Объятия Рамут обрушились на Севергу, будто горный обвал. Пискнув, девушка бросилась на неё и стиснула с такой силой, что навья с хриплым смешком похлопала дочь по лопатке:
– Ну-ну... Детка, ты меня задушишь.
– Прости, матушка. – Руки Рамут разжались, и она уселась рядом – смущённая, но уже от счастья.
И, утонув в этом синеглазом счастье, Северга одним махом опьянела. Такой пьяной она себя не чувствовала даже после той непростой дороги в Дьярден, к пытавшейся свести счёты с жизнью Темани; впрочем, тот хмель был тягостным, а этот дарил крылья.
– Скажи, а... Ну... – Рамут опять была во власти неловкости – кусала губу, водила пальцем по одеялу, опускала глаза. – Помнишь, когда я была маленькая, ты сказала, что я красивая?
– Я и сейчас не изменила своего мнения. – Северга, зная, что смутит этим Рамут до обморока, всё-таки заглянула ей в глаза – так нежно, как только могла. Но, видно, получалось опять как обычно – то есть, странно и пугающе.
– Нет, ты скажи мне не как матушка, а как... – Рамут споткнулась, очаровательно краснея. – Ну... ты понимаешь, как кто.
– Нет, не понимаю. Скажи без ужимок. – Северга вроде бы шутила, но опять доводила этим Рамут до оцепенения. Она в тысячный раз проклинала свои глаза, холодные то ли от природы, то ли от тех рек крови, в которых ей довелось искупаться. – Ну, детка, скажи, не стесняйся. Это моя природа, моё нутро. Если ты этого стыдишься, значит, ты меня не принимаешь.
Рамут выдохнула и посерьёзнела до смертельной бледности, вскинула на Севергу большие, полные страха и решимости глаза.
– Как... как женщина, которая любит женщин, – выговорила она.
– Ну вот, сразу бы так. – Навья и рада была бы отвести взгляд и не мучить им дочь, но не могла не любоваться ею. Приблизив губы к уху Рамут, она ласково, бархатно выдохнула: – Да. Красивая. Ты не осознаёшь этого и не пользуешься этим, и это делает тебя ещё прекраснее.
Щёчками Рамут можно было растапливать камин вместо огнива: дрова загорелись бы вмиг. Северга сдержала порыв нежности и не поцеловала ни одну из этих дивных щёчек. Она почему-то опасалась, как бы Рамут не приняла материнскую ласку за что-то иное – то, что, как казалось Северге, и смутило дочь утром, когда одеяло упало. Чёрный волк-страж, который стерёг чистоту их отношений, рыкнул теперь на саму Севергу. Похоже, в голове помутилось и у него, и у навьи. Письмо, будь оно неладно, внесло эту путаницу. Нет, в себе Северга не сомневалась ни капли – она мучительно боялась напугать Рамут.
А дочь опять разглаживала мятый листок, строчки на котором Северга писала у ночного костра, подложив на колено какой-то плоский обломок – то ли дощечку, то ли ещё что-то. Бой кончился, на её доспехах ещё бурели пятна крови, а она выводила пером: «Передавай привет Рамут». Письменный прибор ей тогда одолжил десятник-секретарь – бегун по поручениям у пятисотенного.
– Матушка, скажи, а она... – Рамут выделила голосом это слово, «она», и опять потупилась. – Она значит для тебя так же много, как я? Или больше?
Если Северга повергала дочь в трепет взглядом, то та с лихвой отыгрывалась за это, обстреливая её этими вопросами. Для ответа на каждый из них требовалось вывернуть душу, и это было сладко и больно одновременно. Соперничала ли Темань с Рамут в её сердце? Пожалуй, жена владела чем-то другим, какой-то иной частью навьи, а сердце лишь издали смотрело, то хмурясь, то улыбаясь, на эту возню. Стараясь быть правдивой, Северга сказала:
– Она – лишь женщина, с которой я... провожу ночи. С ней иногда и днём приятно побеседовать, она по-своему славная и нравится мне... Но ты – это совсем другое. Я жизнь отдам за тебя. Я уничтожу всякого, кто хотя бы в мыслях вознамерится причинить тебе вред.
Идя за правдой, Северга оступилась и упала на колено в обжигающий вопросительный холод скорби и боли, с которыми на неё вскинулись глаза дочери. Зверь-убийца выглянул наружу, показал своё истинное лицо, и Северга осадила его, но было слишком поздно.
– Значит... ты их убила, да? – проронила Рамут.
