Позвони мне, позвони (сборник) - Рождественский Роберт Иванович 5 стр.


             Ждут.

                          Как ты думаешь?

Заварен чай,

             крепкий чай.

                          Не чай – а деготь!

Горят цветные светляки на низких тумбочках,

от проносящихся машин

             дрожат стекла…

Давай пойдем, дружище!

Из-за стола встанем.

Пойдем к богиням,

             к нашим судьям бессонным.

Где нам обоим

             приговор уже составлен.

По меньшей мере мы приговорены —

к ссоре…

Богини сидят,

             в немую тьму глаза тараща.

И в то,

             что живы мы с тобою,

верят слабо…

Они ревнивы так,

             что это даже страшно.

Так подозрительны,

             что это очень странно.

Они придумывают разные разности,

они нас любят горячо и неудобно.

Они всегда считают

             самой высшей радостью

те дни, когда мы дома.

Просто дома…

Москва ночная спит

             и дышит глубоко.

Москва ночная

до зари ни с кем не спорит…

Идут к богиням

             два не очень трезвых

                          бога.

Желают боги одного:

быть собою.

Игра в «Замри!»

Ю. Овсянникову

Игра в «Замри!» —

             веселая игра…

Ребята с запыленного двора,

вы помните, —

             с утра и до зари

звенело во дворе:

«Замри!..»

«Замри!..»

Порой из дома выйдешь, на беду, —

«Замри!» —

и застываешь на бегу

в нелепой позе

             посреди двора…

Игра в «Замри!» —

далекая игра,

зачем ты снова стала мне нужна?

Вдали от детства

                          посреди земли

попробовала женщина одна

сказать мне позабытое:

«Замри!»

Она сказала:

                          будь неумолим.

Замри!

И ничего не говори.

Замри! —

             она сказала. —

Будь

             моим!

Моим – и все!

А для других —

             замри!

Замри для обжигающей зари,

Замри для совести.

Для смелости замри.

Замри,

не горячась и не скорбя.

Замри,

Я буду миром

             для тебя!..

На нас глядели звездные миры.

И ветер трогал жесткую траву…

А я не вспомнил

             правила игры,

А я ушел.

Не замер.

Так живу.

Рыбаки

С. Красаускасу

Что вы ловите,

            рыбаки?

Что ловите?..

Как всегда,

            неприступны и застенчивы, —

над гудящей рекой

            вы расставили локти,

будто не удочки у вас в руках,

а уздечки.

Будто это не река,

            а конь взнузданный,

будто слышится вам

            топот копыт частый,

будто в жизни вам

только это и нужно, —

вечно мчаться

            за своим рыбацким счастьем.

Пригибаясь к холке коня,

            тихо охаете…

А к высоким сапогам

            глина прилипла.

А в ведерках —

            сплошняком ерши

                        да окуни…

Где ж она —

золотая ваша

рыбка?..

Мимо вас по реке —

                        лодки, лодки…

А за моим окном

                        глухо шумит улочка.

Я сижу,

            расставив широко локти.

У меня в руках не карандаш,

                        а тоже – удочка.

Я, как вы, рыбаки,

пробую разное.

Мне

            ленивую плотву ловить не хочется.

Я в поток ревущий удочку забрасываю,—

по тетрадному листу

круги расходятся.

Расходятся круги,

            разбегаются…

А улов мой

вяло иглами ершится.

Над усталой головою

                        солнце катится,

в каждой капле отражаясь,

в каждой жизни…

Может, скажут:

            «Ты ловить не умеешь!

Не всегда тебе

            терпенья хватает…»

Нет, поймите, —

мне надоела мелочь,

                        мелочь!

А где —

            она?

Где моя рыбка

золотая?

Где она —

            неповторимая —

                        хоронится?

На какой такой глубине опасной?

Как вам ловится,

            рыбаки?

Как ловится?

Я желаю вам удачи.

Удачи рыбацкой.

Творчество

Э. Неизвестному

Как оживает камень?

Он сначала

не хочет верить

            в правоту резца…

Но постепенно

из сплошного чада плывет лицо.

Верней —

            подобие лица.

Оно ничье.

Оно еще безгласно.

Оно еще почти не наяву.

Оно еще

безропотно согласно

принадлежать любому существу.

