Крест и стрела - Мальц Альберт 11 стр.


Анна провела рукой по своему гладкому плоскому животу. На мгновение она закрыла глаза. А все-таки лестно, когда девятнадцатилетний малец находит тебя желанной. И в конце концов, между ними нет кровного родства.

Анна внезапно засмеялась и стала одеваться.

4

3 часа 30 минут ночи.

Медленно и неохотно Вилли Веглер приходил в сознание. Глухой мрак в его венах постепенно отступал перед приливом вновь овладевавших им жизненных сил.

У Веглера не было никаких разумных оснований возвращаться к жизни. Он был обречен. Даже когда сознание поглотила темная пропасть, душа его, вероятно, знала это. Для него уже не было ни спасения, ни надежды на чудо, ни выхода, который мог бы неожиданно указать ему человек или бог. Государство, весь уклад жизни, армия, свод законов, полиция, тюремщики, судьи — все существовало только для того, чтобы обречь его на смерть, — и он действительно был уже обречен.

И кто знает, почему он еще не умер от кусочка свинца, который всадил ему в живот Роберт Латцельбургер. Ничто не привязывало его к жизни, у него не было ни надежд, ни будущего. А это, как подтвердит любой врач, имеет существенное влияние на химические процессы в организме. Быть может, его поддерживал единственный оставшийся в нем жизненный стимул — любопытство. Веглер не успел завершить важное дело, и душе его хотелось знать, что будет потом. В ту секунду, когда он упал на горячую землю и весь мир бешено завертелся перед его глазами, в сознании его пронесся крик: «Что же дальше?..» Ткацкий станок его мозга в это мгновение остановился, но кончик нити болтался на весу, ища, за что бы зацепиться. И сейчас, когда темная волна медленно отхлынула от его тела и тупая боль обозначила возвращение к жизни после глубокого провала, во время которого замерли все ощущения, мысли, злость и желания, в мозгу его, все ускоряя темп, застучали те же слова: «Что же дальше?..»

Он лежал в бредовой полудреме, лениво и вяло воскрешая в памяти последнее безумное мгновение своей сознательной жизни. Все это было словно чужое, невероятно далекое, тонувшее в мутной дымке пространства: крики, ослепительная вспышка, тонкий пронзительный визг Берты Линг, гул английских «стерлингов» высоко в небе. Так он лежал, словно выбравшись из гигантской темной трубы, и боль, память, тоска и любопытство медленно-медленно возвращались к нему из бесконечного пространства, неся с собой сознание и жизнь.

Он со стоном шевельнулся в постели. Сестра Вольвебер, которая лежала на полу, подстелив под себя одеяло, на мгновение открыла глаза, потом снова задремала.

А «стерлинги» к этому времени уже опустились на английскую землю. Летчики докладывали начальству о полете.

Глава пятая

1

3 часа 35 минут ночи.

Все было совершенно непонятно, и пастор Фриш не знал, как отнестись к происходящему. Час назад он вышел из механического цеха бок о бок с эсэсовцем Зиммелем. (В ноздрях его уже стоял запах концлагеря, по вдруг захолодевшей спине поползли мурашки.) Он шел молча, смиренный, упрямо-спокойный, думая лишь о том, что у человека в крайнем случае остается одно неотъемлемое право: перед смертью плюнуть в лицо палачам.

Все оказалось не так, как он ожидал. Зиммель ввел его в одну из комнат административного корпуса. Там он увидел своих сожителей по бараку; они преспокойно клевали носами. Оставив его, Зиммель ушел. Фриш с острым, почти болезненным чувством облегчения мгновенно понял, что каким-то образом ему дарована отсрочка. И хотя сердце его бешено заколотилось, а ладони покрылись горячей испариной, мозг работал четко и спокойно.

У подпольщика есть одна биологическая особенность: он вдвойне человек и в то же время получеловек, он герой, он же и хорек, охотящийся за крысами. И в жажде сведений, которые могли бы пригодиться, Фриш пытался ориентироваться в этих странных обстоятельствах, — но осторожно и хитро. Он кивнул остальным и сел с кривой улыбочкой, так часто появлявшейся у него на губах в последние дни. Все закивали ему в ответ, обрадовавшись его появлению. Он свернул самокрутку и закурил.

