— Знаешь что! — Мише хотелось выругаться, но он сразу почувствовал, что получится как-то неумело и жалко. Сжав зубы, он отвернулся и пошел догонять Николая.
Ефремов посмотрел ему вслед.
— Черт! Вот где у меня звонари эти сидят, — Ефремов ударил себя в грудь. — Студентики и лейтенант ихний.
Душа болела у Ефремова. Им уже был придуман простой план выхода из создавшегося положения, но он чувствовал, что такие, как Миша и лейтенант, не поддержат его. И, несмотря на то, что он не собирался раскрывать им своих планов, его злило, что они смогут потом посчитать его трусом или предателем. Ему важно было всегда чувствовать себя правым, непогрешимым, и все последнее время он, сам того не замечая и даже теряя порой осторожность, старался оправдать перед другими то, что совершит в ближайшем будущем. Ефремов считал, что Красная Армия разбита и что раз так, то нечего махать кулаками. Он был местный, из этих краев призывался в армию. Здесь, неподалеку от городка, в поселке Синюхино, у него жили родственники; и он решил запастись гражданской одеждой, затаиться, переждать, пока пройдет фронт и кончится война, а там начинать жить по-новому. Но уходить лучше было, как раз когда фронт проходит через знакомую деревню, чтоб не шататься одному на советской стороне, где могли схватить как дезертира, и не попасть в плен на немецкой. Обстановка была сейчас подходящей, но в последний момент Ефремову страшновато сделалось пускаться на такое дело одному. Он искал себе кого-нибудь в компанию, решился было заговорить с санинструктором Ниной, потом стал сомневаться. Трудно было ее понять. С одной стороны, Нина вроде к «студентам» липла, но с другой — была вполне практичная девушка. Практичность же Ефремов ценил больше всего на свете.
А взвод между тем шел от центра городка к окраине, к почте. Не совсем взвод, а просто то, что осталось от роты, да еще присоединившиеся. Лейтенант впереди, остальные за ним. Днем, когда брели оврагами, а немцы обстреливали вслепую, «по площадям», маленький осколок мины попал ему в щиколотку. Нина, санинструктор, перевязала, и было хорошо, но часа два назад от ходьбы опять пошла кровь, и нога деревенела постепенно. Правда, вот уже минут пятнадцать он ощущал, что в сапоге не тепло — значит, прекратилось кровотечение.
Заметив, что лейтенант все тише идет, Нина нагнала его.
— Давай… Давайте, я еще перевяжу. Затекло, наверное. Больно?
Но он отказался. Беречь надо было индивидуальные перевязочные пакеты.
Пока шагали между темными, зияющими чернотой окон домами, короткие разговоры вспыхивали и обрывались.
Сибиряк Разуваев, стараясь попасть в ногу с Ниной, чтобы не просто молча идти, не наедине со своими мыслями, удивлялся:
— Снегу поднавалило. А я думал, под Москвой и снегу совсем не бывает.
Санинструктор обернулась.
— Ну да, не бывает. Еще как! В ноябре на демонстрацию на Красную площадь мы ходим, в это время там всегда уже снег.
И снова тишина, только поскрипывало под сапогами. Сержант Клепиков, усердный, простая душа, свернув в сторону, окликнул лейтенанта:
— Лопату взять, а? Пригодится, может, окапываться?
Лейтенант остановился.
— Нет, не надо. Если снегу накидать для маскировки, мы и так справимся, саперной.
Опять пошли. Метель улеглась, как не было. Морозная, ущербная луна склонялась к горизонту. Лейтенант посматривал по сторонам. Ясно было, что стояла тут какая-то воинская часть, но передислоцировалась. И жители все ушли. Это, впрочем, было правильно — что им тут делать?.. Потом ему пришло в голову, что если б не война, они нашли бы что делать — ведь они жили здесь.
Клепиков опять остановился.
— Провода телефонного, может, взять? Жечь будем.
— Возьми, Клепиков. Ножом отрежь, нам много не надо.
— Есть, товарищ лейтенант.