Ребенку,

            женщине,

                        герою,

                                    старцу…

Так оживает камень.

Он —

            в пути.

Лишь одного не хочет он:

остаться

таким, как был.

И дальше не идти…

Но вот уже

            с мгновением великим

решимость Человека сплетена.

Но вот уже

            грудным, просящим криком

вся мастерская

до краев полна:

«Скорей!

            Скорей, художник!

Что ж ты медлишь?

Ты не имеешь права

            не спешить!

Ты дашь мне жизнь!

Ты должен.

Ты сумеешь.

Я жить хочу!

Я начинаю

            жить.

Поверь в меня светло и одержимо.

Узнай!

Как почку майскую, раскрой.

Узнай меня!

Чтоб по гранитным жилам

пошла

            толчками

                        каменная кровь.

Поверь в меня!..

Высокая,

живая,

по скошенной щеке

            течет слеза…

Смотри!

Скорей смотри!

Я открываю

печальные

            гранитные глаза.

Смотри:

я жду взаправдашнего ветра.

В меня уже вошла

            твоя весна!..»

А человек,

который создал

                        это,

стоит и курит около окна.

«Кем они были в жизни…»

С. Красаускасу

Кем они были в жизни —

            величественные Венеры?

Надменные Афродиты —

            кем в жизни были они?..

Раскачиваясь,

размахиваясь,

колокола звенели.

Над городскими воротами

            бессонно горели огни.

Натурщицы приходили

в нетопленые каморки.

Натурщицы приходили —

            застенчивы и чисты.

И превращалась одежда в холодный

            ничей комочек.

И в комнате становилось теплее

            от наготы…

Колокола звенели:

«Все в этом мире тленно!..»

Требовали:

«Не кощунствуй!..

Одумайся!..

Отрекись!..»

Но целую армию красок

художник

гнал в наступленье!

И по холсту,

            как по бубну,

                        грозно стучала

                                    кисть.

Удар!

И рыхлый монашек

            оглядывается в смятенье.

Удар!

И врывается паника

            в святейшее торжество.

Стекла звенят в соборе…

Удар!

И это смертельно для господина Бога

            и родственников его…

Колокола звенели.

Сухо мороз пощелкивал.

На башне,

            вздыбленной в небо,

стражник седой дрожал…

И хохотал художник!

И раздавал пощечины ханжам,

живущим напротив,

и всем грядущим

            ханжам!

Среди откровенного холода

краски цвели на грунте.

Дул торжественный ветер

в окна,

как в паруса.

На темном холсте,

            как на дереве,

зрели

теплые груди.

Мягко светились бедра.

Посмеивались глаза.

И раздвигалась комната.

И исчезали подрамники.

Величественная Афродита

            в небрежной позе

                        плыла!..

А натурщицам было холодно.

Натурщицы

тихо вздрагивали.

Натурщицы были

            живыми.

И очень хотели

тепла.

Они одевались медленно.

Шли к дверям.

И упорно

в тоненькие накидки

            не попадали плечом,

И долго молились в церкви.

И очень боялись

            Бога…

А были

уже бессмертными.

И Бог здесь был

            ни при чем.

Стасису Красаускасу

Этого стихотворенья

ты не прочтешь

никогда…

В город вошли,

            зверея,

белые холода.

Сколько зима продлится,

хлынувши через край?

Тихо

в твоей больнице…

– Стаська,

            не умирай!..

Пусть в коридоре голом,

слова мне не сказав,

ставший родным

            онколог

вновь отведет глаза.

В тонкой броне халата

медленно я войду

в маленькую

палату,

в тягостную

беду…

Сделаю все

            как нужно,

слезы

            сумею скрыть.

Буду острить натужно,

о пустяках говорить,

врать,

            от стыда сгорая!..

Так и не разберу:

может быть, мы

            играем

оба

в одну игру?!

Может,

            болтая о разном,—

очень еще живой —

ты между тем

прекрасно

знаешь

диагноз свой.

Может, смеешься нарочно

в этот

            и в прошлый раз,

голову нам

мороча,

слишком жалея

            нас?!

В окнах,

            больших к хмурых,

высветится

            ответ.

Как на твоих гравюрах —

белый и черный

цвет.

И до безумия просто

канет

            в снежный февраль

страшная эта просьба:

– Стаська,

не умирай!..

