Фрида была очень ревностной национал-социалисткой и на работе всегда держалась чрезвычайно строго. Неожиданная улыбка, такая очаровательная и простодушная, на мгновение превратила ее просто в женщину, ласковую и удивительно хорошенькую. Баумер даже заморгал, глядя на нее. За этим красивым лицом скрывалась душа, которая пугала его. Такие Фриды, принадлежащие к поколению на десять-пятнадцать лет моложе его, были отлиты по образцу, как нельзя лучше подходившему для молодых эсэсовцев, их ровесников, вроде Блюмеля, — но не для него. Нынешняя молодежь уже не задумывается о жизни, как, бывало, задумывался он в таком возрасте: она просто повторяет то, что слышит по радио. Из всего, что произошло в Германии за последние десять лет, именно это удручало Баумера больше всего. Когда он осмеливался вникнуть в смысл этого явления, приходилось признавать, что либо он идет не в ногу со временем, либо эта новая система воспитания, под непосредственным руководством уважаемых им вождей, порождает поколение красивых кретинов, с которыми у него нет ничего общего, кроме набора лозунгов. Высокие идеалы, надежды, горькая романтика тех горьких лет — все исчезло… В устах молодежи прежние слова стали пустыми и приобрели другое значение. И он не знал, что думать и как тут быть, — оставалось только повторять то, что он часто говорил прежде: «Я верю в фюрера; он не может ошибаться».
В наушниках послышались шаги.
— Алло! — произнес доктор Цодер. — Это вы, Баумер?
— Да. Веглер уже пришел в себя?
— Нет.
— Так заставите его очнуться.
— Прошу прощения, но…
— Черт возьми, Цодер, от вас никакой помощи! Через час у меня встреча с директором Кольбергом. До этого я должен поговорить с Веглером. Неужели нельзя пустить в ход нюхательные соли или дать ему какое-нибудь снадобье? Что же вы за врач?
Послышалось короткое бессмысленное цодеровское кудахтанье.
— Вот что, Баумер. Я могу сделать Веглеру инъекцию стрихнина…
— Это приведет его в сознание?
— Может быть, но…
— Так делайте!
— Да вы дослушайте, пожалуйста. Обещаю вам выполнить все, что вы велите, но сначала дайте сказать, как обстоит дело.
— Слушаю.
— Стрихнин может привести его в сознание — это верно. Но может и убить.
— Рискнем. Все равно сейчас от него никакого толку.
— Погодите. Действие эфира еще не кончилось. Если даже стрихнин разбудит его, состояние шока не пройдет. Он не будет сознавать, что говорит. Вы должны понять, Баумер: мозг человека, находящегося в шоковом состоянии, не может функционировать нормально. Веглер наговорит вам всякого вздору.
— Когда же он выйдет из шока?
— Пока еще не знаю. Надеюсь, что принимаемые нами меры дадут результаты утром.
— Утром… В котором часу?
Цодер быстро подсчитал в уме. Все его медицинские объяснения были сущим обманом. Во-первых, стрихнин не имеет отношения к шоку, а во-вторых, Веглер уже не был в состоянии шока. Цодер знал, что он вот-вот придет в себя. Но поскольку Баумер поверил этой чепухе, Цодер понял, что можно назвать и еще более поздний час, чем он наметил вначале. Он твердо решил поговорить с пастором Фришем, прежде чем допустить Баумера к своему пациенту.
— В девять или десять, Баумер. Если он вообще придет в себя, то в десять наверняка.
Баумер выругался.
— От вас помощи — как от козла молока, Цодер. Я не могу ждать до десяти.
Цодер довольно закудахтал.
— В следующий раз, мой дорогой друг, велите вашим снайперам советоваться со мной, прежде чем всаживать сталь в человеческую брюшину. Созовите хоть всех врачей Германии — они будут так же беспомощны перед этим фактом, как и я.
— Будьте готовы ровно в восемь, — приказал Баумер. — С Кольбергом я как-нибудь договорюсь. Но в одиннадцать весь завод соберется на митинг. К этому времени я должен знать всю подоплеку веглеровского дела, пусть даже мне придется вытаскивать правду щипцами из его брюха. Вы слышите?