В самые трудные времена Клепиков так и сыпал ежеминутно своими: «Товарищ лейтенант… Товарищ лейтенант», показывал, что, мол, у них есть командир, все понимающий, во всем разбирающийся, и беспокоиться остальным не о чем. Но лейтенанту от этого было не легче. Не очень привык к тому, что он лейтенант. Всю ведь жизнь, до последних двух месяцев, был просто Лешкой, Лешей Федоровым или в лучшем случае «курсантом Федоровым». Он окончил училище с жаждой точно выполнять приказы начальников, быть беззаветно смелым, преданным, как учили, не щадить своей жизни. И действительно, не щадил. Под огонь так под огонь, в контратаку так в контратаку. Большего не было счастья, как отчеканить «Слушаю!» и с бодрой готовностью кидаться выполнять. Насчет самостоятельных действий думалось пока лишь применительно к будущему, когда будет больше опыта. А потом подошел один страшный момент. Они шли лесом, несли комроты. Утром жидко прозвучал винтовочный залп, стайка пуль унеслась в низкое, затянутое тучами ноябрьское небо. Бойцы смотрели на свеженасыпанный холмик, а потом подняли глаза на него, на Лешу Федорова. Низкий ельник стлался по сторонам, где-то на западе грохотали немецкие танки. Он сказал: «Ну все, пошли». И выделился среди других, стал командиром, ответственным за всех. С той поры у него половина сил уходила на то, чтоб скрыть свое состояние. Он учился-то в артиллерийском училище, а не в пехотном, и только последний месяц их спешно переквалифицировали. Изучали разделы «Рота в наступлении» и «Взвод в обороне». Но в наступление не пришлось ходить пока, а оборона была совсем не такая, как в уставе. Немцы, вместо того чтобы честно под пулеметным огнем обороняющихся короткими перебежками, падая и поднимаясь, вести дело к штыковому бою, который все и решит, высылали сначала самолет-разведчик. Покачав крыльями, он улетал, а за ним появлялись «юнкерсы» и начинали утюжить окопы бомбами. Потом невдалеке поднимался аэростат, часто-часто шлепались мины, и только после этого, поливая все автоматным огнем, так что воздух пел от пуль, двигалась пехота, да еще при поддержке танков.
Под Воскресенском остатки роты набрели на батарею противотанковых орудий, где лежали убитые бойцы расчета. С пушками лейтенант чувствовал себя увереннее — все-таки был артиллерист — и решил дать бой. Но немецкие минометчики методично одно за другим вывели из строя все три орудия, а мотоциклисты и танки отсекли половину людей, с которыми потом не пришлось и встретиться. Для Леши Федорова то была едва ли не катастрофа. Зачеркивалось его прошлое потому что всю жизнь он мечтал быть именно профессиональным военным и готовился к этому. В семье был культ отца, погибшего в конце гражданской, отцовская шашка висела в комнате на стене, постоянно напоминая, и часто-часто мальчишеские пальцы охватывали эфес. С детства книги читались почти только о битвах и великих полководцах, игры во дворе на Арбате игрались только военные. В училище Алексей подал заявление не случайно, а будучи убежден, что Родину надо умело защищать и что здесь его призвание. И вдруг оказался несостоятельным — он не знал, что очутился со своей группой на острие одного из клиньев величайшей бронированной армады, какую пока еще знал мир. А надо было командовать, действовать. Он повел остаток роты на соединение со своими. Командирское дело сосредоточил на том, чтобы винтовки были вычищены до блеска, чтобы бойцы не распускались, были аккуратны. Похудевший, суровый, не допускающий улыбки на сжатые губы, всегда официально-подтянутый, он всем видом показывал, что не знает сомнений. Но час от часу они росли. Конечно, надо было пробиваться к своим, отступая. Но сколько можно? Уже до Москвы оставалось пятьдесят или даже меньше километров. Может быть, правильнее дать бой и погибнуть? Сам он, не задумываясь, так бы и поступил. Ну, а другие девятнадцать жизней? — он ведь и за них отвечал. И что нужнее сейчас: стать намертво против все равно какой силы или вывести, сохранить бойцов? А время не ждало, фашистская армия подходила к столице. Много легче было б лейтенанту, знай он, что десятки командиров — и меньших и больших, — выбираясь из «клещей», пересекая «клинья», решали тот же вопрос.
Они вышли к почте и все вместе, уже с Ефремовым, Мишей Андреевым, спустились в подвал, где еще вечером решено было переночевать. Клепиков спичкой — специально для этого берег, а закуривал только от кресала — зажег кусок провода.