Товарищи по бараку любили Фриша. Им нравился его спокойный тон, неподдельное доброжелательство, которое они в нем чувствовали, и то, что он никогда не читал нравоучении. Им скоро стало известно, что Фриш — бывший пастор. Сначала кое-кто из обитателей барака был недоволен тем, что им придется жить в соседстве со священником. Им не хотелось разговаривать с оглядкой или чувствовать, что их поступки вызывают неодобрение, пусть даже молчаливое. Но вскоре они убедились, что пастор, как говорил Хойзелер, «свойский малый». Правда, он не напивался по субботам, как некоторые, не вел таких разговоров о женщинах, как все, но к нему можно было обратиться с непристойной шуткой и услышать в ответ другую. Фриш, сын рабочего, и сам, до того как стать пастором, был рабочим; он знал, как держать себя с этими людьми. Однако никто и не подозревал, что Фриш сидел в концлагере. В бараке об этом знал только руководитель ячейки Фриц Келлер. Такова была осмотрительная политика начальства. Заводские келлеры, чьей главной обязанностью было доносить о поведении рабочих, само собой должны были знать историю каждого обитателя своего барака. Вообще, начальство считало, что благоразумнее сохранять в тайне прошлое таких людей, как Фриш. В военное время чрезвычайно важно иметь побольше рабочих рук, но нет никакого смысла осведомлять рабочих о том, что среди них есть тайные оппозиционеры, иначе ведь могут найтись и единомышленники. Люди вроде Фриша, которых считали «исправившимися» после пребывания в концлагере, находились под двойным надзором, но в остальном их ничем не выделяли среди других.

Посасывая самокрутку, все с той же кривой улыбочкой на лице, Фриш пробовал разобраться в происходящем. Пока что лишь один факт был налицо: вызваны только его товарищи по бараку. Об остальном можно было смутно догадываться.

Однако дело, наверное, первостепенной важности. Это он понял. Он догадался об этом по двум обстоятельствам: во-первых, Эггерта, Вайнера и его самого, работавших в ночной смене, почти одновременно вызвали из цеха; во-вторых, остальные, работавшие в дневной смене, были вытащены из постели среди ночи. Если бы это был случайный допрос, они подождали бы до конца ночной смены, вместо того чтобы заставлять людей терять рабочее время в ущерб производству; кроме того, начальство знало, что люди работают напряженно, а питаются скверно, поэтому по вечерам валятся на койки без сил, как загнанная скотина, и вряд ли без особой нужды лишило бы рабочих дневной смены столь необходимого им сна. Значит, дело, очевидно, настолько срочное, что допрос должен быть безотлагательным. Это был первый важный вывод, сделанный Фришем.

Откинув голову, он из-под полуопущенных век рассматривал своих товарищей. Их было пятеро: Хойзелер, Эггерт, Пельц, Руфке и Вайнер. Фришу внезапно пришла в голову мысль, что можно многое узнать о состоянии нынешней Германии просто по возрасту этих людей. Хойзелеру, Эггерту и Вайнеру было от сорока до пятидесяти пяти лет. Таков был обычный возраст рабочих в сегодняшней воюющей Германии. Мужчины помоложе исчезли с заводов, словно унесенные чумой. (И разве это не так?) Все, кроме юнцов, вроде Пельца! Пельц представлял собою новое явление, тоже весьма интересное. Малый двадцати одного года, высокий, стройный, как березка, красивый — но без одной руки, отнятой от самого плеча, и с растерянным выражением глаз. Да, Пельц был очень интересен для Фриша. Десять лет фашистского воспитания — с одиннадцатилетнего возраста; крестьянский парень, которому вбили в голову столько навоза, сколько редко перепадало его земле… ставший в двадцать один год калекой во время вторжения во Францию и живущий теперь в горестном недоумении — куда же девалась его слава? Да, у однорукого Пельца с обиженным и растерянным взглядом есть прошлое… но есть и будущее. Он — крестьянин, чей урожай постигло внезапное бедствие. Он недоволен, обозлен, разочарован, он не знает, кого винить, — но для него еще не все потеряно, думал Фриш. Под пластами навоза тлеет гнев; парень озадачен и не находит ответа.

А вот — Руфке, один из заводских парикмахеров, энергичный коротышка; на вид ему лет пятьдесят пять, а на самом деле — под семьдесят. Это тоже любопытно, потому что, когда началась война, Руфке уже пять лет был на пенсии. Если начали брать на работу людей его возраста, это кое о чем говорит.

Да, думал Фриш, сейчас многое можно узнать по возрасту рабочего. Но что у него на сердце — о, это совсем другое дело. Никто не может до конца понять чужую душу. Так всегда было и всегда будет. Но если в прошлом можно было хоть пытаться угадать, чем живет другой, то в сегодняшней Германии всякие попытки проникнуть в душу большинства людей совершенно безнадежны. И это, пожалуй, самый интересный факт.

