Другие лошади (сборник) - Александр Киров 4 стр.


В кольцо, образованное подводами с седоками, въехать было трудно. Теснота – а ехать надо. Ведь в кибитке… Черные сапоги с длинными голенищами, с напускными или высокими подборами, широкие суконные штаны, суконный же, не по зимнему холоду жилет да лихо заложенная набекрень фуражка на голове.

Или уж попроще. В длинной сибирке… В кафтане понитке… В полушубке овчинном.

Штейн залюбовался на русский праздник. Особенно – на русских девушек. Пальто в талию, такие же шубки и широкие юбки, собранные по талии, делали их похожими на городских барышень.

Штейн готов был уже пуститься в пляс. Но ему пора было уезжать. В праздник. Так решил он сам. Чтобы лучше запомнилась русская деревня, в которую он уже вряд ли когда-то вернется.

И вот около него, стоящего в стороне, остановились дровни.

– Ехать куда? – поинтересовался хмурый парень, молодой, но с печатью ранней угрюмости на лице.

Угрюмость эту, звериную почти свирепость, Штейн не раз замечал у русских деревенских жителей, большей частью почему-то среди молодых…

– А что за одежда на тебе? – поинтересовался Штейн через полчаса пути до почтовой станции со странным, напоминающим о далекой и родной Германии названием – Философская.

– Это? Совик называется. А слышь ты, удобно. Ни пуговиц тебе, ни застежек. А накидывается с подола. И капюшон тут тебе. Пускай дураки перед девками форсят.

– Ты чего такой злой?

– Я, дяденька, не злой. Верней, злой, да не на тебя.

– Что ж тогда?

– Я запивашка.

– Это… как?

– Вино пью. И, чувствую, допью, что скоро меня не станет.

– Потому и злой?

– Злой, что выпить охота, да выпить не на что. А на девок – плевать. Моя девка – добрая чарка. Одно плохо – продажная девка этта.

Штейн задумался.

И задумался, как это бывает у немцев и русских, надолго.

Сидел и размышлял о том, что он тоже, в некотором роде, запивашка. Но запивашистость его другая. Он авантюрист. Авантюрист из числа богатых и бесящихся с жиру – а Штейн это понимал, понимал прекрасно. Совсем не клады привели его в Богом забытую северную губернию. А жажда самого студеного севера. И, может быть, именно поэтому он нашел клад.

– В Питере я прослышал об огромных сбережениях в золоте, которые ваши купцы из староверов прятали в подполах, – рассказывал Штейн вознице еще через час.

Так же, как и русские, немцы бывают излишне разговорчивы.

– Тю-ю! – слышал и я эту байку, – ухмыльнулся возница и презрительно сплюнул. – Слышал и даже пробовал искать по старым домам. У нас после холеры деревни целые пустые оставались – не то что дома́.

– И ничего?

Возница лишь рукой махнул.

– А мне повезло. Летом я остановился в заброшенном доме. В этой деревне, как ты сказал, много старых и пустых домов. Изготовился копать. И даже нанял людей. Двоих мужиков мне община выделила. Договорился со всеми и обо всем… И лег спать. А во сне вижу дом этот… За столом старик сидит. Безногий. Грибы чистит. Посмотрел на меня. «Подсоби, – говорит, – умаялся». Я грибы чистить, прямо скажем, не очень умею, но сел. Поковырял чего-то там. Вдруг он смотрит на меня лукаво, головой качает: «Не так!» Я только руками развел: «Непривычный, – говорю, – к вашему промыслу, дедушка». Он засмеялся: «Я не о грибах тебе, я о кладах. Не так надо клад искать». Я во сне напрягся весь… Думаю, не спугнуть деда… «А как, – спрашиваю, – как, дедушка, клад искать надо?» Он еще громче смеется: «А чего его искать? В подпол-от залезай да сразу землю не рой, а найди слева камень. Отвороти его. Попадешь в омшаник. Место тако для ульев. В омшанике найди сундук, пыль смахни, открой – там и клад».

– Ты и полез? – выдохнул возница, который смотрел уже не за дорогой, а за руками Штейна, словно дирижирующими невидимому оркестру.

– И полез, – хохотнул Штейн.

