Больше, чем что-либо на свете - Алана Инош 3 стр.


Матушка читала её мысли, и Рамут оставалось только боязливо кивнуть и тут же вжать голову в плечи в полумёртвом ожидании гнева родительницы. Но Северга не рассердилась.

– Охотно верю, – усмехнулась она. И добавила с какой-то грустно-пронзительной, задумчивой, усталой и почти ласковой хрипотцой: – А ты – красавица. Не лишай меня радости смотреть в твои глаза. Эти камни им подходят.

Рамут замерла, вслушиваясь в странное эхо этих слов в себе – и колкое, и бархатно ласкающее, какое-то обречённо-нежное. А Бенеда согласилась:

– Ладно, пусть лежит до поры твой подарок. Я сохраню его.

Ночью Рамут не спалось. За окном бесновался буран, наметая новые сугробы и новую работу для лопаты, а в душе девочки таяли отголоски этого слова: «Красавица». Они щекотали, дразнили, будили какие-то спавшие в ней доселе струнки... Эта надломленная, усталая хрипотца как-то по-новому тронула душу Рамут, смутила её и разлила внутри непонятный, тревожный и сладкий жар. Губы матушки были на пороге улыбки, но так и не улыбнулись; глаза почти расцвели нежностью, но внутренний свет не пробил корочку льда. Не улежав в постели, Рамут зажгла лампу и села к настольному зеркальцу. Оттуда на неё смотрело озарённое тусклым светом личико с синими, как те камни, глазами в обрамлении густых пушистых ресниц. Да, тётушка Бенеда не раз называла Рамут «красавицей», но так она всего лишь ласково обращалась к ней; из уст матушки это слово прозвучало совсем иначе, растревожив душу. «Я – красивая? – думала Рамут, всматриваясь в своё отражение в потёмках. Сумрак обрамлял её лицо, делая его задумчиво-таинственным... – Неужели правда красивая?»

– Бесконечно красивая. Самая красивая на свете девочка, – раздалось вдруг за плечом.

Рамут от неожиданности вскрикнула и обернулась, зеркальце со стуком упало плашмя на стол – к счастью, не разбилось. Северга, проникшая в комнату с бесшумностью призрака, отступила на шаг назад. Её заправленная в кожаные порты рубашка белела в сумраке, высохшие волосы лоснящимся шелковым плащом окутывали её фигуру. Если бы не косой шрам и не этот безумный, исступлённо дрожащий краем стального лезвия блеск в жестоких очах – тоже была бы красавицей.

– Ну-ну... Это всего лишь я, – усмехнулась она уголком жёстких губ. – Хотела вот пожелать тебе сладких снов, но, похоже, затея была так себе. Мне лучше уйти. Спи крепко.

Конечно, полночи Рамут провела в странной, нервной бессоннице. События этого дня крутились роем белых снежинок, душили и давили, расстилались лоскутным одеялом: липнущая к рукам дужка ведра превращалась в услужливую улыбку Дуннгара, рыбина на блюде посреди стола разевала рот и желала проглотить шкатулочку с украшениями, а потом перед Рамут раскидывался чёрный плащ Северги, от которого пахло битвами, снегом и кровью. Он превращался в пропасть, на краю которой девочка шаталась, словно подвешенная на готовой оборваться ниточке... «Стоять, – раздалось вдруг. – Кругом!» Спасительный приказ незримой рукой властно повернул её лицом к матушке, и Рамут влетела в её раскрытые объятия. «Красавица моя. Самая красивая на свете», – щекотали губы Северги её лицо...

Эта изматывающая цепь полусонных образов оборвалась бесцеремонным стуком в дверь:

– Рамут, вставай! Тебя матушка Бенеда зовёт. Хлеб печь! – хрипловато проорал голос Гудмо.

Девочка колобком скатилась с постели, плохо соображая, где она, кто она и как сюда попала. Она трясла головой, и сны высыпались из ушей искрящимися и жужжащими струйками звёздного песка.

– Бррр...

Утренняя мгла снежной лапой скреблась в окно, а за дверью издевательски кукарекал братец:

– Раму-у-ут! Встава-а-а-ай!

– Да встаю я, встаю, не ори, – окончательно проснувшись, крикнула ему девочка. – Не делай так больше! С кровати из-за тебя, дурака, упала...

– Гы-ы-ы, – раздалось за дверью довольное ржание. – Зато сразу проснулась! Хы-хы!

– Дур-рак, – тихо прорычала Рамут.