— Сделаю все, что смогу, — со смешком ответил Цодер. Восемь часов это полная победа! — Будем надеяться, что не начнется сепсис. В этом случае…
— К черту сепсис и вас тоже, — сказал Баумер. — Вы введете стрихнин в восемь часов, не позже.
Баумер снял наушники и взглянул на часы. Три минуты пятого.
— Фрида, я прилягу у себя, в кабинете. Если засну, непременно разбудите меня в четыре пятьдесят.
— Есть, герр Баумер.
— В четыре сорок пять позвоните директору Кольбергу. Скажите, что я велел ему выпить черного кофе и быть готовым к пяти. Я заеду за ним домой.
— Есть, герр Баумер.
Баумер прошел в свой кабинет. Там он снял китель и сапоги и вытащил из-за шкафа парусиновую раскладушку. Едва он успел улечься, как в дверь постучали. Он отозвался; вошла Фрида с бумажным пакетиком в руках.
— Простите, герр Баумер, я подумала, быть может, вы голодны? Здесь у меня бутерброд. — Она опять улыбнулась той же неожиданной, ослепительной улыбкой.
— Но ведь это ваш завтрак?
— Возьмите, прошу вас. Я пойду домой, как только придет Марта. А ваше расписание я знаю. Если вы сейчас не поедите, то весь день будете ходить голодным.
— Спасибо. Вы очень внимательны, Фрида. — Он взял протянутый ею бутерброд.
— Не стоит благодарности, герр Баумер. — Девушка замялась. — Можно мне сказать вам два слова?
— Разумеется.
— Я только хотела сказать… Ну, естественно, я наблюдаю за вами, герр Баумер… и я просто хочу сказать, что всегда рассказываю о вас и ваш пример нас вдохновляет. Мы гордимся, что работаем под вашим руководством.
— В самом деле? Это очень приятно слышать, — устало, но с благодарностью произнес Баумер. — Спасибо, что вы мне это сказали.
— Да, герр Баумер. — Фрида выждала секунду и, так как он молчал, вышла, тихонько закрыв за собой дверь.
«Так… — подумал Баумер. — Я, оказывается, кого-то вдохновляю. Вот уж не чувствую себя вдохновителем. Я сейчас — просто тряпка. Старый партийный боец, кажется, разнюнился, как баба… Игристое вино потеряло свою искру…»
Он лежал неподвижно, прожевывая безвкусный бутерброд. Хлеб был черствый, с отрубями, тоненький ломтик ветчины напоминал полоску резины. Голова его гудела. Он вспомнил свой разговор с Кером и снова разозлился. Он отверг версию Кера о сумасшествии Веглера, но существовала еще одна вероятность, сильно тревожившая, его: ведь Веглер мог действовать и в одиночку. Саботаж — это скверно, но когда действует организованная группа, с ней всегда можно справиться. Само собой разумеется, в немецких деревнях еще остались консервативные элементы. Но если Веглер не из их числа, если он до сих пор был таким, каким характеризуют его документы — истым патриотом-немцем, — тогда значение его поступка куда серьезнее. Если уж благонадежные люди начали восставать против национал-социалистов, тогда… тогда опять повторится восемнадцатый год.
Баумер вздохнул и постарался отогнать эти беспокойные мысли. Нет, к черту, пусть себе Кер изобретает нелепые теории, а он этим заниматься не станет. У него и без того полно забот, и нечего волновать себя подобными измышлениями.
Он повернулся на другой бок и прижался щекой к шершавой парусине. Он стал думать о Фриде, о ее юной прелести… вспомнил о своей жене. Давно уже от нее нет писем. Сейчас она где-то в Финляндии, работает в госпитале, выхаживает посторонних людей… Тоскует ли она по нем так, как он по ней?
Он с волнением представил себе тонкое, умное лицо жены. Они были почти однолетки; как и Баумера, ее привели в национал-социалистскую партию высокие идеалы, а не стихийный самотек. Она бы поняла, что сейчас возникли сложные проблемы, что Германия может проиграть войну… Он мог бы говорить об этом только с женой… всем остальным он перестал доверять. Его друзья были так вызывающе уверены в победе, что немедленно донесли бы о его сомнениях в гестапо или решили бы, что он не в своем уме. Хорошо, но почему же у него бывают страхи, а у них — нет? Потому ли, что в нем есть какая-то двойственность, что он скорее архитектор, чем что-либо другое, и по-прежнему идеалист, а не практик? Быть может, это отличает его от других?
