иного состава. Мягкие пластические вещества определяли его натуральную видимость…»
— Я сам поговорю с нею. Оставьте нас, — сказал князь решительно.
— И я, и я хочу…
— Чего хотите?
— Присутствовать хочу.
— Сейчас же уезжайте домой, — нахмурился князь.
Аврорина съежилась, склонила покорно голову и, скрипнув дверью, вышла из залы.
— «Некогда не было ни мужчин, ни женщин», — поучал господин Феникс своих теософов. — «Некогда единополый человек производил другого из самого себя»…
Князь пристально и зорко следил за Поляновой. Она сидела, отвернувшись от князя, комкая в руке платочек.
— «Оплодотворение было внутренним актом. Теперь, как известно, тело лишено этой способности. Оно теперь нуждается во взаимодействии с другим телом для того, чтобы произвести новое существо»…
Но князь не слышал голоса докладчика и не видел его лица. Он только видел дрожащие пальцы Анны Николаевны и белый платочек, трепетавший в ее руках.
— «Их жизнь была подобна сну», — пел теософ.
— Неужели прошло восемнадцать лет? — думал князь. — И прошлое как сон какой. Сколько ей теперь лет? Тридцать семь? Нет, тридцать восемь, пожалуй…
— «Было время, когда на зачатие смотрели, как на священное действие», — звучал тот же теософический голос, обольщая покорных учеников.
Докладчик сделал знак. Председательница объявила перерыв и публика встала, дамы заговорили вполголоса и опять зашуршали юбками.
Князь вздрогнул и, стараясь ступать твердо, направился к Анне Николаевне Поляновой.
Она, чувствуя, что князь идет к ней, вдруг заметалась, как будто ей грозила опасность, и уже встала, глазами ища выхода, когда князь подошел совсем близко, и, взяв за руку, посадил ее рядом с собою.
Безвольная, не отвечая на пожатие руки и не отнимая ее, однако, она была в явном смятении и даже в каком-то суеверном испуге.
— Что вам надо? Зачем вы? — лепетала она, отвертываясь от князя, который тщетно старался заглянуть ей в глаза.
Она была в том же голубом платье, что и на вернисаже, и кроме нее в зале не было ни одной декольтированной дамы.
— Зачем? Зачем? Оставьте меня, — бормотала она, дрожа и задыхаясь.
— Мне надо поговорить с вами, — сказал князь тихо, все еще не выпуская ее руки. — Мы уедем отсюда. Нам помешают здесь.
— Нет, нет! — заволновалась Анна Николаевна, как будто князь предлагает ей что-нибудь ужасное и преступное. — Нет, нет…
Но тотчас же она покорно пошла за князем, который повел ее к выходу, не замечая в рассеянности, что господа теософы смотрят на него с беспокойным любопытством. И в ту минуту, когда князь усаживал в дожидавшийся его автомобиль Анну Николаевну, придерживая одною рукою шляпу, которую осенний ветер рвал с его головы, кто-то коснулся его локтя. Князь сердито обернулся и увидел при свете фонаря выпуклые голубые глаза.
— Будьте осторожны, будьте осторожны, умоляю вас! — бормотала Ольга Матвеевна Аврорина, простирая к князю руки.
Но князь, не отвечая, поспешно сел в автомобиль и захлопнул дверцу.
— На Мойку, — крикнул князь шоферу в маленькое круглое оконце и автомобиль, вздрогнув, помчался по темным улицам.
Был ветер и дождь хлестал в окна автомобиля.
Анна Николаевна откинулась в угол и князь не видел ее лица, но он чувствовал, что она не спускает с него глаз и слышал, как она смеется. Это были какие-то неожиданные прерывистые смешки, как ряд маленьких взрывов.
Этот смех почему-то испугал и рассердил князя.
— Замолчите! Замолчите! — пробормотал князь, стараясь в полумраке разглядеть лицо Анны Николаевны.
Но Анна Николаевна смеялась все громче и громче.
— Какой смешной! Боже мой! Какой смешной!
— Кто? О ком вы?
— Вот это мило! Кто смешной! Вы, конечно… Вы, князь! Как вы подбежали ко мне. Я сначала испугалась, признаюсь, а теперь вижу вас насквозь. Не страшный вы, а смешной.
— Все равно, — отозвался угрюмо князь. — Не в этом дело, моя дорогая…
— Моя дорогая! Каково! Как восемнадцать лет тому назад. И тот же тон. Вы мало изменились, князь. Кстати: сколько вам было тогда лет?
— Мне было тогда около сорока.
— Вы так всегда приблизительно считаете ваши года? А мне было ровно двадцать. Немудрено, что я поверила тогда, что вы маг и чародей. Вы тогда были для меня как оракул. Впрочем, вы, кажется, в самом деле научились этому искусству предсказывать двусмысленно. Двусмысленности это ведь ваш конек, князь.
— Не знаю, какой у меня конек, — все так же угрюмо пробормотал князь. — Но о прошлом поговорим потом, хочу знать, что у вас и как.
