3
Вот с той поры и началось… Лихачев жил и работал, ненавидимый университетским начальством и окруженный чуткой любовью студентов. Как только реакционные профессора пытались поднять на него руку, немедленно вступали в действие студенты. Они были готовы в любой миг на любые поступки ради того, чтобы отстоять Лихачева. И ректор и попечитель в этом не сомневались. Волей-неволей приходилось уступать, чтоб не нажить бед куда более серьезных, чем все те, которые возникали от присутствия в университете Лихачева.
Была, правда, у Лихачева одна черта в характере, вернее, страсть, которой старались, пользоваться и ректор и попечитель для облегчения своего положения. Лихачев был неутомимый путешественник. Программа его путешествий простиралась на десять лет вперед. Едва закончив одну экспедицию, он начинал подготовку к другой. Лихачевские недоброжелатели рады были спровадить профессора хоть к черту на кулички, лишь бы пожить в спокойствии и чинном благолепии. Урезая средства на другие нужды, ректор не скупился на расходы для экспедиций, а порой испрашивал дополнительные суммы в Петербурге, а то и у частных лиц, владевших большим капиталом.
Однако, обретая временный покой в месяцы пребывания Лихачева в отъезде, ректор с грустью отмечал, что каждая экспедиция приносила ученому, фигурально выражаясь, новую звезду на погоны.
Результаты экспедиций рассматривались не только в Томске, Лихачев выезжал с докладами в Петербург. Там вначале относились к нему настороженно. Доклады слушались только в Российском географическом обществе, где всегда находились разумные люди, хорошо отличавшие наукоподобную мишуру от подлинно научных открытий. Но, по мере того как повышался интерес царского правительства к своим восточным и северным окраинам, повышался интерес к трудам Лихачева и со стороны Российской академии наук. Полностью истребить ломоносовский дух в академии никогда и никому не удавалось. Он то загасал, наподобие таежного костра, прибитого налетевшим ливнем, то снова разгорался, как разгорается тот же полузатухший костер под свежими струями ветровых потоков.
К слову Лихачева теперь прислушивались в стенах научных учреждений. А что касается деловых людей, рисковавших вкладывать свои капиталы в разного рода предпринимательские начинания на востоке, то они, несмотря на всю свою необразованность и презрение к просвещению, домогались встреч с Лихачевым, испрашивали у него советов. И он не уклонялся от них, даже в самых трудных случаях.
Никто, разумеется, в те далекие годы не фиксировал прогнозов, которые высказывал Лихачев отдельным предпринимателям. А прогнозы эти охватывали обширные районы Сибири и в просторечии бесед с промышленниками и купцами были краткими, но вполне исчерпывающими, как суворовские донесения и приказы.
— Хотите грести золото лопатой? Есть такое золото в Сибири. Оно лежит в верховьях Енисея, по берегам его притоков. Потом ищите это золото на Среднем Енисее и в низовьях Ангары. А когда разбогатеете, не щадя сил и средств, идите на крайний северо-восток. Верховье Томи все в железе и каменном угле. Хотите, чтоб Сибирь имела железные дороги и свой металл, идите туда, не ошибетесь.
Лихачев был сведущим не только в области ископаемых. Он, как никто, знал реки и озера Сибири, составляя из них целые транспортные системы. При этом он учитывал опыт землепроходцев, нащупавших на необозримых пространствах Сибири самые краткие и самые выгодные пути.
— Помимо крупных кораблей, стройте мелкосидящие плоскодонки, пробивайтесь в верховья малых рек. Там встретите громадные богатства, а самое главное, выйдете к новым большим рекам и свяжете большие дороги в единую нить — от сердца России до ее нетронутых окраин.
Предприниматели — и российские, и англо-французские, — почуявшие в Сибири золотое дно, пытались приручить Лихачева, сделать его своим советчиком и указчиком. «Нюх у этого книгочия на земные богатства, как у доброго охотничьего кобеля на таежную живность», — говорили о нем российские толстосумы, похваляясь перед английскими и французскими банкирами.
Но все попытки приручить его к непосредственному обслуживанию интересов предпринимательства Лихачев сокрушал железной рукой.