Ему вспомнилась одна летняя ночь почти год назад. Это было накануне отъезда жены, уезжавшей на курсы медсестер. Тогда все было по-иному. Бомбежки еще не начинались, немецкие армии врезались в Россию, не встречая серьезного сопротивления, завод еще был в Дюссельдорфе и работал без всяких помех. И когда он держал жену в объятиях, он чувствовал себя не просто мужчиной, радовавшимся близости любимой, а богом, обнимающим богиню. Они — немцы, и вся вселенная расстилалась у их ног, словно роскошный ковер. Какое это было пьянящее ощущение! В прежние времена у него была лишь одна скромная мечта: мечта о такой Германии, где люди, вроде него, будут жить мирно и достойно, в атмосфере настоящего братства, без гнета спекулянтов и паразитов. Но позже, в первый период войны, его фантазию воспламенили невероятные успехи германского оружия. Жизнь стала опьянением, оргией нескончаемых побед, и мечта о мирном существовании потускнела перед ставшей явью легендой о Вотане. Германия уже виделась ему владычицей мира, а люди, подобные ему, — владыками народов и государств…
А теперь эти видения рассеялись, и мечты о мирной жизни тоже. То, чего он хотел прежде, его уже не манило. То, о чем он мечтал, осталось легендой. И опять настоящая жизнь… откладывалась на неопределенный срок.
В то последнее утро, когда жена собиралась вставать, Баумер удержал ее в постели. Он откинул одеяло и долго смотрел на нее, нагую. Ему страстно хотелось запечатлеть в памяти ее образ… А теперь и этот образ стал неясным и холодным.
— Я растерзаю этого Веглера на куски! — вдруг подумал Баумер в приливе ярости. — Он у меня не успеет дождаться топора! Возьму нож и буду с него, живого, медленно сдирать шкуру. Я ему покажу, как надо поступать с немцем, который изменяет своему отечеству!
Он лежал на спине, уставясь в потолок. Леденящая усталость сковывала его тело…
В 1929 году двадцатипятилетний Баумер окончил университет, получив диплом архитектора. В свой актив он мог занести профессиональные навыки, приличное буржуазное воспитание, молодость. Пассив же был несколько больше: отсутствие работы, денег, перспектив и надежды. Жесток тот мир, в котором двадцатипятилетние терпят полный жизненный крах, — в 1929 году в Германии было много таких молодых людей, слишком много, чтобы винить каждого в отдельности. Назвать Баумера недовольным было бы чересчур мягко: он был ожесточен и готов на все. Он истоптал все тротуары Лейпцига, Бремена, Гамбурга, готовый за любую плату чистить уборные и даже такую работу считать неслыханной удачей.
Ночуя в парках, он дважды подходил к реке с твердым намерением утопиться и до сих пор не понимал, почему он тогда этого не сделал.
И вот однажды в бесплатной столовой, организованной национал-социалистской партией, он нашел свою судьбу. Кроме ежедневной тарелки супа, там давали возможность заработать несколько пфеннигов распространением листовок. А вскоре Баумер узнал, что существуют и общежития, где молодые фашисты, проявившие себя в борьбе, могли бесплатно получить ночлег. Через месяц он вступил в национал-социалистскую партию.
То, что Баумер стал национал-социалистом, случилось совершенно естественно, и в его решении политические интересы не играли никакой роли. В мире многое необходимо было исправить, и множество людей вступали в ту или иную партию. Баумер присмотрелся к коммунистам, и, хотя не раз шагал в организованных ими демонстрациях безработных, они вызывали в нем неприязнь. Ему не доставляло никакого удовольствия петь в обществе оборванцев о новом мире, который построят рабочие. Он ведь архитектор, а не рабочий и не собирался стать рабочим. Коричневорубашечники, оказывается, тоже обещали новый, светлый мир, но мир немецкий, а это было самое главное. Баумеру не было дела до рабочего класса всего мира, о котором так пеклись марксисты. Насколько он знал, это ведь французские рабочие отняли у него отца, а английские рабочие всласть попользовались версальским грабежом. Когда фашисты говорили о том, что сделают сильной Германию, что создадут хорошую жизнь всем чистокровным немцам, — тут был какой-то реальный смысл.