– И нашел…

Музыка заиграла в самой душе юного запивашки.

– И нашел.

Тут возница задумался, и музыка оборвалась.

– Так ведь… Так ведь ты летом сюда приехал.

– Да. Летом.

– И сразу клад нашел.

– И сразу. Нашел.

– А чего делал до снега?

Штейн, который опустил было руки, снова поднял их и взмахнул ими в воздухе:

– Как чего? Я дальше искал.

– Клады?

– Ну да.

– И нашел еще чего?

– Нет.

Парень расхохотался так, что едва не упал с саней, и Штейну пришлось ухватить его за рукав.

– Ой, уморил. Вот это по-нашенски.

Неожиданно возница вцепился в вожжи:

– Тпру!

Штейн с упреждающей улыбкой смотрел на хмурое злое лицо.

– Нйе вйеришь? – спросил он.

И только сейчас парень ощутил, что говорит-то барин не так.

– Не верю, – ответил возница, словно стукнул кулаком по столу.

Тогда Штейн расстегнул дорожный саквояж, развязал лежащий там увесистый мешочек и сунул под нос парню пригоршню золотых червонцев.

– Как йагодка морошка на болотйе.

Парень сугрюмился еще больше, схватил вожжи и так рванул с места, что теперь впору было ухватывать Штейна…

– Уезжаете от нас, барин? – возобновил парень разговор еще через час.

– Да, – кивнул Штейн. – Не могу долго сидеть на одном месте.

– Семья-то есть?

Возница определенно нравился Штейну. Мужики в этом первородном уголке были не то чтобы смелее среднерусских, но прямее в разговорах и вопросах.

– Нет. Я, как это у вас называется, сиротка.

– Хорош сиротка, – хмыкнул кучер, окинув быстрым взглядом дородного высокого немца.

– Родители умерли давно. Оставили состояние. Недюжинное. Опекуном дядька был. Порядочный. Все до пфен… до копеечки мне пйередал. Нужды не испытывал. Учился… Шикарно! Гегеля видел и, что важнее, слышал. Вот и нйе дорожу ничем таким. То ли родители виноваты. То ли Гегель. Кибитка для меня дом родной.

– Сани это, не кибитка. Кибитка тама, – возница, опять посуровев, резко махнул кнутовищем назад, в сторону праздника. – А женка, детки – есть у тебя?

– Хотел в России посвататься, да бабы везде одинаковы, – брякнул Штейн.

Парень зашелся в смехе:

– Это точно.

– Хорошо с тобой болтать, – вздохнул Штейн. – Жаль, расстанемся скоро. Философская-то…

– Версты две отсель, – кивнул кучер. – Дело к вечеру. Заночуешь, сталбыть, тама? Я вертаться хотел.

– Это можно, – кивнул Штейн. – Да письмо отправлю. Пусть впйеред меня летит…

– Дак нет же у тебя никого. Кому писать-то собрался? – хохотнул парень и погрозил Штейну рукавицей. – Видать, ждет кака зазноба?

– Ждйот. Йуная Гретхен. Она мйеня приворожила и страшно ревнуйет к вашей России. Говорит: «Хочу бабу Русь сглазить». Можно так выразиться?

Запивашка кивнул. Штейн дружески хлопнул вожатого по плечу.

– А хошь, я тебе песню спою? – спросил возница.

Штейн кивнул.

Запивашка приосанился и повел сипловатым от единственной возлюбленной – чарки – и от вечного холода голосом:

Мой неверный муж,
Нехороший муж,
В путь-дорогу он
Собирается.
И берет с собой,
И берет с собой
Чернобровую,
Черноглазую.
Я иду-иду
В темну хижину,
Где живет карга
Приворотница.
Во огонь карга
Мещет травами.
Над огнем карга
Машет крыльями.
А я вижу, как
В стольном городе
Пир горой идет,
Пир горой идет.
Да лихой мужик
Ножик выхватил.
Да тем ножиком
Чернобровую.
А я жду-пожду,
Как воротится
Нехороший муж
Одинешенек.
Пристыжу его
И прощу его.
Проживем мы с ним
Много долгих лет.
Да вдруг слышу я,
Слышу громкий плач
Чернобровенькой,
Черноглазенькой.
Без платка она
Рядом с санями
Побежит-бежит,
Да напрасно все.
Стыло зеркало –
Очи ясные.
И летит кольцо
Обручальное.
Застит облако,
Туча черная,
Всю любовь мою,
Всю судьбу мою.