Вот Пельц, например… его еще можно отчасти разгадать: злой, обиженный, растерянный. Хойзелер — ну, в нем тоже можно кое-что понять. Хойзелер, угрюмый смуглый человек сорока пяти лет, раньше служил коммивояжером в концерне, выпускающем металлические изделия, и был очень недоволен своим теперешним положением пролетария. Хойзелер был искренне убежденным фашистом. Где-то среди волчьих законов своей коммивояжерской жизни, где-то между невинностью первых дней жизни и хищным удовольствием, с которым он теперь читал вслух письма брата, находившегося в отпуске в Афинах, где-то за это время в нем сформировалось человеческое существо, для которого Адольф Гитлер был выразителем воли народа, а не развратителем. Фашистам не было нужды растлевать и насильно обращать в свою веру таких хойзелеров — достаточно было снабдить их удобопонятной философией. Хойзелер был сравнительно ясен: где навоз, там и мухи — и хойзелеры.

Но Эггерт и Вайнер (и Веглер тоже, особенно теперь, когда Фриш знал, что Веглер его предал… Кстати, а где же Веглер?) — вот за кем необычайно интересно наблюдать. Эггерт и Вайнер, совершенно не похожие друг на друга, прибывшие из разных городов, исповедовавшие разные религии и обладавшие совсем разными характерами, были в то же время одинаковы, как близнецы. Оба молчаливы, у обоих вместо лиц застывшие маски и одинаковая нелюбовь к болтовне. Они работают, едят, спят, почти каждое воскресенье напиваются, как свиньи, — и молчат. И в этом была странная, завораживающая типичность для множества мужчин — заводских рабочих в возрасте между сорока и пятьюдесятью пятью: огрубевшие, молчаливые люди, которые едят, спят и, если удается, напиваются по воскресеньям. И никто не может разгадать, какие тайны скрываются в их душах. Остается только подозревать и присматриваться, что постоянно и делал Фриш, принюхиваясь и пробуя на зуб, как хорек, где только можно, — и он не перестанет рыскать, пока им движет этот неутолимый голод.

Из этого можно вывести третье важное заключение. Вызвали всех обитателей барака, но Веглер и Фриц Келлер отсутствуют. Почему? Быть может, с этой отправной точки и следует начать работу?

Фриш пальцами затушил самокрутку, сунув окурок в карман, чтобы потом выпотрошить табак для следующей закурки, и обвел взглядом людей. Комнатка была маленькая, они сидели на скамейках вдоль стен — старик Руфке и молодой Пельц на одной скамье с Фришем; Вайнер, Эггерт и Хойзелер растянулись на скамейке напротив. Все, кроме Эггерта, терпеливо прочищавшего погасшую трубку прутиком, потихоньку выдернутым из заводской метлы, сидели с закрытыми глазами. Но Фриш знал, что они не спят.

— С добрым утром и хорошей погодой вас, — негромко, с мягкой иронией произнес Фриш. — Птички звонко распевают, «стерлинги» убрались восвояси, а репы в этом году уродилось видимо-невидимо. — Он остановился. Один за другим рабочие открывали глаза и глядели на него устало, но с легкой поощрительной улыбкой. У Фриша был настоящий имитаторский талант, доставлявший им немало удовольствия, и Фриш умело пользовался этим когда надо. — Полагаю, нас собрали здесь, чтобы отправить на отдых… — он смешно выпучил глаза, — …в Грецию. Верно?

При всей своей усталости рабочие не могли не засмеяться. Это была пародия на Хойзелера, который вечно читал им вслух письма от брата из Греции.

— Но если дело тут не в чернооких девственницах, которые нас ждут не дождутся, — подмигнул Фриш, — тогда в чем же?

— Нам ничего не сказали, — ответил Пельц. — Наверное, что-то важное. — Он ткнул большим пальцем в сторону соседней комнаты. — Келлер засел там с какой-то важной шишкой. А из барака забрали все пожитки Вилли.

— Вот как? — небрежно бросил Фриш. — Где же сам Вилли? Если дело касается нашего барака, почему же его оставили в покое? Наверное, за какие-то особые заслуги, а?

— Неплохо иметь особые заслуги, — заметил Хойзелер. — Где же, по-вашему, ему быть? — Он зачмокал губами, грубо изображая поцелуи. — У своей бабы — где же еще. Сегодня он и не ночевал в бараке: как видно, это ему премия за полученный крест. — Хойзелер вздохнул. — Она — товар что надо, эта бабенка. Представьте себе только: щупать ее каждую ночь!