Рассказывать сказки про «поговорить и отпустить» теперь уже было бесполезно. Как она не уследила, как позволила этому сорваться с языка? Это могло перечеркнуть всё – страшным, кровавым порезом, новым шрамом. Это могло изувечить всю нежность, всю изнанку души и то драгоценное «больше, чем что-либо на свете»... Могло, но отступать стало некуда.
– Да. Я не могу лгать, глядя тебе в глаза. – Губы Северги снова затвердели, а взгляд подёрнулся льдом, и она не могла ничем это смягчить и исправить. Оставалось лишь надеяться, что Рамут выдержит, что не убежит в слезах и не отвергнет зверя-убийцу, готового валяться у её ног покорным щенком. – Эти подонки заслужили смерть. И тот, кто их послал, тоже.
В глазах Рамут сиял грустный свет, и зверь-убийца сжался в робкой надежде: может, всё-таки не придётся ему умирать от тоски по Ней и рваться навстречу гибели, потому что Она отвергла, оттолкнула, прокляла? Может, Она и протянет руку... И погладит жёсткую гриву.
– Матушка, ты убила их не потому, что тебе нравится это делать, – вздохнула Рамут с нежной болью во взгляде, от которой Северге хотелось и выть волком, и целовать ей руки. – А потому что ты хотела защитить меня. Ты думала, что они могут вернуться и попытаться снова. Я знаю, что ты убиваешь на войне. Тетушка Бенеда говорит, что деньги, которые ты присылаешь, пахнут кровью – и твоей, и чужой. И она права... Я чувствую страдания живых существ... Чужую боль. Она есть там, эта кровь, хоть её и не видно. Но это твой путь, с которого тебе уже не свернуть.
Когда Рамут смолкла, зверь распластался на брюхе у её ног, всем своим видом говоря: «Я – твой. Твой навек. Только в твоих объятиях я живу, а вне их – убиваю». Глаза Северги были закрыты, губы сжаты, но сердце падало в мягкие руки Рамут без страха быть разбитым. Ни одной слезы не просочилось наружу, она просто не умела плакать, но душа вскрикнула, когда пальцы дочери коснулись щёк и погладили шрам. И это был крик не боли. Совсем нет.
– Да, война – это моя работа. – Северга открыла глаза, по-прежнему холодно-пристальные, но верила, что Рамут знает истинное их выражение – то, которое молчаливо сияло в душе, невидимое для посторонних и предназначенное ей одной – Ей, Единственной. – Тётя Беня лечит и спасает жизни, а я калечу и отнимаю их. Вот такие вот шутки у судьбы. Может быть, и правильно, что тётушка не хочет принимать от меня помощь. Но я не знаю, что я ещё могу сделать для тебя.
Дыхание Рамут тепло коснулось щеки Северги. Девушка придвинулась ближе, прильнула, и навья, не веря своему счастью, осторожно обняла её за плечи. Только бы не напугать, только бы не ошибиться снова, не ляпнуть что-нибудь лишнее.
– Ты уже сделала, – кротко улыбнулась Рамут. Невозможная, непостижимая, недосягаемая в своей светлой красоте. – Я благодарю тебя.
Голос Северги осип, горло пересохло, а под рёбрами жгло; никто, ни одно существо на свете не могло вот так бросать её от чувства к чувству – то в ослепительно светлые выси блаженства, то в холодную тьму отчаяния. Только она, только Рамут.
– Я ничего не сделала, детка. Ничего, за что можно быть мне благодарной.
Ответ качнул Севергу и бросил в горячие объятия хмеля:
– Просто за то, что ты есть у меня.
Больше навья не сдерживалась. Словно в пьяном угаре она прошептала:
– Ты моя. Только моя, детка. Даже когда у тебя будут мужья, ты останешься моей. Ты – мой воздух, моя душа, мой свет. Твои глаза согревают меня издалека и не дают окончательно превратиться в холодную тварь, в чудовище, способное лишь убивать. Ты держишь меня, не даёшь уйти за грань... Если ты отвернёшься от меня, мне останется только умереть.
Родные глаза были рядом, грели и спасали, они были неспособны предать и вонзить нож в открытую настежь душу.
– Я никогда не отвернусь от тебя, матушка, – прошептала Рамут совсем близко от губ Северги. – Я твоя... А ты?
– И я – твоя. – Пьяная до полной потери всех холодных разумных рамок, Северга произнесла это как клятву, сама возлагая на себя наказание за нарушение: смерть. Она ещё плохо умела улыбаться так, чтобы получалось что-то, не похожее на пугающий оскал, но она хотя бы попыталась. Зверь-убийца был нелеп в роли щеночка, но пусть Рамут смеётся над этим лохматым чудищем, пусть. Лишь бы видеть её улыбку и пить её свет огромными, животворными глотками. – Я твоя, Рамут, и больше ничья. Все эти женщины... Они не могут завладеть мной безраздельно, хотя – да, мечтают и не скрывают этого. Одной даже удалось затащить меня в Марушин храм, к алтарю. Она хранит в шкатулочке бумагу, где чёрным по белому значится, что я принадлежу ей по закону. Не верь бумажкам, детка. Их пишут люди. Я – твоя, и это прописано в моём сердце высшими силами, высечено на нём и не сотрётся никогда.