— Я хоть учился у немцев, но человек насквозь русский. Где пахнет иностранной деньгой, там мне делать нечего!
А случалось, что говорил и того короче:
— Отстаньте! Я приказчик России и червь науки!
4
К исходу семидесятого года от роду Лихачев поддался все-таки соблазну быть поближе к самому главному центру науки — академии, и переехал в Петербург.
— Еду туда не за тем, чтобы забыть Сибирь, напротив, чтоб служить ей пуще прежнего. Как набат, щучит весь мой век завет Михайлы Ломоносова: «Российское могущество прирастать будет Сибирью».
Эти слова Лихачев сказал с подножки вагона толпе студентов, собравшихся на платформе в Томске проводить его в далекий путь.
Жизнь в Петербурге с первого дня началась совсем иначе, чем думалось. Не успел Лихачев расставить вещи п своей обширной профессорской квартире, не успел отоспаться после долгой дороги в тряском вагоне, столицу вздыбила страшная весть: кайзер Вильгельм обрушился на Россию войной.
С этой новостью к Лихачеву прибежал студент последнего курса политехнического института Ваня Акимов. Приходился студент Лихачеву вроде бы дальним родственником. Был он сыном двоюродной сестры жены профессора, рано умершей.
— В недобрый час приехал я, Ваня, в столицу. Не займи мое место в Томске другой профессор — вернулся бы туда с радостью. Не до науки теперь будет нашему отечеству.
Лихачев был потрясен. Ходил по комнате вприпрыжку, останавливался возле тюков с бумагами, хранившими уникальные материалы экспедиций, дневники, карты, наброски будущих статей, в которых содержались предвидения — поразительные, гениальные.
Ваня был в три раза моложе Лихачева, но дружили они друг с другом, как порой не дружат даже сверстники. Лихачев дважды брал Ваню с собой в экспедиции, посылал ему регулярно деньги на жизнь, переписывался, не тая в письмах ни чувств своих, ни дум. Сближала их, конечно, прежде всего общность научных интересов. Правда, Ваня не знал и сотой доли того, что умещалось в крупной, лобастой голове Лихачева, но он любил науку, хотел постигнуть истины, выработанные российскими и зарубежными учеными.
Весть, которую Ваня принес Лихачеву, совсем не печалила его. Он был возбужден, и заряд нерастраченной молодой энергии жарким блеском сиял в темно-коричневых глазах юноши.
— А ты, Ваня, вроде доволен, что обрушилось этакое несчастье на нашу родину? — спросил Лихачев, и голос его прозвучал осудительно.
— Да что вы, Венедикт Петрович! Война — ужасное бедствие! Разве можно радоваться этому?! — воскликнул Ваня с каким-то особенным возбуждением. Но как бы Ваня ни отказывался от этого, в голосе звучала если не радость, то, по крайней мере, неуемная бодрость, задор.
— А все ж таки ты чему-то рад. Рад! Я же вижу по тебе, — теперь уже откровенно с укором сказал Лихачев.
— Да, действительно, что-то очень взбудораживает меня, — признался Ваня.
— Может быть, мечтаешь о подвигах на поле брани? Кинешься на фронт? — спросил Лихачев, окидывая юношу придирчивым взглядом.
— Нет, Венедикт Петрович! Это не мой удел! — без малейших сомнений сказал Ваня.
— Что же тогда? Любовь? — развел руками Лихачев.
— Откроюсь перед вами, как верующий перед господом богом: война породит революцию. Рожден я для революции. Вот откуда мое возбуждение. — Ваня выпрямился и глядел на ученого строго, с решимостью отвечать за свои слова.
— Вон оно что! — воскликнул Лихачев. — Никогда не думал, что ты такой… Робеспьер.
Ученый хотел, вероятно, улыбнуться, но улыбки не получилось. Наоборот, лицо его стало серьезным, а взгляд больших глаз озабоченным. И Ваня без труда понял, о чем думал сейчас ученый: «Рожден для революции… А знаешь ли ты, что такое революция? Ни я, ни ты этого не знаем».
