— Ну что ж, давай поговорим, — вздохнула она. — Я знаю, о чем ты думаешь. Сейчас мы с тобой все обсудим… Только дай, пожалуйста, сначала сказать мне, Вилли.
Вилли ничего не ответил. Он глядел на Берту и неподвижно сидел на стуле, прижав руку к груди. Он глядел на эту женщину — женщину, которую любил, и ему казалось, будто под гнетом отчаяния его вены судорожно сжались, а вся кровь до последней капли превратилась в лед.
Берта вспыхнула, увидев выражение его лица, но сдержала гнев.
— Я крестьянка, Вилли, а ты не крестьянин. Если я не сдам поставки, у меня отберут ферму. Ты этого хочешь?
— Я хочу… Я хочу, чтобы ты отвезла поляка обратно, — хрипло проговорил Вилли.
— Обратно?
— Да.
— Ты просто спятил, Вилли! За него уже заплачено.
Вилли ничего не ответил. Покусывая губы, он не сводил с нее пристального взгляда.
— Ты же не понимаешь, — закричала Берта. — Ты хоть выслушай меня, Вилли.
— Да, я слушаю.
— Завтра утром мне пришлют отряд пленных косить сено, — торопливо заговорила Берта. Голос ее дрожал, поведение Вилли начинало ее пугать. — Ты же знаешь, в каком состоянии мое сено, Вилли. Половина травы уже пошла в колос. Она пересохла и уже никуда не годится. Может, удастся спасти остальное, если все скосить за одно утро. Но знаешь, почему мне пришлют помощь? Потому что я взяла поляка. «Не возьмешь поляка — не будет тебе помощи», — так сказал Розенхарт. Надо выполнить свой долг перед государством, если хочешь получить от него помощь. Теперь скажи мне прямо, Вилли, что я должна делать? Вернуть поляка, а сено пусть пропадает?
— Да, — прошептал он.
— Что? Значит, всю зиму морить голодом скот? Ты считаешь, что это правильно?
— Да, — сказал он. — Да, да, да.
— Конечно, тебе легко говорить, — с горечью возразила Берта. — Ведь ферма не твоя. Ты не поливал каждый клочок этой земли своим потом и кровью. Тебе-то все равно.
— Нет, не все равно, — сказал Вилли сдавленным голосом. — Не все равно. — Он на секунду умолк, потом заговорил молящим шепотом — Берта, милая, отдай поляка обратно. Прошу тебя, дорогая моя. Это так скверно. Ты купила человека, словно козу или лошадь.
— Я не покупала его, — перебила Берта. — Я просто его наняла.
— Берта! — крикнул Вилли. — Прошу тебя, дорогая, отдан его обратно. Я буду работать с тобой по вечерам, по воскресеньям. Когда меня переведут, я…
— Перестань молоть чепуху, — разъярилась Берта. — Я должна быть практичной. Если даже тебя переведут, ты думаешь, что сразу станешь крестьянином? Будь Руди дома, все было бы иначе. Но его нет. А с тобой вдвоем мы не сможем ни спасти сено, ни через месяц убрать урожай. Так что же, я должна потерять ферму, умереть с голоду, погубить себя из-за какого-то вонючего поляка? Если государство дает мне польского пленного и говорит: «За работу плати не ему, а нам», — что я должна делать? Я, что ли, взяла его в плен? Разве я виновата, что он полез воевать с нами? Нет, я не виновата! Я знаю только одно: теперь я могу требовать помощи и ферму у меня не отнимут.
Вилли молчал. По его лицу разливалась сероватая бледность. Берта вызывающе смотрела на него в упор, в глубине души чувствуя себя виноватой и поэтому злясь еще больше.
— Ха! — воскликнула она. — Я вижу, тебе нечего ответить.
Ты понимаешь, что я по сути дела права. Ты понимаешь, что я поступаю практично и не могу поступить иначе.
Вилли молчал, прижимая руку к груди. С чувством страха и удивления он понял, что сидит в этой кухне с чужой, мало знакомой женщиной, по имени Берта Линг. Он заметил, что она смотрит на него красивыми и злыми черными глазами и что ее круглое лицо раскраснелось. Он знал, что недавно целовал эти губы, обнимал это тело, закрыв глаза, прижимался лицом к теплой, сладко пахнущей груди. Он знал также, что до сегодняшнего вечера он не мог смотреть на нее иначе, как с обожанием, и внутренне трепетал от благодарности и любви… А теперь она стала совсем чужой, и он с ужасом понял это. Он молча поднялся со стула, потому что ему нечего было сказать этой чужой женщине, и, не оглядываясь, пошел из комнаты.
