Борчалинец еще долго старался утихомирить Георгу — вновь, как встарь, сажал его к себе на колени, щекотал под мышками, увещевал, предупреждал: смотри-де, выкинь дурь из головы! Но до конца он все-таки не выдержал, не смог себя пересилить — и, плюнув на деревню, в конце концов, основательно отдубасил Георгу, а затем и его мать.
Это Георгу и не удивило, и не обидело: к чему-то в этом роде он, сознательно или бессознательно, стремился и сам, смутно чувствуя, что это — единственный способ избавиться от борчалинца, терпеть которого ему становилось все трудней. Чувствовал он и то, что вызвано это было его дружбой с майором, — до этого он ведь как-то уж приспособился к существованию, к неизбежности борчалинца, находившегося в доме с тех пор, как он себя помнил. Представить себе жизнь без этого человека он мог разве что в мечтах, но это и были лишь мечты, вызванные желанием воскресить образ умершего до его рождения отца, — единственным, что делало их такими убедительными и привлекательными. И все-таки жизнь была совсем иной, чем мечта, в жизни все происходило иначе — об этом Георга уже догадывался, это его удивлять уже перестало. Мечта была наградой, даруемой богом людям, приспособившимся к жизни, — и Георга приспособлялся к жизни, чтоб сохранить свою мечту. Да, он приспособлялся к жизни, к судьбе, но появление майора вновь пробудило в нем желание бороться, вырваться из когтей судьбы! Теперь, возвращаясь после встреч с майором, оставаясь один, Георга дивился тому, как он мог столько времени выносить своего недруга, терпеть тряску на его коленях, щекотку его толстых пальцев. Но раньше Георга был мал, глуп, главное — рядом с ним не было майора; теперь же… теперь он приставил палец к потному лбу борчалинца и сказал: «Вот куда я тебе пулю влеплю!» Георга уже нанюхался порохового дыма, и его плечо все время ныло от резких толчков приклада.
Георга надеялся на майора — и, хотя тот опоздал, позволил борчалинцу поколотить мать с сыном, в конце концов, его надежда все-таки оправдалась. Но та страшная ночь, в которую ушел раненый борчалинец, не принесла Георге долгожданной радости, а лишь еще больше его напугала, главное же — впервые поколебала его веру во всесилие и справедливость майора. Пистолет майора и в ту ночь прогремел неожиданно, вновь заставил Георгу вздрогнуть — он не знал, что майор был вооружен. А ведь бог знает чем кончилась бы эта ночь, одинаково роковая для всех участников происшествия, если б у майора не оказалось пистолета или если б он не успел выстрелить, хоть немного помедлил бы! Ведь он стрелял в борчалинца сразу, почти в тот же миг, как его увидал, не ответив на приветствие, не дав ему времени и кинжал вытащить (хотя Георге показалось, что вытаскивать его тот вовсе не собирался)! Да и вообще борчалинец оказался зверем не таким уж опасным, раз майор стрелял ему не в лоб, а в руки! Но если так — тогда зачем было стрелять вообще? Зачем было проливать кровь, если вражда этим не заканчивалась, а лишь начиналась? Георга был еще ребенком, но и он понимал, что радоваться тут нечему. Если прежде виноват во всем был борчалинец, то теперь они провинились перед ним сами — его, явившегося, возможно, просить у них прощения (как знать?), они встретили пулей, заставили пролить кровь и слезы. Больше всего ужаснул Георгу его плач — ведь если он заплакал в их присутствии, значит, он их вообще уж ни в грош не ставит, ничего больше от них не хочет и, представься ему лишь случай, без малейшего колебания перережет глотки всем троим! Свою кровь он простил бы им скорей, чем эти слезы, — он мужчина и подобной слабости не перенесет, не успокоится, пока свидетели ее ходят по земле, так что ожидать, что он явится с гостинцами и предложит мир, попросит их навсегда забыть эту роковую ночь, было бы попросту глупо. Поправить нельзя было ничего — борчалинец непременно отомстит, это всем троим оставалось лишь молча принять к сведению. И все-таки главным для Георги было не это. Главным было поведение майора в ту ночь или, точней сказать, те сомнения, которые