Соболев Леонид Сергеевич: Рассказы - Соболев Леонид Сергеевич 2 стр.


По-прежнему стоял Кротких у своего ящика со снарядами, выкладывая их на мат, не дальше. Но мальчишеская зависть к заряжающему (теперь уже не к Пинохину, отданному под суд, а Трофимову) больше не терзала его, как не мучило и сознание, что подвига тут не совершишь. Новое понятие — корабль — значительно и серьезно вошло в него. Он полюбил корабль, его силу и его людей, его сталь и его командиров, его ход и его название. И даже посуда, которую он так ненавидел и презирал когда-то, теперь совсем перестала беспокоить его воображение.

Это новое ощущение корабля, как живого, сильного и ласкового друга, настолько захватило его, что однажды вечером он сел писать свое первое письмо Оле Чебыкиной.

Но из письма ничего не получилось. Буквы теперь были четкими на загляденье, но передать это удивительное ощущение корабля и любви к нему он никак не смог. Он написал целую страницу затертых, невыразительных слов— и в ярости разорвал письмо, даже забыв перед этим пошевелить пальцами. Два дня он ходил мрачный, отыскивая нужные для корабля слова, но корабль сам отвлек его мысли новым событием.

Готовился десант. На комсомольском собрании все объявили себя добровольцами. Но с миноносца требовалось только пятнадцать человек, умеющих хорошо владеть ручными автоматами, штыком и минометом. Кротких под эти требования никак не подходил, и командир боевой части на него даже не взглянул. Кротких пошевелил пальцами и промолчал: в десанте он, несомненно, был бы лишним человеком.

Однако, когда миноносец подходил на рассвете к месту высадки и когда десантника вышли на палубу с оружием и ящик с минами для миномета был поставлен рядом с его ящиком со снарядами, готовый к погрузке на шлюпку, — вся душа в нем заныла. Мины лежали в ящике ровным рядом, пузатые и понятные, и, конечно, он лучше всех мог бы вытаскивать их из ящика и подносить к миномету. Но тут миноносец резко повернул, заверещал свисток командира автомата номер два: налетели самолеты, и пришлось отбиваться.

Автомат залаял отрывисто и четко, но что-то простучало по палубе, как горох. Трофимов упал, выронив снаряд, и автомат захлебнулся: пикировщик дал очередь из пулемета. Кротких подскочил к орудию и, быстро нагибаясь к снарядам, им же самим приготовленным на мате, накормил голодную обойму. Автомат вновь заработал. И все внимание ушло на то, чтобы успеть брать из ящика новые снаряды и вставлять их в обойму, и совершенно некогда было подумать, что вот наконец он, Кротких, сам ведет бой. Рядом с бортом встал огромный столб воды и дыма, что-то провизжало мимо орудия. Вслед за бомбой в ту же вздыбленную воду с воем и ревом врезался самолет. Кротких заметил лишь хвост с черным крестом и понял, что они все-таки сбили немца, нахально «пикнувшего» на миноносец, у которого замолчал автомат. Но и этому он не успел ни обрадоваться, ни удивиться, потому что сзади него закричали:

— Мины!..

Он обернулся. Ящик с минами горел, сильно дымя. Мины в нем вот-вот должны были начать рваться. Он увидел, как в дыму мелькнула чья-то фигура, как чьи-то руки пытались приподнять ящик и как потом краснофлотец (кто — он так и не разобрал) отскочил… Гущев отчаянно махнул рукой, сорвал с себя телефонный шлем и крикнул:

— Все с кормы!

Каждую секунду могли рвануть, два десятка мин, из которых и одной хватило бы на весь орудийный расчет. Кротких вдруг подумал, что вслед за минами начнут рваться в пожаре и его снаряды, а за ними — погреба и весь корабль, и шагнул было к ящику. Но тут за кормовой рубкой грохнуло четвертое орудие, и ему показалось, что уже грянула взрывом пылающая в ящике смерть. Это было так страшно, что он ринулся с кормы вслед за остальными. Шаг в сторону ящика оставил его позади всех, и отчаяние охватило его: если он споткнется, ему никто не поможет. Подлое, паническое малодушие подогнуло его колени. Он сделал, усилие, чтобы шагнуть, — и вдруг далеко впереди, у носового мостика, увидел комиссара.

Филатов, расталкивая встречных, бежал на корму, и Кротких понял, зачем. Догадка эта поразила его. В два прыжка Кротких очутился у ящика и, обжигая ладони, ухватился за дно. Ящик был слишком тяжел для одного человека. Второй бежал на помощь. Но этот второй человек был комиссар корабля, и подпустить его к ящику было нельзя.