Вскочить, натянуть одежду, убрать волосы, высунуться в колючую утреннюю тьму и быстренько растереть лицо снегом, чтобы прогнать остатки наваждения – на всё это у неё ушли считанные мгновения. Кажется, кто-то сидел в кресле у камина: Рамут успела мельком заметить рукав кафтана с широким отворотом и красным кантом, а также высокий, начищенный до великолепного глянца чёрный сапог. Но девочка слишком торопилась на зов тётушки Бенеды, а поэтому не стала задерживаться и сразу молнией рванула на кухню.

Хлебное священнодействие уже началось: костоправка шмякнула кусок теста о стол, и он превратился в лепёшку. Рамут трижды вымыла руки, вытерла их чистым полотенцем. Колпак и передник уже ждали её на гвоздике.

– Долго сегодня изволила почивать, сударыня моя, – усмехнулась Бенеда.

– Прости, тётушка, – пробормотала девочка, отрывая и разминая пальцами свой кусок теста, чтоб он стал плоским и круглым. – Полночи что-то мне не спалось, а потом как вдруг уснула... Пока этот придурок Гудмо не разбудил.

– Чего ж тебе не спалось, дитятко? – Бенеда шмякнула о стол вторую лепёшку – точно рядом с первой.

– Сама не знаю, – вздохнула Рамут. – Просто день вчера был такой...

– Какой? – Костоправка раскрутилась и шарахнула третью лепёшку, да с такой силой, что стол пошатнулся. Ещё б чуток посильнее – и столешница треснула бы пополам.

Рамут пожала плечами. Слова не подбирались, а мысли летели к камину, где сидел кто-то в красивом (наверно) кафтане и великолепных сапогах. Уж не матушка ли? А Рамут так спешила, что даже не поздоровалась с ней...

Лепёшки были готовы. Часть Бенеда отложила на большое блюдо, а остальное оставила в хлебном ларе. Сняв передник и колпак, она открыла дверь и позвала:

– Дуннгар! Завтрак! Накрывай на стол...

Камин весело озарял комнату уютными отблесками пламени, а из кресла навстречу Рамут поднялась матушка, но какая!.. Её стёганка и штаны ещё не высохли, и ей пришлось облачиться в парадный мундир – приталенный красно-чёрный кафтан с двумя рядами пуговиц, укороченный спереди и длинный сзади, тёмно-красные штаны с золотыми кантами в боковых швах и зеркально блестящие сапоги выше колена. Ало-золотые наплечники блестели бахромой, а крахмальный воротничок рубашки был подхвачен белым шёлковым шейным платком, жёстким краем почти упираясь Северге в подбородок. Кафтан сидел великолепно, подчёркивая её подтянутое, сильное тело и безукоризненную воинскую выправку. Вчера вымытые волосы снова были строго убраны в косу и лоснились от укладочного масла. К этому облачению полагалась ещё треугольная шляпа; она висела на гвоздике вместе с плащом, отделанная по краям белым пухом и пёрышками. Мрачные, тёмные доспехи и грубые сапожищи, окованные сталью, предназначались для ратного поля, а в этом щегольском наряде воинам Дамрад предписывалось появляться на смотрах, в присутственных и общественных местах. Тщеславная Владычица не жалела средств на красивую форму для своего войска.

От всего этого военного великолепия у Рамут отвисла челюсть, и она в полном ошеломлении не могла вымолвить ни слова. «Матушка, какая ты сегодня... потрясающая!» – требовало сказать сердце, но язык у девочки просто отнялся. Впрочем, и в красивом мундире глаза у Северги оставались прежними – двумя морозными клинками, способными одним взглядом-ударом разделать душу на тонкие пластики. Напоровшись на них, Рамут опять обмерла и потупилась. Плохо слушающимися губами она пролепетала:

– Матушка, доброе утро. Прости, что не поздоровалась.

Ответ был кратким и сдержанным:

– Доброе утро, детка.

На завтрак обычно подавались остатки вчерашнего ужина, но ради гостьи мужья Бенеды расстарались и наготовили свежей снеди.

– Всё с пылу-жару, госпожа, кушай, – потчевал Дуннгар.

Рамут рано утром редко бывала голодна и обходилась обычно половинкой лепёшки с маслом и чашкой горячего, янтарного отвара листьев тэи. Ни один мускул не дрогнул на бесстрастном лице Северги, но рука протянулась, взяла тарелку девочки и положила на неё кусок жареной рыбы и пару отварных земляных клубней.