Берта бросилась за ним. У двери она схватила его за рукав.
— Нет, ты меня выслушаешь! — яростно крикнула она. — Не смей уходить, пока я не договорю! Ты тоже за все это отвечаешь. Думаешь, нет? Не забывай, что мы должны пожениться. Я ношу твоего ребенка. Надо сейчас же договориться. Мне надоели твои фокусы.
Вилли обернулся.
— Уберите руку, фрау Линг, — медленно сказал он.
Берта отпрянула, испугавшись того, что она увидела на его лице.
Вилли ушел. Она слышала его шаги во дворе, потом — скрип калитки.
— Боже мой! — пробормотала она. Комната закружилась у нее перед глазами. — С ума можно сойти!.. Вилли! Вилли! Ты должен меня выслушать, Вилли. Я люблю тебя, — задыхаясь, глухо закричала она и, рыдая, упала на пол.
4
Выйдя из дома, Вилли, не останавливаясь, зашагал по дороге. Он слышал тоскливый вопль Берты, но это только подкрепило его решимость.
Когда-то, в библейские времена, другой человек шел так же непреклонно, как шел сейчас Вилли, повинуясь слепому устремлению. Он поднимался на вершину одинокого холма, к священному жертвеннику. Это был патриарх Авраам, который вел к жертвеннику единственного сына, надеясь отвратить от себя гнев Иеговы. Вилли свернул с дороги и зашагал к сараю. В этом сарае находился человек, который был куплен на деревенской площади некоей Бертой Линг за семнадцать марок.
И Вилли шел к нему, внутренне готовый совершить всесожжение.
Он должен действовать. Каждое слово, произнесенное Бертой в свое оправдание, еще больше убеждало его в этом. В сердце его сейчас не было места жалости к Берте, обидам или злобе. Все это придет позже. Первый раз в жизни Вилли действовал под влиянием внутренней необходимости, которая пересилила его характер и заставила переступить через все — любовь женщины, желание покоя и страх. Сорок лет он был Вилли Веглером, человеком, который, подобно миллионам других Вилли, повторял: «Я должен думать о своей семье… Я должен быть осторожным». Но теперь он перерос того Вилли, стал сильнее и значительнее и внезапно превратился в человека вообще. И этот человек отбросил сложную мудрость тех мудрых людей, к чьим предостережениям прислушивался всю жизнь. Им владела одна-единственная мысль: нужно действовать немедленно, ждать больше нельзя.
Дверь сарая была задвинута болтом и заперта на замок. В первую секунду Вилли хотел было навалиться на дверь и вышибить ее. Но, несмотря на охватившее его безумие, он не потерял способности соображать и решил не делать этого. Берта теперь была его врагом, а дом ее стоял всего в ста метрах от сарая. То, что он задумал, нужно сделать без шума.
Тихонько крадясь вдоль стен, прячась в тени, он обошел сарай. На одной стене под самой крышей он заметил дверцу, через которую сено подавалось на чердак. Но сколько он ни шарил по земле, он не мог найти лестницу. Наконец на освещенной луной стене сарая он разглядел маленькую отдушину, немного выше его головы. Он снова стал шарить под ногами в поисках камня или ящика, но не нашел ничего такого, на что мог бы взобраться. Согнувшись и припадая к земле, как солдат, перебегающий поле боя, он побежал обратно к дому. У колодца он заметил тускло поблескивающее ведро. У него не было ножа, чтобы перерезать толстую веревку, привязанную к ведру; тогда он стал терпеливо раскручивать ее. Потом одну за другой он разорвал руками каждую прядь.
Вернувшись к сараю, Вилли поставил ведро вверх дном и встал на него, стараясь удержать равновесие. Лунный свет падал прямо в окошко. Вилли заглянул внутрь; на полу сарая лежали серебряные лунные узоры, но пленного не было. Вилли с опаской оглянулся на безмолвный дом и шепотом позвал:
— Поляк!.. Поляк!
Внутри что-то зашуршало, будто метнулась мышь, но ответа не последовало. Вилли легонько постучал по деревянным планкам.
— Поляк, — сказал он уже громче. — Поляк.