Кротких присел на корточки и схватил раскаленный стабилизатор крайней мины. Ладонь зашипела, острая боль на миг захолонула сердце, но мина вылетела за борт. Он тотчас схватил вторую.

Может быть, он что-то кричал. Так потом рассказывали, ему товарищи: говорили, что он прыгал на корточках у ящика, танцуя какой-то страшный танец боли и ругаясь во весь голос бессмысленно и жутко. Но мины летели за борт одна за другой, быстро освобождая горящий ящик. Выпрямляясь с очередной миной в руке, он увидел комиссара: тот был уже у кормового мостика, рядом со смертью. Тогда Кротких, надсаживаясь, поднял на поручни опустошенный наполовину ящик. Пламя лизнуло его лицо. Бушлат загорелся. Он отвернул лицо и сильным толчком сбросил за борт ящик. Потом ударил по бушлату ладонями, уже не чувствующими огня.

Тут кто-то крепко и сильно обхватил его плечи. Он повернул голову. Это подбежал комиссар.

— Ничего, товарищ комиссар, уже тухнет, — сказал он, думая, что комиссар тушит на нем бушлат.

Но, взглянув в глаза комиссару, он понял — это было объятие.

Волшебный крысолов

К вечеру секретарь парткомиссии полковой комиссар Дорохов закончил вручение партийных билетов на командном пункте бригады морской пехоты. В сумерки он надел каску, взял автомат и пошел в третий батальон: моряки сидели там в сотне метров от немцев, и попадать туда можно было только с темнотой.

Вечер ложился прохладный и ясный. Небо над горами еще сияло бледным зеленоватым светом, но скоро черное сухое кружево голых зимних сучьев утратило отчетливость своего узора, и на тропинке стало почти темно. В дубняке стояла тишина — если можно назвать тишиной тяжкое шуршанье своих снарядов, предваряемое глухим ударом залпа, и быстрый свист немецких, кончающийся плотным разрывом неподалеку. Но это и была тишина переднего края: винтовки и пулеметы молчали и чавканье сапог связного казалось слишком громким.

Дорохов шел за ним быстро и сноровисто, сторожко ожидая того нарастающего свиста, который может быть последним, что услышишь в жизни, если не сумеешь отличить этот звук от других, безопасных, и не успеешь до разрыва снаряда упасть ничком. Это стало привычкой: сколько уже раз ходил он так под мины а снаряды, чтобы своими руками передать бойцу или командиру признание партии и высокий знак ее доверия — новенький партийный билет. Нынче он нес их пять, и один из них капитану Митякову, командиру третьего батальона.

Связной остановился и, пошептавшись в кустах с кем-то невидимым, доложил Дорохову, что капитан выставил на ночь заслон с тыла, ожидая нынче немецких автоматчиков, и что теперь придется обождать краснофлотца, который ушел провести новым проходом обогнавшего их почтаря.

Дорохов присел на камень.

Артиллерийская дуэль прекратилась, и в дубняке стало удивительно тихо. Обе ночи Дорохов провел в других батальонах, а днем довелось поспать часа полтора. Он шепнул связному: «Буди, коли что», прислонился к скале и тотчас уснул.

Хорошо, что война иногда разрешает нам сон — короткий, военный сон в оружии, на коне или в машине, на штормующем корабле, под грохот снарядов или в ожидании атаки, — скупой, суровый, но полный отдых. Короткий и плотный, этот военный сон подкрепляет, как глоток свежей воды. Глубокое, совершенное забвение гасит для тебя бушующую по всей земле войну, и ты впитываешь в нем новые силы для души и тела.

Но помни, товарищ: если мелькнет перед тобой в коротком этом сне дорогое лицо ребенка или дальняя тихость забытого дома наплывет на тебя нежно и коварно, если плечо, затянутое боевыми ремнями, стынущее у стенки окопа или мокрое от волны, одинокое твое плечо почует милую тяжесть сонной родной головы, — проснувшись, не следи отлетающего виденья. Вокруг тебя — бой. Мечтать не время. Спокойствие, любовь и счастье — все, о чем тоскует в войне человеческое сердце, — все это сведено войной к одному понятию: победа. Ты отдохнул: улыбнись благодарно милым виденьям, собери всю волю и всю ненависть; будь быстрее, отважнее, хитрей и осторожней, чем враг, чтобы вырвать у него победу, без которой (ты сам это знаешь!) никогда не будет для тебя ни покоя, ни счастья, ни жизни.

