— Молодец Ванька, молодец! Не пал духом, не опустился, — шевелил полными губами Лихачев. Переведя взгляд на Прохорова, сказал со вздохом: — А уж как мне Ванька надобен! Постарел я, господин Прохоров. Сердце сдает, временами вижу хуже, а работы, батенька мой, на десять лет. Живу в одиночестве, как старый дед за печкой. Спасибо хоть навещает господин Осиповский, археолог, весьма милый и приличный человек. Не приходилось знавать?
Прохоров замялся, украдкой взглянул на дверь, понизил голос:
— Вот как раз поручено сказать вам об Осиповском: он не столько археолог, сколько агент главного управления тайной полиции. Его специальность — наблюдение за русскими эмигрантами в Скандинавских странах. Он прибыл в Стокгольм из Копенгагена. Вполне вероятно, что причина этой передвижки — вы.
— Это что же, молодой человек, сведения приблизительные или основаны на каких-то данных? — растерянно глядя на Прохорова, строго спросил Лихачев.
— Сведения, Венедикт Петрович, точнейшие.
— Гм, удивительно. Поистине беспримерно людское коварство, — пробормотал себе в усы Лихачев.
— Хотел бы также кое-что сообщить относительно Гюстава Мопассана, — продолжал тем же ровным голосом Прохоров. — Этот француз хорошо служит англичанам. Сейчас он занят какими-то сделками со шведами по поручению русско-английского банка, а вернее сказать, в интересах компании «Лена — Гольдфильдс». Не чужд оный мусье и научных интересов, и особенности если они связаны с Россией. Стало известно, в частности, что большой интерес проявляет он, и не столько, конечно, он, сколько его хозяева, к вашим трудам о Сибири. Из Лондона поступило указание Гюставу повести с вами торг. Воротилы из Лондона задумали купить у вас ваши труды, так сказать, на корню. Именно потому мы и поспешили предупредить вас, Венедикт Петрович.
Лихачев не верил ушам своим.
— Купить мои труды? Указание из Лондона? — Гнев перехватил ему горло. Он хотел кричать, кричать громко, во всю силу, но голоса не было. Он шептал, и губы его дрожали.
— Да, да, да, — кивал Прохоров.
— Я вышвырну и Осиповского и Гюстава к чертовой матери! Я им покажу такой Лондон, что они навек забудут мою фамилию! — Голос Лихачева становился громче.
— Нет, нет, Венедикт Петрович. Прежде всего успокойтесь. Вам волноваться нельзя. Только крайняя необходимость понудила меня прийти к вам до полного выздоровления.
— Ну что же мне делать? Что делать? Вернуться немедленно в Россию? — Лихачев с тревогой смотрел на Прохорова, сидевшего в спокойной позе на стуле.
— Если угодно выслушать наш совет, то он сводится к следующему: полностью поправиться, Венедикт Петрович. Это во-первых, а во-вторых, ни малейшим образом не показать виду Осиповскому и Гюставу, что вы знаете их подлинное лицо.
— Да ведь противно, молодой человек! Они будут по-прежнему набиваться в друзья! — поблескивая глазами, воскликнул Лихачев.
— А вам-то что? Пусть набиваются! — засмеялся Прохоров и встал. — Ну, позвольте откланяться. Думаю, нет необходимости в моем вмешательстве в ваше здоровье. Я педиатр.
— Увы, из детского возраста вышел, — немного повеселел Лихачев.
Прохоров пожал руку Лихачеву, оглядываясь с улыбкой, вышел из комнаты осторожными, неслышными шагами.
Глава пятая
1
Иван Акимов и Федот Федотович уходили все дальше в тайгу. Верст двадцать старик не давал Акимову отдыха. Шел, шел, шел. Поскрипывали лыжи на сугробах, сыпалась с потревоженных веток снежная пороша.
— Терпи, паря. Уйдем подальше от деревень, тогда и отдохнем. Чтоб ни один гад не вздумал догнать нас, — говорил Федот Федотович, поджидая Акимова, отстававшего на подъемах из логов.
Акимов двигался в облаке пара. Дышал шумно, выпуская из дрожавших ноздрей белые клубы, влажной рукавицей вытирал мокрое от пота лицо.
— Давай, отец, давай. Вытерплю, — облизывая обветренные губы, с хрипотцой от натуги отзывался Акимов.