— Что у нас? Про что вы говорите? Я не пойму… И какое вам до этого дело в конце концов. Я хочу говорить о том, что было, а не о том, что есть. Сейчас ничего нет. Для вас по крайней мере. А вот о прошлом… Вы даже меня хотели тогда посвятить. Вы помните? Вы ведь были моим руководителем тогда. Хотела бы я знать, что вы думали о самом себе. То есть я очень хорошо понимаю, что вы не то думали, что проповедовали. Но меня вот что интересует: неужели у вас не было ничего в душе, так-таки ровнехонько ничего? Или все-таки кое-что было? Как вы сложно и глубокомысленно умели говорить о самых простых вещах!
— Все сложно. Простого ничего нет.
— Но человек создан так, чтобы жить просто. За положенный предел не перейдешь. Надо смириться, князь.
— Да, вы философом стали, — усмехнулся князь.
— А вы все еще усмехаетесь. Всю жизнь усмехались. Не надоело вам? Вы ведь даже, когда говорили мне о предвосхищении смерти, усмехались чуть-чуть.
— Едва ли.
— О, поверьте, что усмехались. Я тогда же заметила, несмотря на всю мою неопытность.
— Вы, кажется, преувеличиваете мою тогдашнюю насмешливость и вашу неопытность — процедил сквозь зубы князь.
— Вы, кажется, мне грубость хотели сказать, — засмеялась Анна Николаевна.
— Анна! Вы счастливы? — спросил вдруг князь дрогнувшим голосом.
— Вы смеете спрашивать меня об этом! Или вы думаете в самом деле, что счастье только в том, чтобы быть с вами, подчиняться вашим загадочным капризам, проделывать все эти темные опыты и отдаваться вам под гипнозом? Я только теперь и счастлива, когда освободилась от вас. Да, да… Я счастлива. Люблю ли я Александра Петровича? Конечно! Еще бы! И я всегда любила его. А то, что было восемнадцать лет тому назад, наваждение и сумасшествие. Александр Петрович — человек дивный и необычайный. Он — художник. Поймите вы это. Современники недостаточно ценили его до сих пор. Но он смелый, настойчивый и блестящий. И всем этим интригам скоро будет конец. Скоро все поймут, что настоящий и подлинный гений в наши дни только он, Александр Петрович. И уже признают это. Да, да… Никто не смеет в этом сомневаться, никто… Разные интриганы распускают слухи, что никто не покупает картин Александра Петровича и что мы чуть ли не голодаем иногда. Но это вздор, вздор! Недавно один меценат предложил Александру Петровичу десять тысяч просто так, чтобы Александр Петрович мог неторопливо работать в этом году. Я даже фамилию могу назвать этого мецената. Паучинский его фамилия. Я только забыла, как его зовут.
— Семен Семенович, — подсказал князь.
— Вы разве его знаете! Впрочем, это все равно.
— Разумеется все равно, — согласился князь. — Вот мы, кажется, и приехали.
XVII
Едва только автомобиль остановился у подъезда нерадовского особняка, Анна Николаевна стремительно, оттолкнув руку князя, выскочила на панель и вместо того чтобы войти в двери которые распахнул предупредительно огромный с баками швейцар, торопливо пошла вдоль набережной Мойки и тотчас же пропала в осеннем тумане. Князь бросился за нею.
Косой дождь больно бил князя по лицу, ветер рвал с князя пальто и шляпу; ноги скользили; фонари едва светили в темном тяжелом тумане. Князь задыхался и, прихрамывая, — у него была подагра, — тщетно старался догнать сумасбродную Анну Николаевну.
Он уже отчаялся ее настигнуть, когда вдруг неожиданно наткнулся на каменное со львами крыльцо. И Анна Николаевна стояла тут же, дрожа от непогоды. Развевался от шалого ветра ее шарф. Где-то внизу, на Мойке, стучала глухо барка, ударяясь о сваю. Анна Николаевна что-то крикнула князю, протянув вперед обе руки, как будто защищаясь, но в это время со свистом и воем ринулся на них темный ветер, и князь не расслышал того, что ему крикнула Анна Николаевна.
— Что? Что? — громко сказал князь, стараясь перекричать вой обезумевшей бури.
Анна Николаевна обернулась и, приблизив свое лицо к лицу князя, крикнула ему еще раз:
— Девятое апреля забыл?
— Анна! Ведь, это было пятнадцать лет назад? — простонал князь.
Он схватил ее за плечи:
— Пойдем ко мне!
— К тебе? В те комнаты, где я была с нею, где ты посмел предложить мне…
И она опять бросилась во мрак. Князь побежал за нею, прихрамывая и задыхаясь. Так они бежали то молча, то обмениваясь отрывочными фразами, понятными лишь им одним.
А непогода разгулялась вовсю. Встречались редко прохожие, но и те похожи были теперь на каких-то больших летучих мышей, сверхъестественных и страшных: так ветер свирепо рвал их одежду, поднимая полы, как черные крылья. Время от времени стреляли пушки на Неве, давая знак об опасности. И казалось, что в небе летят, трубя, целые полчища каких-то странных всадников с черными щитами. И гул оружия раздавался. И чудилось, что это подымается темная сила от края земли. Собрались какие-то дьяволы и затеяли действо в тумане над петербургскою топью.