Из сарая донесся стон, потом надрывный кашель. Стефан Биронский, бывший фармацевт, окончивший Краковский университет, очнулся от беспокойного сна на прелом соломенном тюфяке.
— Поляк, — снова окликнул его Вилли. — Поляк!
— А?.. Что?.. Кто там? — ответил Биронский по-польски.
Вилли застонал, услышав слова на чужом языке. Берта сказала, что пленный говорит по-немецки. Неужели же он опять потерпит неудачу оттого, что они говорят на разных языках?
— Поляк! Сюда, к окошку, — в отчаянии прошептал он. — К окошку.
— Кто там? — на хорошем немецком языке спросил поляк. — Где вы?
— Здесь, — почти крикнул Вилли, не помня себя от радости. — Маленькое окошко в стене, с планками. То, куда светит луна. Ты видишь?
— Да, я вижу, — медленно произнес голос поляка.
— Подойди сюда. Ты можешь встать на что-нибудь? Мне нужно поговорить с тобой.
Поляк не ответил, но Вилли слышал его шаги, потом шорох — очевидно, он что-то тащил. Наконец в окошке появилась голова Биронского.
Как на всех пленных, которых Вилли встречал раньше, на Биронском были видны знакомые стигматы рабства: бритая шелушащаяся голова, запавшие щеки, бледное одутловатое лицо. Но этот человек был старше того, который работал с ним в кузнечном цехе.
— Слушай, поляк, — взволнованно прошептал Вилли. — Ты меня слышишь?
— Да, хозяин.
— Не называй меня хозяином, — пробормотал Вилли. — Не я твой хозяин. Называй меня как-нибудь иначе. Мое имя— Вилли. Так меня и зови.
Поляк ничего не ответил.
— Как тебя зовут?
— Стефан Биронский, поляк, хозяин.
Вилли прикусил губу.
— Биронский, слушай меня. — Он запнулся, подыскивая слова. — Я немец, но у меня нет к тебе ненависти. Я бы не запер тебя в сарай и не стал бы покупать тебя за деньги, как скот. Ты человек — и я человек, я хочу помочь тебе. Ты понимаешь меня, Биронский? Я немец, но хочу тебе помочь. Мне жаль тебя.
Молчание. Потом, как замедленное, слабое эхо его слов, до Вилли донесся шепот:
— Помочь?
— Да. Я хочу помочь тебе бежать! — воскликнул Вилли с безудержным ликованием в сердце.
Опять молчание. И опять одно слово, как эхо:
— Бежать?
— Разве ты не понимаешь? Убежать отсюда. Я все придумал, я знаю…
— Прошу вас, — робко перебил поляк. — Я голоден. Я не ел целый день. Мы все время шли…
— Ах, черт! — простонал Вилли. — Я бы тебе дал поесть, но у меня ничего нет… Постой, я придумал. Я залезу в курятник и достану тебе яиц, но не сейчас, попозже.
— Да, яиц, — сказал Биронский. — Пожалуйста, хозяин, яиц. Я болен. Яйца, это очень хорошо. Мне нужно доктора.
— Хочешь курить?
— Курить?
— Я сверну тебе сигарету.
— Нет… Нет, хозяин. Курить запрещено. Но если бы яиц…
— Сейчас я не могу достать их, надо немножко подождать. Меня могут увидеть.
— Да, хозяин, прошу вас.
— Но послушай меня, Биронский. Разве ты не хочешь бежать? Я все уже обдумал. Я достану тебе немножко денег и какую-нибудь одежду. Я дам тебе свое удостоверение личности и какой-нибудь еды. Потом, когда ты будешь готов, я выломаю дверь. Замок не очень крепкий, это будет нетрудно. Я могу сделать это в любую ночь, когда ты скажешь. И могу написать письмо твоим родным, чтобы они знали, что ты скоро придешь.
Поляк молчал. Он пристально разглядывал Вилли через косые планки окошка.
— Ну? Что же ты молчишь? Ты говоришь по-немецки, с моим удостоверением ты можешь убежать.
— Бежать запрещено, — тупо сказал Биронский.
— Конечно, запрещено. Но здесь они будут обращаться с тобой, как с собакой, пока не загонят тебя в гроб, а с моим удостоверением ты можешь убежать. Что ты теряешь?
— Меня поймают, — тупо сказал Биронский, — и будут бить. — Глаза его внезапно оживились и лихорадочно заблестели. — А для чего вы это затеяли? Хотите, чтобы мне было еще хуже? Конечно, вы принесете мне яйца, а потом меня изобьют за воровство. Уходите. Я вам ничего плохого не сделал.