оно у него вызвало. Сейчас, когда все, что должно было случиться, случилось и первый страх прошел, майор оказался в глазах Георги не только коварнее, но и трусливей борчалин-ца! Победу в ту ночь одержали коварство и трусость — вот что ему было больней всего. Ведь раньше, в мыслях и мечтах, все рисовалось ему совсем иначе: в его воображении майор честно боролся с борчалинцем при всем народе, на глазах всей деревни. На обоих была разорвана одежда, оба были в крови и в пыли, но, в конце концов, майор одолевал, клал противника на обе лопатки, коленом придавливал ему грудь, и, побежденный в честном единоборстве, борчалинец признавал свое поражение и навсегда уходил из У руки. На самом же деле ему в ту ночь и рта раскрыть не дали, его даже не вызвали на бой (как это всегда делали сказочные герои, будь враги хоть вдесятеро сильней их). Вместо этого ему сразу продырявили обе руки, лишили его возможности действовать. Поэтому-то он и бился головой о дерево — его мучило собственное бессилие, а вовсе не страх перед блестящими эполетами майора! Единственным в ту ночь, кто совсем не испугался, был борчалинец — так, во всяком случае, показалось Георге. Побежден он был потому только, что не знал заранее, с кем имеет дело, не знал, что ему и оружия выхватить не дадут. Отец Георги поступил бы не так — Георга был уверен, что его отец никогда не напал бы на врага прежде, чем тот изготовится к бою. Поэтому-то он и погиб — его погубил избыток мужества и благородства! Отдав хоть половину этого мужества сыну, он был бы жив и сейчас, и Георга не нуждался бы ни в чьей опеке, а борчалинец на его мать и взглянуть не посмел бы; тогда же им, ясное дело, ни к чему был бы и майор, и жили б они, довольствуясь малым, но спокойно и честно, как все люди…
И все же после изгнания борчалинца Георга и представить себе не мог жизни без майора — он боялся собственного дома, в каждом темном уголке ему чудился борчалинец с оскаленными зубами и руками, скрещенными на животе. Правда, после той ночи и майор изменился до неузнаваемости. Георге почти уж и не верилось, что совсем недавно они, как двое сверстников, бродили по лесам и оврагам. Но он был готов вытерпеть все: пусть майор ругается, обливает грязью и его, и мать, стучит кулаком по столу, хлещет водку, как воду, и проклинает свою судьбу — лишь бы он был здесь и не уходил (хоть и напуган он был не меньше и страх свой скрывал не лучше, чем они сами). Теперь майор был у них частым гостем, и это казалось и матери с сыном, и урукийцам вполне естественным. После ранения и изгнания врага было бы, в самом деле, чудовищной несправедливостью бросить Георгу и его мать на произвол судьбы, так что майор был если не обязан, то уж, во всяком случае, вынужден защищать их — до тех пор, пока что-либо не избавит их от угрозы мести. Но сейчас, приходя к ним, он уже не рассказывал охотничьих небылиц — сейчас он, как загнанный зверь, метался взад-вперед по комнате, а при каждом шорохе во дворе поднимал голову, застывал и весь обращался в слух; потом, залпом осушив полную рюмку водки, он вновь принимался бегать от стены к стене. «Что я вам сделал плохого… чего вы ко мне привязались?» — орал он, поглядывая на прибитую к стене черкеску; и мать с сыном сокрушенно молчали. Они не сомневались в том, что виноваты перед майором, навеки в долгу перед ним, единственным человеком, посочувствовавшим их несчастью, заступившимся за них и этим навлекшим на себя грозную опасность. Они беспрекословно выполнили бы все, что он от них потребовал бы, но он ничего не требовал, он только изливал на головы обоих свою бессильную ярость и ненависть, а немного отведя душу, захлопывал за собой дверь с такой силой, что весь дом дрожал, как при землетрясении. Иногда же он превышал свою водочную норму и не только хлопать дверьми, но и встать со стула уже не мог — засыпал на полуслове и во сне выглядел таким беспомощным и измученным, что у Георги и Анны надрывалось сердце, и они, не зная, чем еще ему помочь, осторожно перетаскивали его со стула на тахту.