Дорохову приснилась почему-то песня, которую пел глубокий женский голос. И в невыразимом волшебстве сна встало перед ним чье-то лицо, прекрасное и небывалое, но знакомое и дорогое, а за ним — жаркий простор родных, забытых полей юности и в них — ленивый покой и долгая тишина. Но рядом хрустнула ветка, и он проснулся, так же как заснул: внезапно и без движения, только раскрыв глаза.

Перед ним была неясная тьма дубняка. Он тотчас вспомнил, где он, какой драгоценный груз лежит в кармане у сердца, и, прогнав обманы сна, приподнял автомат и прислушался. Но странное дело: привыкший сразу же возвращаться от сна к действительности, на этот раз он, вероятно, продолжал грезить с открытыми глазами: песня звучала в лесу вольно и властно.

Ее пел голос необыкновенной чистоты я силы. Он пел свободно и просто, тем богатым и глубоким звуком, который умеет найти в старинной скрипке настоящий артист. Над передним краем, над винтовками и минометами, готовыми к стрельбе, над темным дубняком, где, может быть, уже крались немецкие автоматчики, песня плыла величаво и спокойно, как полная светлая луна, и ни один выстрел не нарушал ее плавного хода. Песня была незнакомая, но слов ее Дорохов и не старался разобрать. Он просто слушал чудесный этот звук, и хотелось одного: чтобы он не замолк.

Песня томила и колдовала, она затягивала в себя, как теплое и сильное течение, и ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы не поддаться желанию забыть обо всем и только следить за мягкими и плавными волнами удивительного этого голоса. Он с раздражением подумал, что такая песня на войне ни к чему: можно так заслушаться, что прозеваешь то, что делается вокруг тебя во тьме. И тут же он решил сказать военкому батальона, что если уж затаскивать к себе в окопы артистов, то музыку надо давать пободрее, а то, гляди, такой концерт и боком выйдет… Но голос звучал — и он снова заставил себя думать о другом, чтобы освободиться от коварного его обаяния.

Вернулся провожатый. Связной тронул Дорохова за рукав, и они молча пошли навстречу песне. Она закончилась, но тотчас же голос начал другую.

Скоро, пригнувшись, они вышли узким ходом сообщения в глубокий окоп, я Дорохов понял, что поют совсем рядом. Он заглянул за скалистый траверз окопа и увидел того, кто пел.

Это был мальчик лет двенадцати-тринадцати. Рядом с ним стоял старший политрук Галкин, военком батальона, светя на планшет карманным фонариком.

Блики света падали на лицо певца. Оно было совсем детским, и когда он подымал глаза в темноту, взгляд его сиял всей безмятежной чистотой начала жизни. Он пел с видимым удовольствием, склонив голову набок и как бы сам. прислушиваясь к тому богатому звуку, который вырывался из его губ. Порой губы эти улыбались, и он хитро подмигивал Галкину, который также хитро отвечал ему ободряющей улыбкой, отрываясь от карты. Дорохов тронул его плечо, и Галкин погасил фонарик.

— Неудачный концерт, товарищ старший политрук, — сказал недовольно Дорохов, здороваясь. — Никуда такая музыка не годится, совсем не военные мысли под нее идут.

— Точно, — ответил Галкин. — Приметил — ни одного выстрела: слушают гансы… А у меня матросики тем временем выспятся, что надо… Третий вечер так припухаем, красота!

— Вот и заслон у тебя на тропинке заслушается… Этакий голос, всю мечту из души подымает. Прямо — сирена…

Галкин обиделся.

— Сказал! Сирена!.. У сирены звук подлый. Воет, душу тянет. А у него…

— Я не про ту, — усмехнулся Дорохов. — Про ту, что в море поет, память и волю отнимает… Слыхал, были такие морские певицы, которые древних штурманов на камни заманивали?.. Русалки…

Галкин неожиданно засмеялся.

— Это голые, с рыбьими хвостами… — Сравнение, видимо, ему понравилось, и он опять засмеялся. — Это точно, сирена… Черноморская сирена. Только насчет заслона ты не беспокойся: у моряков против этой сирены слово есть. Они песню не слушают, они другого ждут.

— А что?

— Обожди, увидишь. Чего раньше времени хвастать. Думка у нас с комбатом одна есть. Как вот выйдет…

Песня кончилась на глубокой замирающей ноте. Галкин посветил на часы и озабоченно нахмурился.