Нина радостно огляделась:
— Уютно даже, смотрите. Наверное, они тут все устроили себе обстрел пережидать.
В подвале по полу была навалена солома, стояли стол, длинная скамья, и труба печки-«буржуйки» выходила в окошко
Ефремов, подвигая доски к печке, сказал:
— Затопим сейчас. Будет порядок.
У него так получилось, будто он здесь приготовил дров, прибрал, а не Миша.
Лейтенант неторопливо откашлялся.
— Так… Останавливаемся здесь, отдыхаем пока. Печку можно затопить, только винтовки к огню не ставить. Борисенко!.. Пойдешь на развилку вместо Самарина. — Он подошел к столу, над которым Клепиков уже пристраивал другой кусок провода. Вынул из планшета карту, расстелил. — Где мальчик-то?.. Иди сюда.
Мальчик, в шапке-ушанке и валенках, белобрысенький, подошел к столу.
— Как тебя звать?
— Ваня.
— Так, значит, Ваня, говоришь, немцы заняли Березовку?
Ефремов положил кусок сала на стол рядом с рукой лейтенанта.
— Товарищ лейтенант, вот сала съешьте, раздобыл.
— Что?.. Сало?.. Хорошо. — Он взял сало и сразу откусил кусок. — Когда они заняли деревню?
— Утром, — ответил мальчик.
— А какая часть вошла? Пехота? Или танки тоже?
Он вынул карандаш и, продолжая жевать сало, нарисовал на карте значок.
— А сколько танков?
— Много, — сказал мальчик. — Я не считал… И вот еще что, товарищ командир. Возле деревни много наших убитых лежит. У кузницы, над рекой. Там бомбежка сильная была, И ружья валяются. Два длинных таких, вроде противотанковые… Может, вернуться, принести?
Лейтенант покачал головой.
— Не выйдет. Раз они деревню заняли, значит боевое охранение выставили. Не подойдешь. — Он вдруг осознал, что ест сало. — А что это за сало у меня? Кто принес?
Ефремов бодро отозвался:
— Я принес, товарищ лейтенант. В доме брошенном на столе лежало.
— А почему не на всех? Возьми!
— Как — не на всех? — Ефремов уже склонился над своим мешком, загораживая его широкой спиной, пряча от посторонних глаз. — Вот сейчас буду делить. — Он положил большой кусок на стол, извлек из кармана складной нож, быстрым взглядом окинул всех в подвале и, почти не примериваясь, сразу развалил сало на двадцать ровных, как свешенных, частей. — Налетай, ребята!
— Для Борисенко оставь, — сказал лейтенант.
Для Борисенко было уже оставлено. Каждый подходил и брал быстро, чтоб другим не показалось, что выбирает побольше. Последним протянул руку к столу Тищенко, самый старый из всех. Ему было тридцать семь, и во время этих скитаний он не испытывал такого волчьего постоянного голода, как молодые, двадцатилетние. Несколько минут молча жевали. Сделалось теплее, уютнее.
Потом Тищенко спросил:
— Слушай, мальчик. Значит, ты сам видел немцев? Рядом?
— Ага. Рядом.
— А какие они? Как себя ведут?
Сразу стало тихо. Все прислушивались затаив дыхание, потому что это был вопрос вопросов. Война шла на дистанции, какая-то не личная, не человеческая, противник действовал издали, огнем, но надвигался неуклонно, и поэтому болезненно любопытно было узнать, какие же там, в его рядах, люди — такие ли, как мы.
Мальчик пожал плечами.
— Не знаю… В деревню вошли, шапки всех заставили снимать.
— Зачем? — Нина оскорбленно вскинула голову. — Чтоб кланялись им?
— Не. Смотрели, кто остриженный наголо. Красноармейцев то есть искали. Одного взяли и сразу увели.
— И что с ним потом? — бросил Ефремов.
— Не знаю. Я ведь убежал… Вот к вам пришел.
Помолчали. Евсеев, рассеивая наваждение, сказал:
— Ох, спать охота! Намаялся. — Опытный солдат из тех двоих, что присоединились сегодня, он толкнул ворох соломы к стеночке — по крайней мере, не наступят, — сунул под голову жиденький вещмешок и повернулся к Клепикову, досказывая начатое еще снаружи: — Так вот я тебе говорю на своем собственном факте. В снаряде бронебойную головку заменяли на осколочную и стреляли по пехоте.
