Высокомерно задрав большую голову без шеи, выходившую из узких, немощных плеч, низенького роста штатский, высунувшись из-за угла избы, наблюдал как матросы, нагибаясь и украдкой, раскладывают солому вокруг стен лазарета. Штатский был криволапый, с вылупленными белками круглых, вороватых глаз, с веками без ресниц и с выпяченным брюшком. Несмотря на летнюю погоду на нем было коричневое коверкотовое пальто и черная велюровая шляпа, а под ним костюм — тройка с галстуком в горошек, по моде выдающихся теоретиков марксизма, к которым он себя причислял. «Ну, что зажигать, Иван Иванович?» подбежал к нему боцман, здоровенный рыжий громила, обмундированный как и все в форменку Балтийского флота. «Не валяйте дурака, Зинченко, сколько раз я вам должен повторять. Конечно поджигайте! Выполняйте революционный долг!» Шлихер видел, как вначале принялась одна охапка соломы, потом другая, а затем третья и скоро ветер раздул пламя, жадно охватившее строение до самой крыши. Оно весело трещало и извилистые струи его нелегко было различать в ярких солнечных лучах под голубым небом; только клубы зловещего черного дыма, поднимавшиеся до самых облаков, рассказывали всем, кто мог заметить его издалека о трагедии, происходящей сейчас на хуторе. Там всецело хозяйничали большевики. Дым мешал матросам следить за выходами из горящего здания, которые они держали под прицелами своих карабинов. Через четверть часа из глубины лазарета донеслись приглушенные вопли боли и отчаяния, за которыми последовало пять или шесть винтовочных выстрелов. Опять все стихло и только гул яростного пожара нарушал тишину. Этот ад кромешный источал зной, заставлявший осаждавших с каждым дуновением раскаленного ветерка вытирать свои вспотевшие лбы. С треском и громом, в сполохах искр провалилась внутрь крыша. Матросы с ехидными улыбками, оторвавшись от прицелов, подняли головы, предчувствуя скорую развязку. Внезапно из клубов дыма, стелившихся по земле, вырвалась человеческая фигура. Невозможно было определить пол этого существа. Это был живой факел. Обезумевшие глаза его округлились от страданья, волосы на нем превратились в пепел, обожженная, ярко красная кожа кровоточила, багровые языки пламени развевались вдоль остатков его одежды. Просеменив несколько шагов, онo споткнулось и упалo навзничь посреди улицы. «Не стрелять!» благим матом заорал Шлихер. «Привести в чувство и допросить,» буркнул он подбежавшему Зинченко и матросы, зачерпнув воды в колодце, принялись обливать потерпевшего. В сердцах Зинченко поставил пустое ведро на грунт. Обгоревший беляк не оживал даже после десяти ведер, выплеснутых на него. С нетерпением Зинченко пошевелил его голову носком своего башмака. Она безвольно откатилась на бок, щекой на замусоренный песок. Матросы успели содрать с него все лохмотья и досконально рассмотреть. Знатоки подобных дел быстро определили, что это был тамбовский буржуй лет двадцати пяти. К его истлевшему поясному ремню медной тонкой цепочкой были пристегнуты мельхиоровые часы — луковица. Стекло треснуло и закоптилось, но механизм работал и стрелки двигались, отсчитывая время в реальности, которую их владелец недавно покинул. На внутренней стороне крышки была вырезана трогательная надпись «Дорогому Петеньке Нефедову от коллег по клубу Серафим». Часы было приказано передать для ознакомления товарищу Шлихеру и на его поиски был отправлен дежурный. Больше о буржуе ничего узнать не удалось, а разгадки скрывались в лазарете. Bойти туда было невозможно. Пожар продолжал бушевать, но комиссар не давал приказа его тушить. Зинченко захотелось пить и он побрел к колодцу. Там прохлаждалось десятка два таких же как он «братишек», обветренных и загрубевших сорви-голов, явившихся по зову партии Ленина усмирять контрреволюцию на Тамбовщине. «Мы, гвардия Октября,» с симпатией подумал о себе и o своих балтийцах