День стоял ясный, сияло холодное солнце, окрашивая позолотой бело-темные леса. Небо было высоким и голубым-голубым, как в августе. А стужа крепчала: потрескивал лед на болотах, постукивала земля, раздираемая морозом. Дятлы не щадили клювов, рассыпали дробный стук по тайге, торопясь подкормиться, пока древесные червяки намертво не прикипели к кожуре деревьев.
На ночевку остановились в глубоком логу, на берегу дымившейся речки. Федот Федотович скинул с ног лыжи, снял со спины ружье, добродушно сказал:
— Ну, паря Гаврюха, иди в избушку, отдыхай. Замаял я тебя нонче. Сейчас печку запалю.
Акимов осмотрелся: никакой избушки он не видел. Усталость шатала его, хотелось немедля лечь, раскинуть руки и ноги, закрыть утомленные снежной белизной глаза.
Федот Федотович заметил недоумение Акимова, засмеялся:
— Эвот где мой дворец… — Старик проворно лыжами разбросал снег, и в береге показалась дверь.
Избушка была крохотная, но все необходимое в ней имелось: печка в углу, нары, столик в две плахи, два чурбака для сидения. Потолок и стены избушки были покрыты изморозью, и застоявшийся холод отдавал плесенью.
— Приляг, паря, приляг. В сей момент печку спроворю. Дрова и лучина с осени у меня тут заготовлены, — присев на корточки, сказал Федот Федотович.
Печка в тот же миг загудела, и через несколько минут избушка стала наполняться теплом.
Акимов сбросил полушубок на нары, снял бродни, лег. Федот Федотович вышел, застучал котелком, жалобно проскрипел под его ногами промерзший снег, И все на этом оборвалось. Но сон Акимова был недолог. Федот Федотович дошел до речки, зачерпнул в котелок воды и вернулся, затратив на все от силы четверть часа. Когда дверь скрипнула, Акимов поднял голову.
— Отдыхай, Гаврюха, пока чай скипит! — сказал старик, но Акимов поднялся освеженный, будто выкупанный в целительной воде.
— Как в яму ухнул, — усмехнулся Акимов, дивясь тому, что произошло с ним.
— Молодому — минута, старому — час на отдых дадены, — понимая, о чем говорит Акимов, сказал Федот Федотович и приладил котелок на круглый проем печки.
Акимов встал с нар, намереваясь помочь старику в приготовлении ужина.
— А давай неси с воли припас. На кляп я мешки подвесил, — сказал Федот Федотович в ответ Акимову.
За время своей жизни в Нарыме Акимов хорошо уже освоился с особенностями местного просторечия. Он вышел за дверь, на волю, и тут на огромном деревянном гвозде-кляпе, вбитом прямо в стены избушки, увидел мешки с продуктами — припасом.
Небо подернулось густой синевой, и в тайге быстро стемнело. Чуточное окошечко в стене над нарами погасло. Федот Федотович достал с полочки банку-жировичок, зажег фитиль. Тьма отступила в углы. Читать при таком свете — глаза надсадишь, а ужинать вполне можно.
Федот Федотович нарезал хлеба, настрогал мороженую осетрину, присыпал ее перчиком, очистил две луковицы, подал одну Акимову.
— Ешь, паря. На место придем — свежей дичины расстараемся, — угощал старик.
— А что, дедушка, далеко мы сейчас от Парабели? — спросил Акимов.
— Не догнать им! — махнул рукой старик и, помолчав, ухмыльнулся: — На всяк случай попервости я их запутал. Вспомни-ка, сколько раз мы дорогу пересекали? А потом в кедровнике пять кругалей сделали. Начнешь такую петлю распутывать — сам запутаешься. Непосильно их сноровке такое! А тут еще снежок с утра след припорошил.
— Ничего не заметил: ни дороги, ни кругалей, — признался Акимов. — Казалось мне, что идем все время по прямой.
Старик довольно рассмеялся, приглаживая белые кудрявые волосы, сбившиеся под шапкой. Слова Акимова были для него лучше всякой похвалы.
— В том она и закавыка! Ты думал, что идешь по прямой, а тебя я кружил, как щепку в омуте. А до Парабели тут напрямую верст двадцать. — Посмотрев на Акимова в упор, Федот Федотович с покровительственной ноткой в голосе добавил: — Ходок ты, паря, хороший. Жила в тебе прочная, и силенка есть. Сколько тебе годов-то?