Клепиков сомневался:
— А полезет осколочная в снаряд?
— Нажали — и полезла. Дульный шомпол наставляли и били по нему. — Он закрыл глаза и через мгновенье заснул, как засыпал последние сутки везде, где останавливался хоть на минуту.
И после этого все заговорили, задвигались, устраиваясь на отдых. Только лейтенант остался у стола.
Мальчик сказал Клепикову, который представлялся ему самым добрым и простым:
— А немцы злые. Холодно им. Прыгают.
Клепиков потянул его за руку к себе.
— Жалко, между прочим, противотанковые ружья. У меня вот четыре патрона есть… Да ты садись, чего стоишь — как тебя звать, Ваня, да? Отдыхай, теперь уж будешь с нами.
Ефремов, крупный, тяжелый, двигаясь проворно, как кошка, разжигал печку. С одного удара зажег отсыревшую спичку, с одной спички запалил наколотые лучинки Все у него получалось ладно и ловко — чувствовалось, нигде не пропадет.
Санинструктор Нина опустилась на пол напротив печки, дернула Мишу за полу шинели, чтоб сел рядом. Он стоял, сняв шапку, опять задумавшись, погрузившись в одно из тех своих состояний, когда происходящее вокруг казалось нереальным. На самом ли деле это все — война, не снится ли?
— Миша…
— А? Что?
— Садись. — Она говорила шепотом. — Ты почему сало не ел?
— Не хочу.
— Я твою долю взяла. На.
И Нина тоже заставляла Мишу Андреева размышлять и размышлять. В университете к нему, задумчивому, высокому, черноволосому, с молодым пушком на верхней губе, уже присматривались девушки. Он замечал их многозначительные взгляды, чересчур оживленный смех в своем присутствии, но робел, стеснялся заговаривать. И вдруг теперь появилась Нина, которая его притягивала и отталкивала. Уж очень много в ней намешалось. Когда была серьезной и молчаливой, он смотрел искоса на розовую щеку, на карий глаз, опушенный длинными ресницами, и казалось, что все б на свете отдал, чтоб только можно было взять ее шершавую руку, подержать в своей, погладить. Но у нее все мгновенно менялось. Вдруг привязывалась к Ефремову, вызывала его на рискованные шуточки. В такие минуты Андреев ее ненавидел.
Сейчас она сказала:
— Я тебе говорю, съешь сало. Надо есть.
— Отстань.
— Приказываешь отстать?
— Нет, не приказываю.
— Просишь?
Он заговорил серьезно:
— Опять ты начинаешь. И не приказываю и не прошу. Какая ты странная! Неужели не понимаешь, что можно и не приказывать, и не просить? А просто так.
Она всплеснула руками.
— Ой, какая ж я странная? Это вы, студенты, все гордые такие, недотроги. — Она придвинулась ближе и вдруг обняла его. — Слушай, а у тебя девушка осталась в Москве?
Миша почувствовал плечом ее грудь, его в жар бросило, и он резко оттолкнул ее:
— Ну что ты! Зачем?
Она, наклонившись, смотрела снизу ему в глаза.
— Тебе неприятно? А по-моему, я тебе нравлюсь.
— Неправда.
— Врешь. — Это было сказано шепотом.
Врать Миша считал постыдным, он угрюмо отвернулся.
— Вру. Но при чем тут это? Ты что — не понимаешь, какое положение. Нашла время.
Что-то странное появилось в ее взгляде — почти упрек, почти презренье. Она вздохнула.
— А оно у нас еще будет — время?.. Эх, Миша, Мишенька!
Тищенко, сидя неподалеку, слушал этот разговор и думал, что вот война, а молодые все равно рассуждают о любви. Ему было физически труднее, чем всем другим здесь. Он был колхозным агрономом, призванным из запаса. Учился в голодное, тяжелое время, потерял много здоровья, и только стало все налаживаться, женился, завел семью — ударила война. Он чувствовал, что долго ему не выдержать. А очень хотелось выдержать, потому что недавно его осенила интересная мысль о том, как по-новому, совсем иначе, чем было принято, опрыскивать сады.