Зинченко. «Мы стоим в первых рядах, выполняя задание Ленинского ЦК; мы лучший в мире символ революции. Наше геройство требуют интересы рабочего люда; теперь начался решительный бой с кулачьем. Мы пришли сюда, чтобы дать собственникам урок, чтобы неповадно было куркулям — мироедам скрывать хлебушек от нашей родной советской власти. Если не хотят отдавать весь хлеб мы отнимем его у них. Приказ партии: повесить в каждой деревне не меньше ста кулаков, богатеев и кровопийц, мы выполним и будем выполнять до тех пор, пока бьется мое большевисткое сердце. «Надо, чтобы на сотни верст кругом народ видел, трепетал, знал и кричал: душат кровопийц-кулаков и их пособников»[2]. Он застыл, преисполненный сознанием значительности своей миссии и задрал свою рябую физиономию навстречу капелькам ленивого, монотонного дождя, падающего из проходящей тучки. Догоравший рядом пожар, давал ему приятное тепло и больше не грозил воспламенить стоявшие рядом деревья и постройки. От грез его пробудил, протянутый ему одним из матросов, засаленный граненый стакан доверху наполненным «балтийским чайком» — самогоном, смешанным с кокаином — замечательным творением пролетарской революции. Зинченко с удовольствием отхлебнул всего лишь полстакана, чтобы растянуть удовольствие, и мозги его сразу оживились, придя в обычное состояние ясности и непримиримой классовой борьбы. Причудливые и во многом схожие биографии объединяли Зинченко и его матросов — товарищей по отряду. Eще до революции, в разгар войны все они дезертировали из Балтфлота, прослужив там год — другой; все они в поисках жизни полегче определились кто — куда: на торговые пароходы или на военные заводы, а кто грузчиками в порту. Когда грянул Февраль, а за ним Октябрь, «по зову сердца» все они вернулись во флот, опять надели форменки, опять мутили матросскую среду лозунгами радикальных партий, к которым они стали принадлежать. Многие из них, как и он, участвовали в недавних событиях сформировавших русскую историю: захвате Зимнего дворца, разгоне Учредительного собрания, подавлении Кроншдатского мятежа и т. д. Совнарком прославлял и награждал своих героев, называя их красой и гордостью революции и поручал им наиболее ответственные задания. Веселая и разгульная жизнь наступила для них. Они стали карателями. На фоне всеобщих страданий они наслаждались безнаказанностью убивать, пытать, насиловать и грабить. Наставляли их Шлихер и комиссары. Вот и сейчас один из них, товарищ Круминьш, направил свои шаги к сидящему на срубе колодца Зинченко. Зинченко было хорошо и он хотел покоя; он балдел, куря огромную самокрутку и вспоминал круглотелую и ладную, белеющими крепкими грудями бабенку, которую он, забавляясь, заставил оголиться до пояса, во время обыска в другом селе. «Кем бы я был, если бы не Ленин?» с благодарностью думал он о вожде. Зинченко припомнил рассказ одного из военкомов — балтийцев, которому посчастливилось встретить в Кремле этого человечка в мятом пиджаке нараспашку и напяленной на лысый затылок кепке: «Ленин он такой рыженький и тощенький как тараканья моща, но горластый и задиристый. Петушится и сердится на всех нас. Oчень хваткий и ему до всего есть дело. Картавит немного и все время суетится, как будто куда — то опаздывает. Одним словом — наш пролетарский вождь. Шутка ли — всю Россию сверху донизу перевернул и вытряхнул; никого в покое не оставил, до последнего винтика всех задел. Силища…» Зинченко упрямо не хотел замечать Круминьша и бесконечно возился со своим куревом, то стряхивая пепел, то вынув изо рта, разминал самокрутку пальцами. «Не время,» показывал он всем своим видом. «Эй, зяма, кончай кемарить, приказ реввоенсовета на хуторе не задерживаться,» подойдя вплотную к матросу, чекист выстреливал слова, как револьверные пули, прямо в его потную харю. «Слишком долго мы здесь прохлаждаемся. Партия поставила перед нами большой фронт работ. Еще много населенных пунктов требуется охватить. Мы здесь, чтоб напомнить кулачью о нашей железной руке, чтоб они боялись и трепетали. Одним словом, собирай свою команду и сейчас же переходим на следующий объект.» Боцман недовольно вздохнул и с усилием встал. «Товарищи военморы, трубите сбор; пора в путь,» расстроенно прохрипел он и высосав до дна самогонный коктейль, поканал к лошадям. Стакан, будучи инвентарем нужным и редким, Зинченко предусмотрительно приберег, положив в карман для другого раза.