— Да нет же. Послушай, я только хочу тебе помочь. Почему ты мне не доверяешь? — умоляюще сказал Вилли. — Разве ты не понимаешь, что это опасно и для меня тоже? Почему ты мне не веришь?
Пленный открыл рот, но не издал ни звука. Потом хрипло и злобно крикнул:
— Верить вам? Верить немцу? Немцу? — и сразу задохнулся, будто что-то его душило. — Что я говорю! Я не то хотел сказать. Я верю вам. Я верю вам, хозяин. Конечно. Только уходите.
Он исчез в темноте, и оттуда донесся его тоскливый, умоляющий голос:
— Уходите. Не впутывайте меня в беду, прошу вас, хозяин. И яиц мне не надо.
Вилли свалился с ведра, словно от удара. Он упал на колени, закрыл лицо руками и заплакал.
Книга третья
ВИДЕНИЕ ЯКОБА ФРИША
(Август 1942 года, от б до 11 часов утра)
Глава тринадцатая
1
6 часов утра.
В шесть часов утра, секунда в секунду, заводской гудок возвестил о рождении нового дня. По часам природы для восхода солнца было слишком рано, хотя его первые лучи уже слегка окрасили горизонт. Но людям давно уже было пора вставать. Поэтому гудок заливался долго и настойчиво, предупреждая всех на несколько километров вокруг, что уже шесть часов по военному немецкому времени, напоминая, что отечество на военном положении и что работа не ждет.
На койках в заводских бараках зашевелились люди. Они вздыхали, с трудом открывая опухшие, слипающиеся веки. Они ждали, чтобы в их онемевшие тела снова хлынули жизненные силы, и грустно вспоминали о других утрах — о блаженстве проснуться и встретить улыбку пышнотелой жены, добродушно рявкнуть на ребенка, вдохнуть ароматный запах настоящего кофе. Со стоном и невнятными проклятиями они садились на койках, кашляли, сплевывали накопившуюся за ночь мокроту, автоматически подчиняясь ритму дня, который они проживут так же автоматически, как вчерашний день, и так же автоматически, как завтрашний. Сон был частной собственностью человека — больше почти ничего не принадлежало ему в этой новой жизни. «Ничего не поделаешь — война», — говорили они, каждый со своей особой интонацией. Но все с одинаковым трудом натягивали на себя пропитанные застарелым запахом пота спецовки и спешили в умывальни, в уборные, в столовку. Ничего не поделаешь — война. И машины ждут.
На заводе рабочие ночной смены при звуке гудка вздрагивали и начинали работать с удвоенной энергией. Через полчаса будет еда, сигарета, сон. Еда будет скудной, табак — плохим, сон — тяжелым и беспокойным. Это была война, но и войны рано или поздно приходят к концу. «А тем временем, — говорили цеховые мастера и кольберги, политические деятели и финансовые магнаты вроде фон Бильдеринга, — тем временем нажимай, берегись брака, выдавай побольше продукции. Иначе мы проиграем войну, и эти тяжкие времена ты будешь вспоминать, как веселый пикник. Тут мы все должны быть заодно, что бы ни случилось. Так старайся же, если ты, рабочий, хочешь остаться свободным, старайся, если ты любишь свою семью, если хочешь когда-нибудь получить свои неприкосновенные сбережения. Старайся, потому что над тобой занесен советский сапог…»
Коровы на окружающих фермах, заслышав пронзительный вой гудка, беспокойно топтались в хлеву. Уже семь месяцев они ежедневно слышали этот звук и все-таки нервничали. Берта Линг, сжимая коровьи соски, увидела, что беспрерывная струйка теплого молока вдруг иссякла. Обычно она смеялась над этим, но сейчас прислонилась головой к коровьему животу и подумала: «Хоть бы умереть». Она глядела на ведро, наполовину наполненное пенистым молоком, и думала о Вилли, лежащем на больничной койке.
— И так мало дней прошло с тех пор, как приезжал Руди и мы хотели пожениться, — прошептала она. Ей вдруг представилась голова на плахе, взмах и удар топора, и она охнула — О господи! Что же я наделала?.. — Но гудок умолк, и Берта снова принялась доить корову. Нужно сдавать поставки, и тут уж не жди никаких поблажек.