— Двадцать третий минул.
— Холостой, женатый?
— Холостой.
— Оно и ладно. При такой жизни одному куда легше.
— Гораздо легче, дедушка.
Акимов опустил голову, и мгновенно вспомнился ему Петроград. Месяца за три до ареста Ксенофонтов познакомил его со своей сестрой Катей. Девушка училась на Бестужевских курсах и помогала брату в организации подпольной работы. Катя очень пришлась Акимову по душе. Но в делах сердечных Иван был малоопытен. В ранней юности его постигла неудача, оставившая в его сознании глубокий след. Лет восемнадцати от роду он, сын лесничего, влюбился в дочь лесозаводчика. Жили на Каме. Избранница Акимова ответила ему пылкой взаимностью. Отец и мать Ивана видели, что парень намеревается рубить сук не по себе, но расположение к сыну семьи богатого лесозаводчика льстило им.
С клятвами быть до гроба верными друг другу Иван расстался с подругой, отправляясь в столицу на учение.
В первые месяцы разлуки он получал от любимой письма чуть ли не каждый день. Затем они стали поступать реже, и тон их становился все более холодным. К весне письма перестали приходить вовсе. Иван мучился, посылал письмо за письмом, телеграмму за телеграммой, с нетерпением ожидая каникул. Воображение рисовало ему самые жуткие картины — она трагически погибла или тяжело заболела. Родные щадят его, не сообщая всей правды. За неимением новых писем он перечитывал десятки раз старые, наполненные горячими клятвами в верности и любви. О том, каковы были подлинные причины ее молчания, Иван и подумать даже не мог.
За неделю до каникул, когда его мучения стали просто невыносимыми, все объяснилось: возлюбленная Ивана вышла замуж за поручика Пермской воинской команды и преспокойно живет теперь в доме своего отца на главной улице города. Весть об этом Иван получил довольно обычным образом: один из его однокашников по гимназии, оставшийся дома, описывая события собственной жизни, подробно расписал, как они гулеванили на свадьбе «Ленки Селеверстовой, к которой, кажись, твоя особа была не очень равнодушна».
Вот тогда-то Акимов, потрясенный вероломством своей милой, и заспешил к дядюшке Лихачеву в Сибирь, собиравшемуся в очередную экспедицию.
Живя в Петрограде, Акимов много встречал красивых и умных девушек, но урок, который ему преподнесла жизнь, оказался крайне чувствительным. Он проходил мимо всех признаков внимания, которые проявляли к нему его сверстницы. Только одна Катя Ксенофонтова вдруг всколыхнула его чувства. Она и теперь оставалась незабываемой. Высокая, гибкая, темноволосая, с большими карими глазами, Катя говорила низким, сочным голосом совершенно редкостного тембра. Плавные, неторопливые движения, манера обо всем судить сдержанно, скромная, доверчивая улыбка, которой она одаривала собеседников, выделяли ее из всех девушек, знакомых Акимову.
Иван вначале чувствовал себя стеснительно в обществе Кати, терялся, говорил банальности, а то и замолкал, насупившись и выпятив нижнюю губу. Катя замечала все это, но ничем не выдала себя. Снисходительно прощая Ивану странности поведения, она еще больше располагала его к себе. Постепенно у них установились искренние товарищеские отношения, позволявшие вести себя просто, доверчиво, делиться самыми сокровенными мыслями о жизни, о людях, о науке, о революции. Вероятно, Иван тоже нравился Кате. По крайней мере, он был не безразличен ей. И он и она избегали прямо говорить о своих чувствах, может быть, потому, что оба втайне понимали, что идут к этому неизбежному моменту.
Вероятно, так и случилось бы очень скоро, если б Акимова не арестовали. Когда он оказался в предварилке, Катя, по своей ли доброй воле или по поручению организации, приняла в его судьбе самое живейшее участие. Она носила ему передачи, книги, деньги, ухитрялась переправить несколько важных сообщений комитета, в том числе инструкцию о поведении на следствии и суде.
Как-то однажды, возвращая Кате через надзирателя пустую сумку, Акимов вложил в отпоровшийся краешек записку: «Катюша, милый товарищ! Спасибо тебе за твои хлопоты. Я много думаю о тебе и очень скучаю, и все, видимо, потому, что люблю тебя».