После их отъезда на хуторе все замерло и опустилась мертвая тишина, которую не нарушал ничей голос — ни человеческий, ни звериный. Трупы зарубленных собак валялись во дворах, скот и птица были переловлены и съедены, и люд был до единого истреблен жестоким врагом. Только попрятавшиеся кошки ускользнули от смерти и сейчас, озадаченно мяукая, бродили в поисках своих хозяев. Природа, казалось, тоже скорбила. Усилившийся дождь перешел в ливень, размывая отпечатки копыт сотен коней и растворяя десятки куч теплого навоза, валявшихся вдоль их пути. Он лил допоздна не переставая, а когда к полуночи утих, поднялся леденящий, не меняющий направления, шквалистый ветер. Пронзительно и протяжно, зверем выл он в верхушкаx деревьев, срывая с них листья и ломая сучья, заваливая все окружающее лесным мусором.
Отшумела и пролетела бушующая, вихревая ночь — забрезжил хмурый рассвет — занялось утро. Oно выдалось солнечным, тихим, но прохладным; небо было синее с плывущими легкими облачками, похожими на белый, густой, медленно тающий пар. Полк Берсенева втягивался в разоренный хутор. Бойцы угрюмо молчали, потрясенные жестокостью красных, пристально всматриваясь по сторонам и запоминая увиденное до мелочей. Те, кто ехали в авангарде, уже спешились и окружили остов лазарета. В месиве обгоревших бревен и балок, в путанице искoреженных железных прутьев кроватей, по колено в грудах пепла, золы и головешек повстанцы искали останки своих родственников, друзей и близких. Тела погибших невозможно было отличить друг от друга, в своей огненной смерти они превратились в безликую обугленную плоть, которую можно было лишь сосчитать, однако Пресняков после расследования сумел приоткрыть завесу тайны над гибелью некоторых из них. «У двери мы нашли пятерых. С винтовками они так и не расстались. Еле выдрали из рук,» рассказывал он потрясенному Берсеневу. Бок о бок cидя на своих конях, они вели негромкий разговор, а глаза их, устремленные на человеческое горе перед ними, были полны печали. «У всех одинаковые пробоины во лбах, как-будто кто-то стрелял в них в упор и они хотели этого. Вот я и думаю,» Пресняков склонил голову, схватившись за подбородок, «не тот ли парень, которого мы подобрали на улице, их порешил. Он обгорел не так сильно, как все они, значит сумел из огня живым выскочить.» «Может он смерти искал или от боли обезумел? Кто может его судить?» Берсенев нервно закурил папиросу. Его пальцы дрожали, а на сердце обрушилась свинцовая тяжесть. Сашеньку так и не удалось опознать. До сегодняшнего дня он не отдавал себе отчет как важна она была для него. Утрата ошеломила Берсенева. «Что-то там не так,» как сквозь вату слышал он голос Преснякова. «Хотя как не крути, какая разница? Хоронить надобно прямо сейчас.» «Совершенно верно. Пусть бойцы пройдут по домам, поищут лопаты; у нас в обозе может есть и приступайте. Выберите достойное место для захоронения.» Берсенева обуревало отчаяние, как тогда три года назад в Плещеево, на могиле его семьи. «За что мне столько горя? Я не хочу больше жить!» Волны черной меланхолии накатывали на него. Слезы туманили ему глаза. Словно призрачная мантия обволокла его кругом, отделяя от действительности. «Я командир; я не могу раскисать,» приказал он себе и, сжав свою волю в кулак, поехал осматривать полк, давая распоряжения o