— Не устал, Павлик? — спросил он ласково. — Давай еще. Пожалостнее какую. Самое время.

— Я лучше веселую, товарищ старший политрук, — ответил Павлик, — про мельничиху. Они слушать лучше будут. Можно?

— Это которой вчера хлопали? Добро, — сказал Галкин, и Павлик свободно и сильно начал шубертовскую песню.

Дорохов поинтересовался, откуда появился у них этот мальчик, и Галкин рассказал, что его нашел у соседей слева, мор яков — минометчиков, связной Потапов. Послушав, как он поет, Потапов подумал, что у минометчиков есть уже хороший баянист и что две музыки на одно подразделение будет, пожалуй, жирно, — и подсел к Павлику. Оказалось, что сестра у него — артистка, он учился в муз-техникуме и шел отличником, но ребят вывезли на Кавказ, а он спрятался, потому что не мог же он бросить Севастополь, если умеет стрелять (тут он вынул из кармана значок ворошиловского стрелка). Однако на фронт ему удалось попасть только тогда, когда увезли на пароходе и сестру, и он опять спрятался и остался сам себе хозяином. Но войны тут мало, и минометчики не дают ему даже винтовки.

Тогда Потапов коварно объяснил ему, что минометчики только издали швыряются в Гансов, а настоящая война идет в бригаде и главным образом у них, в третьем батальоне, где, кстати говоря, каждому добровольцу сразу дают две гранаты и трофейную винтовку. Павлик пришел в гости, спел «Цусиму», и Галкин, не колеблясь, снял с пояса две гранаты и тут же провел его приказом как воспитанника батальона, чего минометчики сделать не догадались. Галкин рассказал еще, что парнишку трудно удержать в блиндаже, когда начинается какой-либо переплет, и что пришлось специально поручить это дело связистам на ком-пункте батальона.

Но тут песня кончилась, и Галкин, оборвав себя, прислушался к темноте. Над окопом некоторое время стояла тишина. Потом у немцев сухо и одиноко щелкнул выстрел.

Павлик встревожился;

— Стреляют, — шепнул он, чуть не плача. — Товарищ старший политрук, что же это — стреляют?

— Ясно, стреляют, раз ты замолчал, — сказал вдруг голос сверху.

В темноте зашуршал щебень, и в окоп спрыгнул капитан Митяков.

— Ну, как там? — спросил его Галкин.

— Как будто в порядке, — ответил он и тотчас повернулся к мальчику. — Только пой, Павлик… Пой лучше… Вся надежда на тебя, — сказал он умоляюще, и Павлик опять запел.

Он запел серенаду Шуберта, и капитан облегченно вздохнул.

Песня, плавная и пленительная, торжествующе полетела в ночь, и казалось, что ее поет спокойный и счастливый человек. Но когда капитан посветил фонариком на часы, Дорохов увидел, что глаза Павлика были полны тревоги. Он пел и вопросительно смотрел на капитана, а тот всматривался в темноту, угадывая в ней что-то ожидаемое, волнующее и важное.

Потом, видимо, что-то решив, он погасил фонарь и негромко сказал:

— К бою!

Команда молнией пробежала по дозорным, нырнула в блиндажи, и окоп- стал быстро наполняться моряками. Они пробегали мимо Дорохова, поправляя снаряжение и каски, некоторые, несмотря на темноту, надевали вместо касок бескозырки — гордость моряка, и скоро присутствие многих сильных, горячих тел почувствовалось в этой живой темноте.

Песня продолжала звучать, подчиняя себе сердце и завораживая ум. Любовное томление, ожидание встречи, страстный и медленный призыв звучали над затихшим передним краем, а моряки на приступках окопа стояли сурово и грозно. Они ждали — и Дорохов понял, чего: сигнала к атаке.

Он подощел к капитану Митякову и просто, без лишних слов передал ему маленькую твердую книжечку.

— Возьмите в бой, товарищ Митяков.

— Спасибо. Оправдаю, — так же коротко ответил тот.

Сильный взрыв впереди заглушил песню. Небо перед окопом справа осветилось высоким пламенем, и окоп ответил громким «ура». Капитан сунул книжечку в левый карман кителя, под орден, и вспрыгнул на бруствер. Моряки лавиной ринулись за ним. На склоне впереди забили автоматы, заработали с флангов пулеметы, поддерживая атаку. Тени моряков мелькнули на миг на фоне перебегавших огоньков стрельбы и пропали во тьме.

Назад Дальше