Пистолетный выстрел положил конец не только бесконечным визитам борчалинца, но и дружбе Георги с майором. Помимо этого он вызвал и многие другие перемены в жизни Георги; но его разум не поспевал за глазами, был не в силах усвоить все, что ему вдруг пришлось увидеть, не мог понять смысла этих многочисленных перемен, имевших, однако, огромное, можно даже сказать, решающее значение для всей его последующей жизни. Этого Георга не знал, о будущем он тогда не думал вовсе, но он смутно чувствовал, как с оглушительным скрежетом поворачивалась на своей невидимой оси грубая, беззастенчивая сила жизни, толкавшая его в грудь, как бы отстранявшая его от себя и этими бесконечными, ошеломляющими толчками доказывавшая, что он лишний, что и то незначительное пространство, в котором разместилось его маленькое, съежившееся от страха тельце, занято как бы незаконно. В день же, когда Георга увидел свою мать вместе с майором на тахте, его существование окончательно потеряло смысл. Сперва он просто глазам своим не поверил. Что же это, в самом деле, получилось: майор заменил борчалинца, вот и все? Какой же дурацкой бессмыслицей были тогда все вынесенные им страхи! Если весь закруживший их семью вихрь только это и означал, а во всем остальном ничего не изменил, то какое значение могло иметь, кто будет тискать его мать, борчалинец или майор? Хотя нет… если уж на то пошло, борчалинец был все-таки лучше! За все эти десять лет Георга хоть ни разу не видел его и мать в постели. Он знал, что они спят вместе; но уж столько-то приличия, чтоб не обниматься при нем, у них все-таки было. Удавалось им это или нет — они хоть старались скрыть от Георги смысл своего уединения…
Разинув рот, он глядел на лежащих на тахте. В этот миг он их обоих ненавидел, но почему-то и жалел. Оба действительно выглядели какими-то несчастными, на них не было лица. Мать показалась ему просто уродиной! Она словно в грязи вывалялась; выбившиеся из-под косынки клоки волос неопрятно липли к ее покрытым красными пятнами лицу и шее. Майору же никак не удавалось всунуть руку в рукав мундира; он был смертельно бледен и походил на человека, впервые вставшего с постели после долгой болезни, за время которой разучился одеваться сам.
— А что ж ты думал? — крикнула сыну Анна.
И в самом деле: что он себе думал? Почему он думал, что жизнь устроена по его понятиям? Ну, а чем виновата жизнь, которую он представлял себе сотканной из одних чистых мечтаний и нежных призраков, этакой золотой клеткой с пестрыми сладкоголосыми птичками? Виноват был прежде всего он сам! Жизнь— это искажение мечты, это сон, сбывшийся наоборот: это не красивые, ласкающие слух слова, а стоящая за ними суровая, беспощадная правда. И у жизни всегда хватит сил ошеломить задумывающегося о ней ребенка, в корне переделать его, повести его за собой, навстречу новым, все большим и большим бедам и разочарованиям…
Потом майор женился на матери Георги, и Георге стало как будто и не в чем упрекать его: ведь теперь спать с матерью ему разрешил сам отец Зосиме. Но и тогда Георга не ощутил ни малейшей радости — неожиданная свадьба эта заставила его лишь больше усомниться во всем, еще больше встревожила его душу, и без того привыкшую уже к разочарованию. И в глазах матери он тоже не обнаружил ни капли радости или счастья — у нее было такое лицо, словно кто-то над ней подшучивал, словно ее белое платье и цветы на голове были навязаны ей, только чтобы посмешить людей. В церковь Георга шел нехотя; в ушах его звенело, а перед глазами без конца вертелась какая-то чернявая девчонка с ободранными коленками. Эта худенькая, босая девчонка прыгала вокруг Георги, как стрекоза, и, едва поймав его взгляд, тотчас же показывала ему язык. Георга не узнавал ее — сейчас он вообще никого не узнавал, словно попал в чужую деревню. Объяснялось это, возможно, и тем, что он никогда еще в жизни не видел матери в белом платье (да и после этого тоже); поэтому ему навсегда запомнились и ее одежда, и ее лицо — со сжатыми губами, беспомощное, испуганное, затерянное в бесконечной, мучительно бесконечной белизне, словно мертвая птица в снегу! Можно смело сказать, что это было сильнейшим впечатлением за всю бесцветную жизнь Георги, с самого ее начала