— А по воскресеньям и днем, — радостно вставил старый Руфке.

— Зависть берет, глядя на Вилли, — снова вздохнул Хойзелер. — Пока война кончится, пожалуй, совсем свихнешься. Моя старуха спокойно живет себе в Судетах, я спокойно живу здесь, но по мне лучше бы не знать покоя да ночевать в Штеттине, у себя в подвале. В нашем подвале можно неплохо провести времечко. Черт его знает, почему Веглер сумел раздобыть себе тут бабу, а я нет?

Старик Руфке, бывший парикмахер, захихикал. Фриш заранее знал, какого рода шутку он сейчас услышит. Руфке был ближайшим приятелем Беднарика, старшего мастера. У них не было ничего общего, кроме страсти к похабщине, иногда овладевающей людьми на старости лет. Они говорили о женщинах с горячностью подростков, и оба хвастались, что в постели они еще львы. К Руфке, как и к Хойзелеру, Фриш относился с глубочайшим презрением. Руфке был воплощением оголтелого патриотизма и национального чванства; он говорил о превосходстве Германии над всеми другими странами, словно об одной из десяти заповедей. Как солдат, воевавший еще в первую мировую войну и имевший сына-летчика, воюющего сейчас, он уже распределил мир по своему вкусу. Он был главным стратегом в их бараке, вечно возился с раскрашенными картами, был в курсе последних сводок, передаваемых по радио, ликовал, когда сообщалось о победах, и оправдывал поражения.

— Так ведь, — хихикнул он, — разница между тобой и Веглером прямо-таки бросается в глаза, когда вы оба — в чем мать родила. У Вилли, понимаешь, все, как должно быть у нормального мужчины. А у тебя — уж не знаю, что там такое: иной раз кажется, будто пара горошинок, а чаще всего я и вовсе ничего не разгляжу.

Руфке захохотал, щелкая вставными зубами, потом широким жестом выхватил из кармана гребенку и стал причесывать свою красивую седую шевелюру.

Хойзелер, как обычно, не обратил на Руфке никакого внимания, хотя лицо его заметно помрачнело. Он не любил, когда прохаживались на его счет. Только Фришу с его особенным, мягким юмором удавалось заставить Хойзелера принимать эти шутки добродушно.

Фриш, стараясь направить разговор в нужное ему русло, спросил:

— Вы думаете, с Веглером что-нибудь случилось?

Он был сильно взволнован случайно оброненной Пельцом фразой о том, что эсэсовцы унесли из барака вещи Вилли. Этот факт в сочетании с продолжительным отсутствием Веглера наводил на мысль, которую у него не хватало мужества додумать до конца: быть может, Веглер сегодня днем подошел к нему с искренними намерениями… Быть может, он, Фриш, оттолкнул честного человека и тем самым заставил его действовать в одиночку…

Эггерт, посасывая пустую трубку, взглянул на Фриша и равнодушно произнес:

— А что с ним могло случиться? Ты что хочешь сказать?

Фриш ответил не сразу. Он пытливо поглядел ему в лицо.

Эггерт ответил ему вялым взглядом. Он был толстогубый и курносый, с неподвижными голубыми глазами.

— Ну, может, Вилли заболел… или его как-нибудь покалечило.

Эггерт хрюкнул и отвернулся.

«Он хрюкает, — подумал Фриш с усталой горечью. — Он все хрюкает и хрюкает, как свинья, валяющаяся в грязи. Только он совсем не свинья! В этой голове есть мозг, а под этой тупой маской прячется мысль. И ты, Вайнер, ты тоже мастер хрюкать. Эггерт сосет трубку, как ребенок материнскую грудь, а ты ковыряешь в своих огромных ушах, словно деревенский юродивый. Но Эггерт не ребенок, а юродивый не смог бы делать ту работу, которую делаешь ты. Сколько раз по воскресеньям я старался заставить вас обоих раскрыться. Вы нередко напивались, но никогда не проронили ни слова о пайках по карточкам, или потерях на фронтах, или еще о чем-нибудь в этом роде. Война идет блестяще, жизнь прекрасна, все вам нравится! Но я не верю вам, друзья мои! Ваша жизнь далеко не прекрасна, и вы это знаете. Мне надоело ваше хрюканье. Свиньям пора вылезать из грязной лужи!»

Назад Дальше