Старая записная книжка

Где же она пропадала?

            (Поиски – труд напрасный!)

Вновь я ее листаю,

с прошлым —

            глаза в глаза…

В этой потертой книжке,

                        будто в могиле братской —

мертвые

телефоны,

мертвые

адреса…

Уже ничего не поправишь.

                        Уже ничего не скажешь.

И не напишешь писем.

И не дождешься звонков…

Вот на пустой странице —

            Шукшин Василий Макарыч.

А перед этим —

            рядышком —

Симонов

и Смеляков…

Как поименный список

                        армии перед боем

(хватит работы санбатам,

                        разведчикам

                                    и штабам!).

Ояр!

Куда же ты, Ояр?!

Не отвечает Ояр.

Сумрачно и таинственно

                        палец подносит к губам.

Строки в потертой книжке

            все еще смотрят призывно.

Все еще дышат,

                        требуют,

                                    вздрагивают и говорят.

Я имя читаю

и слышу

            глуховатый голос Назыма:

«Брат,

            мы давно не виделись…

Как поживаешь,

брат?..»

Трудно листать страницы.

Видеть фамилии

                        тяжко…

Зимний полуденный Вильнюс.

За незастывшей рекой

улица Малонеи.

«Стаська! – кричу я.

– Стаська!»

Он улыбается грустно.

Машет нездешней рукой.

Старая, старая книжка.

Буквы поблекли.

Однако

имя любое —

            словно

                        прикосновенье к огню.

Строчка:

«Звонить Паруйру!!»

            Два восклицательных знака.

Может, звонил.

Не помню.

Больше не позвоню.

Старая книжка свидетельствует,

                        жалует

                               и обвиняет,

Как черный квадратик в «Вечерке» —

                        каждый ее листок

Где ты, Кузьмич?

Откликнись!..

И комнату заполняет

неповторимо протяжный,

            скорбный луконинский вздох

Я позабыл о времени,

            старую книжку листаю.

Вся она —

будто исповедь

            осиротевшей семьи…

Рана моя

            открывшаяся.

Память моя

            святая.

Други мои – товарищи.

Вечные судьи

мои.

«Спелый ветер дохнул напористо…»

Спелый ветер дохнул напористо

и ушел за моря…

Будто жесткая полка поезда —

память моя.

А вагон

            на стыках качается

в мареве зорь.

Я к дороге привык.

                        И отчаиваться

мне

не резон.

Эту ношу транзитного жителя

выдержу я…

Жаль, все чаще и все неожиданней

сходят друзья!

Я кричу им:

            «Куда ж вы?!

                        Опомнитесь!..»

Ни слова в ответ.

Исчезают за окнами поезда.

Были —

и нет…

Вместо них,

            с правотою бесстрашною

говоря о другом,

незнакомые, юные граждане

обживают вагон.

Мчится поезд лугами белесыми

и сквозь дым городов.

Все гремят и гремят под колесами

стыки годов…

И однажды негаданно

            затемно

сдавит в груди.

Вдруг пойму я,

            что мне обязательно

надо сойти!

Здесь.

На первой попавшейся станции.

Время пришло…

Но в летящих вагонах

            останется

и наше тепло.

Отъезд

Л. и Ю. Паничам

Уезжали из моей страны таланты,

увозя с собой достоинство свое.

Кое-кто

            откушав лагерной баланды,

а другие —

            за неделю до нее.

Уезжали не какие-то герои —

(впрочем, как понять: герой иль не герой?..).

Просто люди не умели думать

                        строем, —

даже если это самый лучший

строй…

Уезжали.

Снисхожденья не просили.

Ведь была у них у всех одна беда:

«шибко умными» считались.

            А в России

«шибко умных»

не любили никогда!..

Уезжали сквозь «нельзя» и сквозь «не можно»

не на год, а на остаток дней и лет.

Их шмонала

            знаменитая таможня,

пограничники, скривясь, глядели вслед…

Не по зову сердца, —

            ох, как не по зову! —

уезжали, —

а иначе не могли.

Покидали это небо.

Эту зону.

Незабвенную шестую часть земли…

Час усталости.

Неправедной расплаты.

Шереметьево.

Поземка.

Жесткий снег…

…Уезжали из моей страны таланты.

Уезжали,

Назад Дальше