дневке. Его пожелтевшее, изборожденное шрамами лицо с впавшими щеками и обострившимся носом было замкнуто и напряжено, не выдавая мук, через которые он проходил. Скоро запылали костры и разнесся манящий запах каши, однако обычного оживления у бойцов отдых и пища не вызывали. Наскоро поев, все заторопились, чтобы попрощаться со своими соратниками. Похоронили их невдалеке на высоком травянистом берегу неглубокой речки, бойко несущей свои нежно-зеленые, прозрачные воды среди лесов. Солнечные лучи пронизывали ее до дна, освещая там россыпи разноцветных камешков, стебли водорослей и множество мелких рыбешек, снующиx между ними. Пресняков, как человек знающий наизусть христианские обряды, отслужил отпевание и панихиду. Могила была засыпана и водружен, вытесанный полковыми умельцами, восьмиконечный православный крест, один на всех, с датой их гибели. Поминальная трапеза была скромнoй, короткoй и без возлияний; умаявшиеся от похода повстанцы завалились спать еще до захода солнца, но к вечеру горсточка неутомимых разведчиков, заблаговременно высланных Берсеневым десять часов назад, напала на след неприятеля и определила его местонахождение. Погоня была назначена на раннее утро.
И. И. Шлихер питал отвращение к верховой езде вообще и ко всей лошадиной породе в частности. Ох, какие это хамские и вредные существа! Распустив хвосты, несутся они, как угорелые, неведомо куда, а добежав, стоят с задумчивым видом, как будто им ни до чего нет дела, перебирая копытами и потряхивая гривами, и вечно им надо что-то жрать — сено, ячмень, овес, кусковой сахар или все, что попадет в их прожорливые пасти. В далеком его отрочестве, задолго до того как он стал марксистом, как-то на ярмарке одна из — них пребольно ухватила его за ухо, приняв эту оттопыренную часть его тела за имбирный пряник. Ухо долго болело и его отмачивали в козьем молоке. Оно сплющилось и на нем так и остались следы двух зубов, которые чесались до сих пор. Даже сидеть на лошадях нехорошо, высоко и неудобно; через час езды начинает сводить ноги и хочется вернуться назад на землю. А как они ужасно лягаются! Одна из них год назад убила лучшего милиционера г. Тамбова во время исполнения им служебных обязанностей. Преступницу искали, собираясь ликвидировать на месте или отправить на живодерню, но следы ее, к разочарованию властей, затерялись в бурном потоке дней. Потому — то осторожный тов. Шлихер выбрал для своей поездки тачанку. Это был прекрасный экипаж! Его обширный зад покоился на кожаной, толсто набитой подушке, пухлые коленки упирались в доску, на которой сидел возница, а спина на каждом ухабе ударялась o рукоятки управления пулеметoм Максим, привинченного к задней раме и подпрыгивающего вместе со всеми предметами на борту. Тачанка была переполнена: здесь были и жестяной ящик с патронными лентами, и клеенчатый, непромокаемый баул с партийными книжечками Ленина «Шаг вперед, два назад» и «О задачах профсоюзов», предназначенных для морального укрепления тамбовских колхозников, а, на тот случай если книжки не помогут, в свертке были припасены три заряженных револьвера с двумя карабинами и под ногами его бултыхался большой саквояж с динамитом и гранатами. Уже пять часов, как колонна продвигалась по извилистой лесной тропе к деревне Псурцево, жители, которой по сведениям поступившим из райкома, пребывали в идеологической слепоте, не сдавали зерно и ни в какую не желали идти в ногу с лучезарными идеями Великого Октября. Матросы, отпустив поводья, покачивались в седлах, таращась с перепоя и предвкушая сладкую потеху, пяток чекистов — все обернутые в черные, поблескивающие кожанки, с красными звездами на околышках черных кожаных картузов — ехали в авангарде, разведывая маршрут, и поближе к ним тов. Шлихер трясся в своей тачанке, погруженный в нелегкие думы. Припомнил он свое детство в Мелитополе в глинобитной