— Война неизбежно взорвет царизм. Революция станет единственно возможным выходом из тех страданий, какие война принесет народу. Рабочий класс осознает себя в этих испытаниях как силу, которая должна вывести страну на путь социальной свободы…
Лихачев опустился в кресло. За свою долгую жизнь он сталкивался с самыми различными точками зрения на переустройство жизни людей. Но ни одна из них не увлекла его, не покорила. О многих теориях он думал с недоверием, а то и просто с презрением. «Болтовня, милые господа! Болтовня! Не более. Чтоб повернуть Россию на новые пути, надо, чтоб захотел этого сам народ. Мужик упрям, не захочет вашей «свободы», и ничем ты его не стронешь с места».
И сейчас, выслушав горячую речь Вани, Лихачев прежде всего подумал об этом.
— Война… революция… свобода… Звучит красиво, звонко! Но все это для нас, грамотеев, интеллигентов. А мужик, бородатый мужик, темный и забитый, он что-нибудь понимает, Ваня, в этих премудростях? — сказал Лихачев, отметив про себя, что его молодой друг, несмотря на юные годы, по-видимому, человек с «царем в голове». Держится он просто, без стеснения, следовательно, уверен в себе, в рот каждому говоруну смотреть не станет.
— Бородатый мужик, Венедикт Петрович, действительно и темный и забитый. Но его просвещение, вероятнее всего, будет протекать ускоренным способом. До высот науки он поднимется фантастически быстро!
— Он не знает азбуки! Вместо подписи он тискает отпечаток пальца. А ты — высоты науки! — усмехнулся Лихачев, и губы его застыли в горькой гримасе.
— Мы говорим о разных вещах, Венедикт Петрович. Вы имеете в виду высоты науки в области абсолютных знаний, я же веду речь о высотах революционной науки и борьбы. В этом отношении наш русский мужик на поверку и не такой темный, и не такой забитый, как о нем. принято думать. Как-никак за его плечами опыт событий пятого года.
— Страшный опыт: безвинная кровь у царского дворца, кровавая война на Дальнем Востоке, бездарно начатая и позорно проигранная, и шквал забастовок и восстаний, в конечном итоге не принесший трудовому люду никакого облегчения…
— Суровая школа и суровые уроки. Они не прошли даром, — перебил Ваня ученого.
— Были и прежде, Ваня, суровые уроки, а забылись. Забудутся и эти.
— Эти не забудутся, Венедикт Петрович! Теперь есть сила, которая и сберегла эти уроки в памяти, и при случае напомнит их, чтоб не повторить прежних ошибок.
— Что же это за сила? Наш брат интеллигент? Не шибко-то я верю в эту силу! Одних припугнут, другим подороже заплатят, третьи не рискнут терять кусок хлеба насущного! Этой силе крепкие подпорки нужны, чтоб не качалась она из стороны в сторону.
— Я говорю о другой силе, Венедикт Петрович. Пролетариат! Он вышел на арену исторических битв.
Город был уже возбужден страшным известием о войне. После нескольких часов тишины, как бы притиснувшей улицы и переулки к земле, взметнулось в гомоне, реве, шуме человеческое горе. В открытое окно профессорской квартиры ворвались голоса пьяных людей, топивших свое отчаяние перед грозным событием в истошном крике.
— Вот он, твой пролетариат! Сегодня с тупым надрывом песни поет, завтра с таким же надрывом будет плакать, а послезавтра, забыв и то и другое, начнет убивать себе подобных, даже не спросив себя, во имя чего он это делает…
— Но наступит час, когда это отчаяние и эта покорность переплавятся в иное — в потребность изменить мир, изменить себя. Это обязательно произойдет. Более того, это уже происходит. Для тысяч и тысяч людей уже и сейчас ясно: в этой войне надо делать только то, что принесет России поражение. Царизм без поражения не свалится. Это зверь живучий.
Лихачев вскочил, закинул крупные руки за спину.
— Поражение! Это слово бьет по моим перепонкам, как снаряд. Я русский и не хочу, чтоб мое отечество лежало распластанным у ног немецкого кайзера.
— Поймите, Венедикт Петрович, только поражение царизма принесет очистительную революцию.
— Униженная и разбитая отчизна подобна трупу. Ее не спасут и революции.
— Не народ, а царизм потерпит поражение.
