— Понравилась тебе рыба? — Угадав его состояние, она поспешила переменить разговор.
— Нет, — сердито ответил он. — Я ее не ел. Я же сказал тебе, что не буду.
Женщина промолчала, но это было ответом.
— Как я мог ее есть, — крикнул он, отвечая на ее молчание, — когда ты весь день сидишь здесь голодная!
— Я не голодна, — ответила она. — Черная курица снесла яйцо, и еще эта гроздь…
— Я мужчина, — с яростью перебил он. — Уж если кто-то должен ходить голодным, так это я. Ты же кормишь ребенка!
Она снова почувствовала, как его жжет стыд, и поняла, что напрасно заставила его взять с собой рыбу. Мужчинам необходимо чувствовать себя гордыми, без этого они не могут жить. А она задела его мужскую гордость и сейчас пожалела об этом.
— Давай-ка съедим ее вдвоем, — сказала она, пытаясь исправить свою оплошность, хотя и знала, что сделанного не воротишь.
Рыбешка была такая сплющенная и маленькая, что они не сразу заметили ее в большом бумажном пакете. Она разломила рыбу левой рукой — правой она все еще держала ребенка, рыба была хорошо прожарена и легко сломалась. Она взяла в руку хвост и начала есть. Но он не сразу принялся за еду. В движении, которым она протянула ему оставшуюся часть рыбы, было столько заботливости, столько напоминавшего ему о прошлом, что у него комок подкатил к горлу.
— Ну что же ты, — сказала она и слабо улыбнулась, — ешь голову, тебе это полезно.
Он когда-то сказал ей, что рыбьи головы полезны, потому что в них содержится фосфор, необходимый для питания мозга. С тех пор, когда она готовила рыбу, она всегда отдавала ему голову, даже сейчас и то не забыла.
Они ели, бросая тоненькие косточки в бумажный пакет. Окончив, она облизала жирные пальцы и улыбнулась. Ему не удалось улыбнуться в ответ, с этим уж ничего нельзя было поделать.
— Сегодня я встретил в городе хозяина, — сказал он.
— Да? — откликнулась она равнодушно.
— Он будет ждать до конца месяца.
— Да? — проговорила она вяло, словно это ее совсем не беспокоило. Но он-то знал, что беспокоит, и сильно, что именно поэтому она и держится так спокойно.
— Заходила мама, — сказала она. Сказала так, что он понял: между двумя этими событиями — предупреждением хозяина и визитом матери — есть какая-то связь.
— Зачем? — поинтересовался он, желая узнать совсем другое.
— Посмотреть ребенка, — ответила она.
— А!.. — сказал он.
Она пошла выбросить бумажный пакет с рыбьими костями, а он все так же сидел на стуле, уставившись в пол. Он услышал, как заплакал ребенок, когда она положила его, чтобы вымыть руки, но и этот плач не тронул его.
Она вернулась и снова села на стул, прислонив ребенка к плечу. Делать больше нечего. В доме чисто: ни стряпни, ни грязной посуды. Ей оставалось лишь сидеть вот так, прижав к себе ребенка.
Но должен же он что-то сделать, чтобы прекратить эту пытку, вернуть себе гордость, без которой мужчина не может жить. Ведь это мучительно!
И лишь когда она спросила: «Что же ты собираешься сделать?» — он понял, что размышляет вслух.
— Не знаю, — ответил он.
— И для меня это мучительно, — сказала она, — но по другой причине.
— По какой же?
— Ведь это я во всем виновата, — сказала она.
— Ты? — удивился он. — Почему?
— Ты был таким веселым и беззаботным, пока мы не поженились. А сейчас даже никогда не засмеешься.
— Ну и что же? — спросил он. — При чем тут ты? Разве это ты меня уволила?
— Ты больше не чувствуешь себя свободным, — сказала она. — Я знаю, что это так.
Она говорила тоном, не допускающим возражений.
— Тебе надо освободиться, — сказала она. — Ты не будешь самим собой, пока опять не станешь свободен.
Она сказала это так, что он понял: ему не разубедить ее — и спросил:
— А как же ты?
— Вернусь к маме, — ответила она. — К тому же я не одна, ведь у меня малыш.