Акимов не был уверен, что Катя получила записку. Сумки при возвращении тщательно осматривались, и, возможно, его записку вымели с мусором во время уборки приемной предварилки.
«Надо бы мне раньше с ней объясниться. Какая девушка! А теперь все пропало… Когда я вернусь в Петроград, Катя, может быть, станет женой какого-нибудь технолога или медика. Хорошо, если человек окажется достойный, но уж очень много всяких прощелыг подстерегают создания, подобные Кате…»
— Ну чо, паря, задумался? Ешь строганину, пей чай, да и на покой, — заботливо сказал Федот Федотович, придвигая Акимову дощечку с янтарными кусками осетрины.
Аппетитно захрустели хрящи на крепких зубах Акимова. Старик тоже не отставал, ел по-молодому быстро, прихлебывал из кружки горячий чай, ладонью вытирал пот с забронзовевшего на морозе лица.
2
Акимову давно хотелось кое о чем порасспросить Федота Федотовича, но он совершенно не представлял, осведомлен ли старик как-либо о нем самом. Излишнее любопытство могло породить встречные вопросы, отвечать на которые было бы в его положении нелегко. Акимов помалкивал, с улыбкой поглядывал на старика. «Если ты, дед, истинно благородная душа и спасаешь нашего брата не из-за корысти, то будь здоров еще сто лет», — думал про себя Акимов.
Что касается Федота Федотовича, то он просто сгорал от любопытства, ко пуститься в расспросы не рисковал, помнил строгий наказ зятя Федора Терентьевича Горбякова. «И еще вот что, фатер, — сказал тот на прощание, — с разного рода вопросами к этому человеку не вяжись. Вполне допускаю, что рассказать всю правду о себе он не сможет, а вранье, как знаешь, для честного человека — нож в горло».
Взаимное молчание продолжалось до середины ужина. Первым его нарушил Акимов. «Ведь если я с ним буду молчать, то он сбежит от меня раньше времени», — подумал Акимов, представив себя один на один с этим лесным океаном. На миг ему стало не по себе.
— Скажи-ка, Федот Федотыч, — прямо, идя на риск трудных вопросов, начал Акимов, — ты с малых лет в нарымских лесах обитаешься?
Старик отозвался с великой готовностью:
— Нет, паря. Тутошний я тридцать годов с гаком.
— Из каких мест прибыл сюда?
— Шибко кривая дорога выпала мне. С Сахалина. Вечный поселенец.
— С Сахалина?! — воскликнул Акимов, осматривая старика каким-то новым взглядом. Кудрявый, розовощекий, с добрыми серыми глазами, старик никак уж не производил впечатления бывшего каторжника.
— Ну, а на Сахалин как попал? — забыв о всяких предосторожностях, спросил Акимов.
— По царевой воле, паря.
— Ты что же, уголовный или политический?
— Суди как хочешь. С дружком предателя мы уклинили. Товарищей он под петлю подвел.
— Грабеж замышляли?
— Люди мы смиренные. Забастовка, вишь, случилась. Работал я в ту пору грузчиком на демидовском медеплавильном заводе. Хуже каторги! Ну, взбунтовались, конешно! Заговор между собой: так и так. Лучше сдохнуть сразу, чем умирать день за днем. Управляющий стражу вызвал. А мы стоим на своем — и баста. И все б ничего, да затесалась в нашу головку одна гнида. Чурбаков была ей фамилия. Выдал всех зачинщиков подчистую. Увезли их куда-то, и сгинули они все четверо. А все ж перед кончиной успели они передать, от чьей черной руки смерть примают. Тогда-то и порешили мы убрать эту гниду. Белый свет чище будет. Долго гадали, кому и как дело сделать. Вызвался мой напарник Филипп, и я с ним. Оба холостые, бессемейные, силенкой бог не обидел. Ну, короче сказать, подкараулили мы его и… А он, гнида полосатая, оказался живучий. Выжил, приполз домой и снова донес. Нас с Филькой — в первую голову, а потом и остальных, которые причастные были… А гнида-то все-таки подохла, сказывали потом, что могилку его с землей жители сровняли, чтоб не поганил честных усопших.
Двенадцать человек укатали на Сахалин. Нам с Филькой по десять годов каторги и вечное поселение. Филька, связчик мой, и пяти годов не вытянул. Высох как щепка, изошел кашлем с кровью. А мне, вишь, пожилось. И эдак ломали и так… Ничего не взяло!