до конце. Свадьба матери оказалась примечательной и тем, что в этот день Георга впервые напился — в первый, но и последний раз в жизни; ибо после этого он и опьянения стал бояться как огня и, вспоминая этот единственный случай, всячески остерегался отупляющей, оскотинивающей силы вина. Ведь и вино не пощадило Георгу, и оно посмеялось над ним: расхрабрившись от вина и вообразив себя почему-то защитником отчима, Георга в своем тосте, наряду с множеством других глупостей, пообещал избавить его от борчалинца. «Будь спокоен, с этим драконом я справлюсь — не зря ж меня Георгием нарекли…» — сказал он; и, когда за столом раздался взрыв хохота, он почувствовал себя еще уверенней. В эту минуту он любил весь мир и, если б сейчас в комнату вошел борчалинец, он потянулся б целоваться и с ним так же, как с любым другим гостем на свадьбе. «Господи, упокой одного моего отца, а другому пошли долголетия», — повторял Георга слова, на ходу внушенные ему какими-то недобрыми остроумцами, и не понимал, почему мать плачет, когда все кругом веселятся, поют, смеются, едят, пьют…
— Во-первых, — сказал ему майор на другой же день, — во-первых, ты не Георгий, а Георга. Во-вторых, ты и мухи убить не способен, а языком такое вчера молол — остановить нельзя было! Да ведь не то что ты — и тот Георгий, настоящий, дракона своего до сих пор еще не убил. Все убивает да убивает — а видел ты на одной хоть иконе дракона мертвым? Либо пасть разинута, будто он Георгия вот-вот вместе с конем проглотит, либо хвост вздернут, словно сейчас его надвое рассечет… вместе с лошадью опять-таки. Копье-то ему в бок воткнуто, верно, но сдохнет ли он от этого, еще неизвестно! Он, знаешь, вроде твоего борчалинца — не успокоится, пока не околеет или же врага своего с потрохами не сожрет. А ты, если в Георгии лезешь, или убей его, или дай ему убить себя. Это же твой долг! Не воображаешь же ты, что кто-то другой за тебя в пасть к нему полезет! Ты уж не маленький… когда человек вино пьет, ему смотреть в рот другим нельзя. Хвастаться легко — ты лучше подумай, как свое обещанье сдержать, чтоб и мать еще раз не овдовела, да и ты чтоб свой долг мне выплатил.
После этого Георга часто думал о том, что он наболтал спьяну, — хотя, действительно ли обещал убить борчалинца, толком уже и не помнил. Дети вообще много думают о смерти, ибо их, в отличие от взрослых, мысль о собственной смерти не только страшит, но, как это ни странно, и радует. Точней, радует их мысль не о своей смерти, как таковой, а о потрясенных их смертью, убитых горем родных! Уверенность в неотступной, никогда не уменьшающейся любви этих родных доставляет детям такую огромную, ни с чем не сравнимую радость, что они без конца ищут подтверждения этой любви, стремятся везде, во всем находить новые и новые ее доказательства — и потребность эта в них так сильна, что они невольно, почти бессознательно начинают размышлять о смерти, сильней и ярче всего выявляющей то чувство, которое им так необходимо и которое в обыденной жизни чаще всего перемешано со множеством других, мелких и незначительных. Так что Георга и до майора не раз уж думал о своей смерти, не раз уже замирал в блаженных слезах, представляя себе мать на коленях перед его мертвым телом — мать, находившуюся в этот миг в другой комнате вместе с борчалинцем и о Георге, вероятно, и не думавшую. А Георге хотелось быть рядом с матерью именно сейчас; если ж это было невозможно, то он невольно забредал в холодное, угрюмое царство своей воображаемой смерти, мысленно наказывал ею мать за невнимание, за свое невыносимое одиночество, за несправедливость жизни, не считавшейся с тем, что он любит мать и нуждается в ней больше, чем кто бы то ни было! Слова майора заставили Георгу думать о своей смерти по-иному. Получалось, что его смерть значила больше, чем его жизнь. Своей смертью он мог сделать добро! Тогда у майора не было бы больше причин бояться борчалинца, и он, естественно, перестал бы ругать и бранить их; а главное, тогда его мать не рисковала б уж вновь овдоветь! Из огня да в полымя — вот как обстояли дела Георги! Борчалинец таскал ему мед и топленое масло, зато отбирал мать; майор же и окончательно отнял мать, и потребовал еще его жизнь в придачу.