– Завтрак должен быть основательным, иначе к обеду ноги таскать не будешь. Поверь мне, я кое-что в этом понимаю.

Политые растопленным маслом золотистые клубни испускали соблазнительный парок. Земняки Рамут любила, но только свежие и горячие: остывая, они становились скучными, клейкими и противными. Эти, к счастью, были свежайшими и рассыпчатыми, и девочка их одолела без особого труда, а вот кусок рыбьей плоти не вызывал у неё приятных чувств.

– Рыбу я не ем, матушка, прости, – сказала она, не поднимая глаз от тарелки.

Она боялась, что от взгляда Северги треснет посуда, но ничего такого не произошло. Матушка лишь спросила спокойно:

– И почему же?

– Ну... это для меня то же самое, что есть, к примеру, твою жареную руку, – сказала Рамут.

Она подобрала это «невкусное» сравнение, чтобы доходчиво донести свои чувства, и у неё это получилось как нельзя лучше. Все перестали жевать.

– Буэ, – высунул язык и скорчил рожу Гудмо.

Впрочем, желудок и нервы у него были покрепче, чем у иного взрослого. Этот обжора съел бы что угодно, когда угодно и с чем угодно. И в любой обстановке. Сейчас он только красноречиво выражал всеобщие впечатления от слов Рамут.

Северга осталась невозмутима, как заснеженная вершина.

– Думаю, детка, ты говоришь о том, чего не знаешь. А рука – это далеко не самая лучшая часть, – молвила она, отправляя в рот кусочек очищенной от костей рыбы. – Жилы одни да кости. Мне доводилось есть поджаренные сердца и печёнки врагов – вот это уже кое-что. Но печёнку лучше употреблять сырьём. Так она полезнее.

За столом повисла такая тишина, что Рамут слышала биение собственного сердца. А Бенеда молвила, крякнув:

– Мы охотно верим, Северга, что ты знаешь толк во вкусной и здоровой пище. Но эти разговоры... кхм... немного не к столу.

– Прошу прощения, если разговор свернул в неприятное русло. – Уголок губ матушки приподнялся, но глаза оставались жёсткими, ледяными и острыми. – Я лишь хотела показать Рамут, что говорить следует только о том, что испытано на собственной шкуре. Всё прочее – сотрясение воздуха словами, за которыми ничего не стоит. Всё, я умолкаю.

Завтрак продолжился, но уже как-то вяло. В груди у Рамут снова стоял ком дурноты, но не от разговоров о печёнке врага, а оттого, что матушка опять одержала победу. Уже не имела значения сама отправная точка этой познавательной беседы – рыба, кусок которой так и остался нетронутым на тарелке. Матушку невозможно было ничем «пробить», впечатлить, удивить или напугать. Всё самое страшное она уже видела и испытала на себе.

Дни потекли в привычном русле. Бенеда приняла нескольких покалеченных, ознакомив Рамут с их случаями до и после лечения; девочка помогала за ними ухаживать, снова окунувшись в чужую боль до стука в висках и темноты в глазах. В её душе зрел новый, прочувствованный и выстраданный ответ на вопрос о том, почему она не ест мяса, рыбы и птицы, но интересовал ли он матушку? Та уходила гулять в одиночестве, а возвращалась с добытой в горах и лесу дичью. Если же она оставалась дома, то предпочитала кресло у камина и кувшин с настойкой. Пила она, пока её взгляд не становился стеклянным, но на чёткость речи и собранность движений это почему-то никак не влияло.

Пару-тройку раз они выпивали с тётушкой Бенедой вдвоём – как правило, уже поздно вечером, когда все отправлялись спать.

– Северга, прости, ну не могу я тебя понять, – сказала костоправка, приняв «на грудь» полкувшина крепкого зелья. – Это же твоя родная кровинка, твоя выстраданная девочка – и ты её даже не обнимешь ни разу, не прижмёшь к себе, не поцелуешь, слова ласкового не скажешь... Как так можно?

– Тётя Беня, я воин, – ответила Северга, подбрасывая в огонь поленья. – Чем меньше её привязанность, тем меньше будет боли, когда вам принесут весть о том, что я убита. А вам её рано или поздно принесут. Чем меньше она прольёт слёз обо мне, тем лучше.

Грудь Бенеды от тяжёлого вздоха всколыхнулась.

– Дорогуша, привязанность уже есть. И дальше она будет только крепнуть. Девчонка уже тебя любит, тянется к тебе. Где это видано, чтоб дитё матушку не любило, даже такую непутёвую, как ты?