Пальцы переплетались, щека касалась щеки, дыхание сушило губы, слова срывались с уст, словно в бреду – тихо, приглушённо-нежно, до дрожи и мурашек, до воспламеняющего хмеля в жилах, до пробегающего по телу озноба. Но Северге было плевать, что она говорит дочери слова, которые могла бы шептать возлюбленной; Рамут и была её Любимой Женщиной – женщиной, которую она сама родила и которой отдавала сейчас все движения ожившей, проснувшейся души. У этого чувства не было имени, не было принадлежности и предназначения, оно разрывало рамки уместности или неуместности, дозволенности или недозволенности. Оно парило над всеми и над всем. Над бытием, над суетой и кровью, над войнами и перемириями, над обретённым и над потерянным. И Северге было всё равно, что её голос сейчас ложился чувственными складками бархата, от которого так млели девушки; Рамут просто по-детски нежилась в нём, грелась, как в тёплой постели. Он ограждал её, защищал от холодного ветра боли, от жестокого мира и злых людей... И от собственного леденящего панциря Северги, при прикосновении к которому отходила кожа от обмороженных ладоней. Слов «я люблю тебя» Северга не произносила, но это единение было чище, чем свет всех звёзд, тише, чем вздох самого лёгкого ветра, и всеохватнее, чем мысли богов.
Рамут уснула у навьи на плече, и Северга осторожно уложила её в свою постель, укрыв одеялом. Склонившись над ней, она любовалась её чистым личиком, озарённым мягким внутренним сиянием; её губы скользили в воздухе над ним, не смея целовать и лишь удалённо лаская дорогие сердцу черты. Они зависли над губами девушки, ловя тёплое дыхание и согревая их своим, а потом прильнули ко лбу и не отрывались от него очень долго. Уступив Рамут кровать, Северга постелила плащ на полу, взяла одну из подушек и улеглась.
Пробуждение было грустным, полным тоски и колющей боли.
«Что же ты наделала со мной, Рамут! Зачем ты впрыснула мне в кровь эту сладкую нежность? Ты ослабила меня так некстати... Теперь, вместо того чтобы быть безжалостной холодной тварью и зверем-убийцей, я твой ручной щеночек».
Так думала Северга, поднимаясь со своей жёсткой постели. Дочь ещё спала, и она не стала её будить. Плащ с подушкой остались на полу, а навья пошла к колодцу умываться. Плеская себе в лицо пригоршни холодной воды, она фыркала и отдувалась, ловила прищуром мокрых ресниц первые лучи Макши. Нет, она должна убить госпожу Раннвирд, хоть вездесущие глаза Рамут и говорили укоризненно: «Она – мать Темани». Эти глаза заменяли ей совесть, но она не могла сейчас позволить себе роскошь быть совестливой: это поставило бы жизнь дочери под угрозу. Госпожу Раннвирд в её мщении могла остановить только смерть.
И Северга надела доспехи на сердце. Подбежавшую к ней Рамут она поприветствовала сдержанно и сухо, почти холодно; ветви медового дерева, отягощённые плодами, клонились к лицу девушки, касаясь её щёк. «Самая прекрасная, самая светлая и удивительная», – так мог бы сказать восхищённый зверь-убийца, но сейчас ему следовало снова стать самим собой – неистовым, беспощадным и непоколебимым. Ради неё же, ради Рамут. Быть её слугой, её защитником – неласковым, страшным на вид, но лишь для того, чтоб она жила и ничего не боялась.
– Опять ты... будто каменная, – грустно вздохнула Рамут. – Как будто и не было всего, что мы сказали друг другу вчера.
– То, что было сказано между нами, останется в моём сердце, – без улыбки сказала Северга. – Мне сейчас нужно сосредоточиться на деле. Я уже мыслями там.
– А мне ты совсем не оставишь ничего, никаких мыслей на прощание?
В обрамлении плодоносящих веток Рамут сияла, словно какая-то богиня света и земной красоты. Её лицо приближалось и тянулось к Северге, но зверь не мог снять броню ради этого. Он уже застегнулся на все пуговицы. Коснувшись губами лба дочери, Северга проронила:
– До свиданья, детка. Всё будет хорошо. Ни одна тварь тебя больше не тронет, я обещаю.