Примкнув к фашистам, Баумер снова обрел самоуважение, а заодно и надежду на будущее. Национал-социалистская партия открыла в нем ораторский и организаторский талант; за три месяца он стал партийным функционером с небольшим окладом. Когда местной организации требовалось воодушевить обойденных или разочарованных, призывали Баумера. И Баумер вербовал их толпами, потому что заражал других новыми надеждами, которые дала ему фашистская партия.
Годы с двадцать девятого по тридцать третий были жестокими — и ожесточили Баумера. В первые же два месяца после вступления в национал-социалистскую партию он сражался в шести уличных боях, завязавшихся после налетов на собрания марксистов. В эти кровавые времена нужно было либо выжить, либо умереть… и то, что он делал и чем он стал, вело его по неизбежному пути. Архитектор научился разбойничать и в случае надобности пускать в ход нож или револьвер.
Когда государственная власть рухнула под натиском фашистов, Баумер решил, что его политическая карьера окончилась. Он никогда не переставал считать себя архитектором, а свою политическую деятельность — лишь временной мерой. К его огорчению, партия не разрешила ему оставить штатную работу. Консолидация сил еще только начиналась. «Позже, — сказали ему. — Подождите, пока мы окончательно станем хозяевами». И еще три года он был функционером в системе Трудового Фронта. Наконец он добился своего. Ему дали шестимесячный отпуск с сохранением содержания для прохождения повторного курса в университете. А потом за прошлые заслуги для него создали должность в одной фирме, занимавшейся государственным строительством.
Глубочайшая ирония жизни Баумера заключалась в том, что последующие годы принесли ему горькое разочарование. Его тревожила не собственная карьера, а Германия. Месяц за месяцем он ждал осуществления всей программы национал-социалистской партии… Но этого не произошло, а Баумера все сильнее и сильнее грызла тревога. По ночам он лежал без сна и вел с самим собою долгий спор. С одной стороны, Германия вооружается и становится мощной. Этому он был рад. Обет уничтожить безработицу выполнен; все, что касается единства нации, международной политики, блестяще осуществлено. Но с другой стороны, где же обещанное партией ограничение всех окладов до одной тысячи марок в месяц? Как насчет ликвидации спекулянтов или охраны мелких предприятий? Годами он отдавал кровь своего сердца за программу, которая была бы и национальной и социалистической. Почему же, спрашивал он себя, теперь выполняется только половина этой программы? Он не находил ответа, а каждый месяц возникали все новые вопросы, и накапливалось все больше горечи. И перед началом войны Баумер был глубоко несчастен и разочарован.
Война сразу же захватила его целиком. Патриотические чувства и прежний азарт борьбы вновь вспыхнули в нем перед лицом угрожавшей фатерланду опасности. Теперь он понял, что «пушки вместо масла» были необходимой политической линией, а себя он обзывал брюзжащим дураком.
В порыве энтузиазма он бросился к своему партийному начальству. Он просил, чтобы его отправили на фронт. Партийный начальник улыбнулся, похлопал его по плечу и сказал, что победу обеспечат двадцатидвухлетние, а не те, кому уже четвертый десяток. А между тем есть и другая работа. В этой войне моральное состояние рабочего класса будет иметь решающее значение. И такие, как Баумер, должны следить, чтобы тыл не нанес армии удара в спину, как это случилось в 1918 году.
Через неделю Баумер снова стал партийным чиновником. Незадолго до падения Франции он получил повышение: его назначили арбейтсфронтфюрером на танковый завод в Дюссельдорфе, то есть на довольно ответственный пост. Сейчас, когда он вспоминал первые два года войны, ему казалось, что они прошли для него в каком-то восторженном угаре. Были, конечно, и трудности, но они представлялись сущими пустяками по сравнению с триумфами обновленной, воскресшей Германии.