халупе и своего папаньку, чумазого и варом измазанного кустаря — сапожника, трудящегося в поте лица. От рассвета до заката слышал он клацанье сапожного молотка о наковальню, вбивающего гвоздики в худую и стоптанную обувку бедняков. С малых лет таскал Ваня корзины, наполненные до верха кожаными и резиновыми обрезками, подметал и мыл прогнивший пол и ухаживал за братишками и сестричками, родившимися после него. Школу он никогда толком не посещал и, позволив ему едва выучиться грамоте, снял с учебы его отец и поставил на взрослую работу в мастерской. Ничего другого Ваня не видел, кроме как молотить по пыльным подошвам и каблукам, прибивать набойки и зашивать дыры в дурно пахнущих и изношенных чьих-то ботинках. Обделила его жизнь и не было в ней ни прогулок под ручку с зазнобушкой в парке, ни веселых застолий с друзьями — приятелями, ни танцев до рассвета. Годы шли, он взрослел, работы не убывало, однако, платили ему так мало, что хватало только на пропитание и текущие расходы. Спина его согнулась от вечного сиденья за верстаком, зато правая рука, день — деньской держащая молоток, окрепла, а вот ноги так и остались недоразвитыми. Шея его искривилась, кожа от недостатка солнца и свежего воздуха приобрела нездоровый зеленоватый оттенок, а зубы от плохого питания качались и выпадали. Девушкам он не нравился, а из развлечений ему были известны только городской кинематограф, ежегодная ярмарка и кабак. Пить мертвую, чтобы забыться, как делал его отец, он не мог — водка не шла ему в горло — и потому всегда был раздражен, взвинчен и неудовлетворен. Так бы и прошла его жизнь за верстаком в мастерской, если бы не обрушившаяся на человечество Большая война. Война перемешала, замутнила и подняла всю тину со дна общества, война обострила все противоречия в империи уже и без того раздираемой классовой борьбой, война возродила надежды революционеров и создала легионы новых. Ваню призвали, но учитывая слабое здоровье в пехоту не зачислили, а посадили в полковую ремонтную мастерскую латать сапоги. Там ему нравилось. Он занимался любимым делом, был сыт и даже получал маленькое жалованье. Он не был на передовой, хотя иногда слышал пугающее орудийное уханье. Его судьба переменилась в тот день, когда из тошнотворно пахнущего нутра сапога с отвалившимся каблуком он вытащил лист тонкой бумаги. «Из искры возгорится пламя» по складам прочитал он, губы его шевелились и брови от усердия нахмурились. «Лозунг защиты отечества есть сплошь да рядом обывательски-несознательное оправдание войны, при неумении исторически разобрать значение и смысл каждой отдельной войны. Марксизм дает такой анализ и говорит: если «действительная сущность» войны состоит, например, в свержении[3]… «Утомленные глаза Вани скользнули вниз страницы — «подписано Ленин» — запинаясь вывел он. В этот момент он получил затрещину от незаметно подобравшегося к нему фельдфебеля, у него посыпались искры из глаз, газета была выхвачена из рук и моментально разорвана на мелкие куски, как раскурочный материал. Тем не менее, бесовское слово врезалось в память, беспокоило его, прорастало, не давало сна по ночам. «Религия опиум для народа. Грабь награбленное. Буржуазия идет на злейшие преступления, подкупая отбросы общества и опустившиеся элементы…» такие перлы он слышал от горлопанов на солдатских митингах. В январе 1917 года к пугливому и нерешительному Ване приблизился агитатор. «Ты с кем? За царя али за народ?» прохрипел он осипшим голосом. Черные зрачки, фанатично глядевшие из — под покрасневших, безволосых век, вперились в него, выматывая душу. Обтрепанная шинелька свободно болталась на его худом и длинном, как палка, теле. Рукава были слишком коротки и обнажали прыщавые запястья. Он приблизил свое чахоточное лицо, на котором сидел острый, как ястребиный клюв, нос. «Мы, марксисты, против империалистической войны и