– Что, барин, хороша песня? – спросил возница у Штейна.

– Хороша, – помолчав, согласился немец. – Она очень русская.

– То-то и оно, – ответил запивашка.

И украдкой достал из-под полы нож…

Женя Ляпаков, нищий завсегдатай питерских игорных домов, был уверен, что знает фарт и его законы. Одним из таких непреложных законов было – играть до последнего. Вторым – играть не на свои. Желающих вкусить от ароматного пирога азартной игры в столице было с избытком. Из них для Женьки больший интерес представляли провинциалы, мнущие потными пальцами в тайных карманах свои, а иногда и чужие ассигнации.

Одного такого простачка, одетого в прескверный костюм, Женька и прибрал к рукам. Водил из одной компании в другую. Не давал ощипывать за зеленым сукном. Присматривался. Принюхивался. Подбирал крохи и думал, существует ли пирог. И наконец решился.

– Вот что, мой юный друг. Идем в один очень хороший дом, но такой, где нам с тобою не откажут и обратно с порога не отвернут. За это надобно будет заплатить.

– Сколько? – недовольно поинтересовался молодой парень с пропитым и злым лицом.

А Ляпаков чуял всем сердцем, что у этого кренделя имеются деньги. Не весть откуда, но имеются.

– Пять червонцев, – бухнул Ляпаков наугад.

«Злой», как окрестил нового знакомого Женька, кивнул.

– Будет тебе пять червонцев.

– Это не мне… Это для дела.

– Через два часа зайдешь ко мне в нумер…

– Так-с, любезный, – ближе к вечеру продолжил наставлять новичка Ляпаков. – Будем учиться играть в одну популярную игру. Называется она «Campis».

– Как?

– Кампис. Ты имеешь несколько жизней. И на каждую карту ставятся червонцы. Хватит червонцев-то на каждую карту?

– Хватит. Еще и останется…

– Ставлю все на нумер восемь! – объявил через несколько лет с иголочки одетый, но со злым лицом русский в одном из самых знаменитых казино мира. – Все на нумер восемь!

Его выигрыш не стал событием, которое перевернуло ход человеческой истории.

По большому счету, выигрыш его не стал даже событием, перевернувшим ход одной человеческой жизни…

– Значит, правда? – в сотый раз переспрашивал молодой парень у мужика, судя по всему отца…

Дело было в толпе на берегу реки.

Река эта не называлась никак, словно ждала своего названия.

– А шут его знат – река и река! – говорили по этому поводу жители Философской и соседних деревень.

В документах она так и значилась – Река.

Вообще у нового градоначальника была явная неприязнь к старым названиям деревень и сел.

Когда из губернии пришел указ изладить к приезду Великого Князя новые таблички, в этом самом месте между Филосовской, Сотонинской и Философской градоначальник выбрал Философскую. «Гегеля видел. И слышал!» – пронеслось у него в голове. Но то ли случайно, то ли нет, а табличку сделали со старым названием, которое не застал этот градоначальник, еще только родившись на свет.

Надо было найти и наказать сукиных детей, но человек этот взял, как говорили гимназисты, либеральный курс, то есть никого не наказывал, ничему не мешал, а все строил и строил церкви. Да и приказы его сводились к двум формулам: чтобы в праздники на торговых площадях не пахло конским навозом да не было упившихся до состояния скотского или близкого к оному.

И ни приезд высочайших лиц, ни народное волнение, докатившееся и до северного уголка, не могли взволновать его миролюбивый меланхолический нрав.

Одно ставили местному главе в вину.

Не добился он, чтобы в уезд проложили железную дорогу. И остался городок в сорока верстах от цивилизации. О причинах, по которым железку не дотянули до Вороньего Поля, спорили, выбирая, собственно, между двумя. Первая: глава был вусмерть пьян (водилась, водилась за ним хорошо скрываемая, но всем известная страсть к зеленому змию). Вторая: когда прибыл начальник железной дороги, глава мылся в бане. Поскольку одна версия не исключала другой, сошлись на варианте среднем: железную дорогу в Воронье Поле не проложили, потому что, когда приехало начальство, местный глава мылся в бане и вдобавок был вусмерть пьян, поэтому к начальству не вышел. Начальство обиделось – и отбыло несолоно хлебавши, да и не оставивши на чай.