– Особой любви я в её глазах не вижу, только страх, – усмехнулась Северга, наполняя чарки вновь. – Но пусть уж лучше боится, чем любит. Зато сожалеть обо мне не будет.

– А я вот вижу в её глазах совсем другое. – Крякнув, Бенеда выпила, утробно отрыгнула воздух. – И Гырдан тоже хорош... Ни разу своё дитятко не навестил, скотина такая. Ну, что с него взять... Охламоном был, охламоном сдохнет.

– Уже. – Северга посуровела, её тёмные брови сдвинулись в одну грозную черту на побледневшем лице, скулы взбугрились желваками. Пить она не спешила, сжимая чарку в руке.

– То есть? – Теперь нахмурилась и Бенеда, подавшись всем телом вперёд.

– Уже сдох, тёть Беня. Погиб. Нет его больше. – Северга медленно, с натугой влила в себя хмельное, занюхала рукавом, блеснула клыками в коротком ожесточённом оскале.

– Да неужто?! – охнула костоправка, откидываясь назад. – Ох, чешуя драмаука мне в рот... Огорошила ты меня, дорогуша, огорчила вестью... Непутёвый был тоже, а всё-таки племяш мой родной. Жалко засранца. – И Бенеда провела рукой по потемневшему, вытянувшемуся от хмеля и сокрушения лицу. – Как же это вышло-то?

– Неважно уж теперь. – Северга снова оскалилась, словно у неё занемело лицо, и она пыталась его размять. – Убили его.

Они не подозревали, что Рамут слушала их разговор в тени лестницы, зажимая себе рукой рот и задыхаясь от рвущих грудь рыданий. Когда матушка с Бенедой разошлись по комнатам, девочка проскользнула к себе и бросилась на постель.

Она плакала полночи, выла в подушку и грызла наволочку клыками, пока не порвала. Выплёвывая перья, она размазывала слёзы по лицу, а в груди колоколом гудела боль. Под утро Рамут начала одолевать дрёма, и в солёном полусне ей мерещилась мужская фигура, которая склонялась над нею в сумраке. Она пыталась поймать её, но руки хватали пустоту.

Надо было вставать, а отягощённая скорбной бессонницей голова Рамут сама клонилась на порванную подушку. Грядущий день нависал неподъёмной глыбой, давил и угнетал. Нет, не подняться... Хоть ложись и умирай. Надеясь, что умывание снегом её хоть немного взбодрит, Рамут направилась во двор; в гостиной у растопленного камина уже сидела матушка – в серой атласной безрукавке и белой рубашке с шейным платком. Щегольские сапоги от парадного мундира мерцали, ловя отблески пламени. В утреннем зимнем сумраке её лицо казалось мертвенно-бледным, даже тени залегли в глазницах. Выпили они с тётушкой вчера немало, но матушка была опрятно одета и причёсана – ни одной расстёгнутой пуговицы, ни одного выбившегося из косы волоска.

– Доброе утро, матушка, – быстро поздоровалась Рамут, собираясь проскочить мимо.

Но проскочить не получилось: снова её ноги захлестнула незримая петля власти.

– Рамут, подойди, – раздался строгий голос.

Девочка застыла перед матушкой в зимнем ожидании. Камин горел жарко, но вокруг неё словно завывала метель, а мороз щипал тело и душу.

– Посмотри на меня. – Снежно-ровный голос, а каждое слово – как точный бросок кинжала.

Взглянуть в эти глаза было всё равно что добровольно насадиться грудью на пику, но Рамут сделала это – заколола себя о стальные клинки, отшлифованные вьюгой.

– Ты плакала, – сказала Северга. – Что случилось?

– Нет, матушка, я не плакала, – быстро и глухо пробормотала Рамут, не выдержав поединка взоров и сдавшись первой.

– Я не люблю, когда мне врут. – Из снежной равнины голоса Северги грозно поднялась ледяная лапа, готовая к пощёчине. – У тебя глаза красные, будто ты несколько ночей не спала и рыдала. Говори правду, пожалуйста.

Ком дурноты разливал струи слабости из груди по всему телу. Стоять стало тяжело, но опоры не было, а глаза снова предательски затянуло влажной солёной болью.

– Вчера я услышала голоса и проснулась... Вы с тётушкой разговаривали... Ты сказала, что мой батюшка умер. Что его... убили.

Назад Дальше