— Нет, нет! Ради отечества я готов на все! И я не потерплю, Иван, твоих разговоров. Забудь это слово — поражение! Мы должны победить врага. Только гордой и сильной стране революция может принести избавление от нужды и страданий.
Ваня попытался доказать ученому, в чем его заблуждения, но тот не захотел слушать. Разгневанно шаркая ногами о паркет, он удалился в другую комнату, плотно прикрыв за собой тяжелую дубовую дверь.
Ваня проводил ученого взглядом, осуждая себя за излишнюю прямолинейность в суждениях. «Ну ничего, то, что не смог доказать вам, господин профессор, я, то вам докажет сама жизнь», — утешал себя Ваня, не зная еще, как поступить дальше: сидеть ли в ожидании, когда гнев ученого уляжется, или покинуть его дом до каких-то лучших минут.
Ваня не успел еще решить этого, как дубовая дверь открылась и Лихачев вернулся с какой-то виноватой улыбкой, так не подходившей к его суровому лицу.
— А ну ее к черту, Ваня, твою политику! Я ее недолюбливал в молодости, а в старости она мне и вовсе не нужна. Давай пить чай с брусничным вареньем, — глуховатым голосом сказал Лихачев.
— Что ж, чай пить — не дрова рубить, говаривали в старину, — усмехнулся Ваня, — однако истины ради замечу, Венедикт Петрович, возможно, что политику вы недолюбливали, но других поощряли заниматься оной.
— Что за намеки? — снова сердясь, спросил Лихачев.
— Никаких намеков, одни факты. Мне вспомнились ваши постоянные конфликты с реакционной профессурой.
— Да разве это политика, друг мой ситцевый?! Просто-напросто сердце мое не терпит несправедливости. Наука требует свободы духа…
— Вот, вот, — поощряя откровенность ученого, затряс головой Ваня.
— Опять ты меня, искуситель негодный, вовлекаешь в антиправительственные рассуждения. Да ты что, подослан тайным управлением жандармерии?! — замахал кулаками Лихачев, надвигаясь на племянника, поблескивавшего из угла своими темными глазами.
— Успокойтесь, дядя! — вскинув руки, сказал Ваня, — Я не подослан, а послан, дядя, к вам. Послан студентами-большевиками. Позвольте воспользоваться вашей гостиной и провести тут завтра вечером небольшую беседу. Мы в крайнем затруднении. Мы существуем нелегально, нам тяжело, а момент ответственный, он требует ясности и действий.
Лихачев опустил кулаки, попятился, упал в кресло, словно его кинули туда. Жалобно скрипнули под ним прочные, скрытые кожаной обивкой пружины.
— Ах, искуситель, ах, лиходей! Собирал бы своих оболдуев без спросу, так нет, разрешения спрашивает, блюститель добропорядка!
— Вы завтра до которого часу в отсутствии? — не упустил удобного момента Ваня.
— Поеду на именины. Вернусь за полночь. И думаю, что вернусь в изрядном подпитии. Восьмидесятилетний именинник умеет и угостить, и сам выпить.
— Раздолье! — прищелкнув языком, воскликнул Ваня.
— Окна шторами прикрыть надобно. По улице немало всякой сволочи шляется.
— Уж это не извольте беспокоиться, — со смехом в лакейском поклоне дурашливо изогнулся Ваня.
— Не паясничай, племянник! Садись за стол, чай будем пить! Неонила Терентьевна! — крикнул он в приоткрытую дверь служанке. — Самоварчик нам с Ваней, брусничное варенье и коржики!
— Ня-су, барин, ня-су! — послышался из глубины квартиры напевный голос.
5
На другой день в квартире профессора Лихачева состоялось собрание большевиков.
Венедикт Петрович приехал в полночь. Разговоры были еще в самом разгаре. Кое-кто, увидев профессора, смущенно встал. Неужели пора уходить? Хозяин кабинета остановился на пороге. Все уставились на Ваню.
— Позвольте, дядюшка, завершить беседу. А вы, может быть, пройдете в спальню на отдых? — не то спросил, не то посоветовал Ваня.
— Вы что же, боитесь, что я выдам ваши секреты?
— Нет, почему же? Вы, вероятно, устали, вам пора спать. — Ваня готов был подхватить профессора под руку и почтительно провести его в соседнюю комнату.