за мировую революцию,» промямлили его бескровные губы. «Все буржуйское добро захватим и разделим поровну. Вот лафа будет!» Агитатор густо рыгнул и осклабился. «Ходи к нам, к большевикам; ходи в нашу ватагу. Ты нам подходишь. Происхождение у тебя правильное; при дележе мы тебя не обидем. Ты знаешь какие сокровища несметные буржуазия награбила? Все будет наше!» Ваня размечтался и не долго думая вступил в РСДРП (б). С этoго дня он был занесен в партийные списки как тов. Шлихер. Ему обрадовались и немедленно подключили к нелегальной работе взамен уже cосланных на каторгу. Поначалу товарищи к нему присматривались, давая незначительные задания связного в подпольной сети и расклейщика листовок. Охранное отделение быстро выявило и арестовало дилетанта. Но осудить его не успели; подоспел Февраль. Из следственной камеры он был освобожден революционной толпой и вынесен на плечах восторженных почитателей под пение Варшавянки. Oн вернулся в свою часть славным героем. Сапоги он больше не починял, а заседал в совете с важным видом и с красным бантом на груди, решая судьбы людей. После победы Октября большевисткое начальство послало его в Тамбов устанавливать советскую власть. Он очень старался и заслужил репутацию туповатого, но надежного партийца. В период красного террора он входил в тройку, прославившись своей идейной стойкостью и непримиримостью к обеспеченным и образованным слоям населения, за что был отмечен вышестоящими товарищами в Москве и продвинут на должность председателя губисполкома. Внезапный рейд Мамантова в конце лета 1919 года смертельно напугал большевиков, показав непрочность и хрупкость ленинской утопии. Москва приказала стоять насмерть и не сдавать город. На экстренном заседании исполкома были обсуждены и приняты все меры, чтобы остановить казаков: сформированы бригады рабочего ополчения, вырыты окопы, укомплектованы и пристреляны пулеметные гнезда. Что могло быть сделано еще? Совещание городских коммунистов длилось с самого утра, уже стемнело и у присутствующих от долгого сидения разболелись спины и головы. Казалось, что все возможности были исчерпаны. Неожиданно для всех товарищ Шлихер, уже битый час дремлющий на скамье в заднем ряду, попросил слова. Предложение, которое он выдвинул заспанным голосом, было эпохальным по своей мудрости, значимости и новизне; оно навеки поставило его в один ряд с выдающимися теоретиками марксизма. Как и все гениальное это было очень просто. Щурясь от яркого света фонаря Летучая мышь, стоявшего на столе президиума, он предложил исполкому всех городских собак немедленно переодеть в кошек! В этом случае, по словам Шлихера, ничего не подозревающие казаки будут разорваны на части кровожадными псами, которые будут казаться им безобидными и милыми кисками. Предложение было принято единогласно, но привести его в жизнь помешали практические трудности, а именно: недостаток на центральном складе кошачьих шкур и нехватка в городе швей — мотористок, способных смастерить необходимый камуфляж. Мамантов город взял, но Москве этот факт был объяснен коварством классового врага; репрессии после его ухода вспыхнули с новой силой. Прошел еще год и враги социализма зашевелились опять недовольные политикой военного коммунизма и продразверсток. Ответственное задание усмирять недовольных была поручена тов. Шлихеру. Ему дали отряд и он отправился в поход. Пока что, они сожгли несколько деревень и расстреляли пару сотен крестьян. Москва требовала больше и местные большевики старались. «Никто меня не ценит,» уныло подумал Шлихер, поглаживая орден Красного знамени, врученный ему месяц назад и привинченный к лацкану пиджака. «Бегаешь взад вперед, так, что даже подошвы горят, и на работе сохнешь.» Не успел он додумать свою важную мысль, как тачанку тряхнуло на ухабе, он высоко подскочил на скамье, а воздух разодрал оглушающий свист.