Бенеде навья наказала не отпускать Рамут из дома без сопровождения, пока она не сообщит в письме, что всё в порядке. Куда бы девушка ни пошла – за травами ли, за ягодами или ещё куда-то, всюду с ней должен был находиться кто-нибудь из мужчин, а лучше – хотя бы двое. И желательно с оружием.
– Сделаем, – коротко кивнула костоправка.
Прибыв в Берменавну, где госпожа Раннвирд была градоначальницей, Северга к своему удивлению и досаде узнала, что матушку Темани несколько дней назад заключили под стражу по обвинению в подготовке государственного переворота и покушения на Владычицу Дамрад. Почему к досаде? Над госпожой Раннвирд нависла грозная тень смертного приговора, и Северга жалела, что эта тварь умрёт не от её руки, а под мечом палача. В гостинице она неожиданно столкнулась с Теманью. Судя по лицу жены, в последние дни она очень много плакала. Увидев Севергу, она упала ей на грудь, даже не задавшись вопросом, какими судьбами ту сюда занесло.
– Матушку... Матушку схватили, – рыдала Темань. – Это какая-то ошибка... Недоразумение... Я не верю, не верю, что она могла что-то там готовить... заговор, покушение... Это бред какой-то!
Приобняв её и похлопывая по лопатке, Северга бормотала:
– Ну-ну... Держись, держись, крошка.
– Я просила о свидании, но меня к ней не пускают! – пожаловалась Темань навзрыд. – Я её дочь, родственников должны пускать! Я не понимаю...
– Я попробую разузнать, что и как, – пообещала Северга.
В гостинице Темань была вынуждена поселиться оттого, что роскошный особняк взятой под стражу градоначальницы, в котором она выросла, заняла Владычица Дамрад, потеснив живущую в нём семью. Государыня лично прибыла в Берменавну для свершения правосудия.
Северга добилась приёма у Великой Госпожи. Дамрад приняла её в полвосьмого утра, любезно усадив за накрытый к завтраку стол. Владычица сегодня была без своего рогатого шлема, в строгом тёмно-сером чиновничьем кафтане – из дорогого сукна и безупречно пошитом. Её белые волосы были гладко зачёсаны и убраны в узел, а высокомерные брови и холодные пристальные глаза чуть подведены тёмной краской, иначе лицо повелительницы было бы совсем блёклым.
– Всегда рада тебя видеть, Северга, – сказала она. – Выражаю твоей супруге своё искреннее сожаление. Государственным преступникам не полагаются свидания, но ради твоих заслуг я могу сделать исключение и позволить твоей жене увидеться с матушкой один раз. В следующий раз она сможет увидеть её только на казни.
– То есть, это уже дело решённое? – спросила Северга.
– Вполне, – кивнула Дамрад. – Вина Раннвирд доказана полностью, тянуть с исполнением приговора не вижу смысла. Её деятельность давно была под наблюдением, под нашим колпаком. Доказательства собирались долго и тщательно. В её шайку были внедрены мои верные люди. Как ни таилось это сборище по подвалам, по деревням, по сараям – их всё равно вычислили. И все их грязные замыслы раскрыты. Всё записано до последнего словечка. Под грузом неопровержимых доказательств она признала свою вину. Учитывая это обстоятельство, позорная казнь через повешение ей заменена на отсечение головы мечом. Одна только загвоздка у нас сейчас: в Берменавне, оказывается, нет палача. Пригласили из Гамалля... Если к пятнице не успеет прибыть, придётся казнь переносить, а это – хлопоты.
Зверь в Северге зарычал, чуя кровь, а нутро вздрогнуло в предвкушении единственной возможности покарать гадину своей рукой.
– Владычица, ничего переносить не придётся, – сказала она. – Палач из Гамалля, скорее всего, к пятнице не успеет. Я могу взять на себя это неблагодарное, грязное, но необходимое для государства дело. Никакого вознаграждения за это мне не нужно: я почту за радость свершить правосудие. Я сумею, будь уверена. Мечом я владею весьма изрядно, ты знаешь.
– В твоём искусстве я не сомневаюсь, Северга. – Дамрад с поклоном-кивком приподняла подкрашенную бровь, улыбнулась уголком губ. – Но работа палача – дело нечистое, ты права. Не всякий за него возьмётся. И тем выше я ценю твоё рвение и твою преданность государству. Я с благодарностью принимаю твоё предложение. Начало – в девять утра. К восьми тебе следует прибыть на главную площадь города. В помещении под помостом тебя снабдят всем необходимым и дадут указания. Ну, а прочие участники заговора уже дождутся палача из Гамалля, так что и для него работа найдётся – не зря приедет.