И лишь однажды глава вышел из сонного благодушества.

В день своего юбилея он пригласил на пикник всех городских купцов. И арендовал для этого баржу. Но баржа на пороге в десяти верстах от Философской перевернулась, и все купцы потонули.

Тогда-то в толпе на берегу кто-то припомнил, что старожилы, дескать, говорили о главе и нехорошее. Будто был он по рождению мужиком, повез однажды какого-то немца, да и пропал вместе с ним. А объявился лет через тридцать – под чужим именем, дворянином, при богатстве и у власти. Из-за своих тайн, дескать, и не был женат, и жил замкнуто.

Или слух, который полз по уезду, или гибель товарищей столь взволновали главу, что через неделю после испорченного праздника он в страшных мучениях скончался. Смертную муку принял у него некий безногий нищий, совсем еще молодой. Городничий за месяц до смерти подобрал этого парня у рынка и держал при себе навроде шута горохового. Парень был речист и хорошо играл на балалайке. Говорили также, что безногий принял от городничего не только смертную муку, но и кой-что еще. Но говорили уже устало, по привычке судачить.

А потом добрые уездные жители забыли худое и возвели хвалу Господу за дела последних лет жизни местного градоначальника. И когда главу на городском кладбище опускали в могилу, по всему уезду звонили колокола с церквей, построенных на деньги этого славного человека…

Еще при жизни покойного, когда потонула злополучная баржа, вследствие чего город и околотки на время остались без купеческого сословия, некий мужик в толпе на берегу ответил своему сыну на вопрос, правда ли, что глава-то в прошлом – убивец, – такими словами:

– Кой бес вомчал, тот и вымчит.

– Это как, батюшка?

– А это так, что ежели чего и было, так оно уже искупилось. Добрым делом. Православным храмом. Да нашим благополучием.

И мужик перекрестился на церковь, стоявшую близ реки…

…И надобно же было тому случиться, что именно этот парень, войдя в лета, отмахиваясь от проклятий одряхлевшего за годы отца, влез на колокольню и вместе с другими мужиками сбил с нее колокол и крест. А церкву растащили по кирпичику. Дело было в тридцатом году.

Великая война сняла кровавый урожай по уезду, где некогда жил и строил храмы глава-запивашка. Ни один из тех, кто ломал церкви, не вернулся домой. Хотя, впрочем, один вернулся – калекой. Был он хром от ранений, но руки имел хорошие. И в девяносто первом году, собравшись с силами, к своей избе в деревне Философская приладил деревянный купол и крест. После этого помер. А в новую часовню молиться никто так и не ходил.

5. После рукописи

Рукопись едва не стоила мне ужина.

Когда я хрустел обуглившимися скелетами пельменей, что-то, помимо естественной гадливости, не давало мне почувствовать первобытное наслаждение сожженным заживо мамонтом. После того как мамонт был доеден, а посуда брезгливо, но осторожно положена в зловонную раковину, в голове моей вспыхнула и погасла фамилия Штейн. Ну да, Штейном мнил себя Сергеев. А далее загорелся индикатор второго вопроса. Кто и зачем прислал эту рукопись? Меня осенило. Дело в том, что рукопись эта, прямо скажем, не толстая, то ли для того, чтобы получился объем, то ли для чего-то еще была напечатана очень крупным шрифтом на одной стороне каждого листа. Я стал переворачивать листы и смотреть, нет ли с обратной стороны каких-либо знаков свыше. И нашел.

Одно-единственное предложение, выведенное корявым детским почерком и с такими же детскими ошибками: «Если хочеш встретица нащет Сер-ва прих. завтр. на автост в десять». Подписи не было, и я не знал, кто же назначает мне свидание. Хотя бы – мужчина или женщина. И если женщина, то симпатичная или нет.

Тогда я подумал, что мне написала женщина, симпатичная и не отягощенная печатью интеллекта. И невинности. И на свидание решил пойти.

Назад Дальше