Ребенок прижался головой к ее плечу и сунул в рот большой палец. Она похлопала его по спинке, и глаза ее снова стали нежными, как всегда, когда она возилась с ребенком. Эти двое, его жена и его ребенок, существовали в своем собственном мире, доступном лишь им одним, он даже не смел надеяться, что будет туда допущен. И он отлично знал, что значат эти слова: «Я не одна, ведь у меня малыш».
Он не обижался, не винил ее. Завтра он отпустит ее к матери. Признает свое бессилие. Он уедет отсюда, может быть даже за границу, и снова станет свободным. Станет ли? Разве он не будет теперь до конца своих дней связан памятью с этой женщиной и с этим ребенком? Разве он не будет вспоминать их, вспоминать каждую минуту. И будет ли он хоть на йоту свободнее?
Они долго молчали.
— Ты веришь, что я тебя люблю? — спросил он наконец.
— Верю, — ответила она. — По-своему любишь. Ты никогда не полюбишь другую женщину горячее или сильнее, чем меня. А сам-то ты веришь, что я тебя люблю?
— Любишь, — ответил он. — Только по-своему. Ребенок стал тебе ближе.
— А разве может быть иначе? — ответила она.
— Иначе быть не может, — согласился он. — Но я не стану свободным, даже если уйду.
— Станешь, — ответила она. — Это тебе сейчас так кажется.
— Но ведь были же у нас с тобой и хорошие времена, — сказал он.
— Были, — согласилась она, — конечно, были. Но времена меняются.
Они снова надолго замолчали — отчасти потому, что не существовало слов, которые они могли бы сказать сейчас друг другу, главным же образом оттого, что слова были не нужны им.
Он встал, подошел к ней и опустился рядом на колени. Поцеловал ребенка, поцеловал ее, стараясь не прикоснуться к ней, так как на пальцах остался жир от рыбы. Когда он поднялся, ее глаза были полны слез, но голос звучал твердо.
— Береги себя, — сказала она. — Ты ни в чем не виноват. Так уж случилось.
В глубине души он понимал, что она права, но все не трогался с места, взволнованный, зная, что ему предстоит теперь сделать, но не зная, как это сделать.
— Где сигареты? — спросил он.
— На столе, — ответила она.
— Можно будет покурить, — сказал он и вышел в маленькую комнату, служившую столовой.
Он закурил и вернулся. Сделал глубокую затяжку, и ему сразу же стало легче. Она не слышала, как он снова вошел в комнату, потому что занялась ребенком и уже не замечала ничего вокруг. Он подумал, что завтра его уже здесь не будет. Впрочем, что такое завтра? День, который никогда не наступит. К тому же у нее есть малыш. Он может уйти хоть сию минуту, и она не станет тосковать: ведь у нее малыш. Ну что ж, он, так и сделает. Он повернулся и на цыпочках пошел к черному ходу.
Она не видела, как он ушел: она возилась с ребенком.
Ж. С. Алексис (Гаити)
СКАЗАНИЕ О ЗОЛОТОМ ЦВЕТКЕ
Перевод с французского Ю. Стефанова
Ах, сынок, люди слышат ветер и воображают, будто он только и делает, что завывает как сумасшедший. Человек думает, что душа дарована лишь тем, чье обличье схоже с его собственным. Но ведь и я, Старый Карибский Ветер, тоже любил, знал страх и ревность, был и трусом и храбрецом, и мне тоже доводилось смеяться и плакать. Не раз, бывало, и мою плоть, неосязаемую, сотканную из воздуха, из пустоты, сотрясали солнечные удары любви, но однажды, всего лишь однажды, я был влюблен по-настоящему… С тех пор я не встречал никого, кто мог бы сравниться с моей несравненной возлюбленной. А ведь она была не тучей, не зарей, не звездой, не рекой, не русалкой… Она была всего-навсего женщиной. Но какой женщиной! После ее смерти меня стали звать не иначе как Старым Ветром, и это неспроста…
Ты слышал, конечно, о той, что навеки осталась в памяти людей под именем Золотого Цветка, о великой Анакаоне, которая первой в Америке поднялась против конкистадоров, но разве ты в силах вообразить, что это была за женщина? И никто не в силах. Может статься, только моя двоюродная сестра, река Артибонит, еще помнит великую самбу[1] Анакаону, но, кроме нее, никто не может представить себе эту женщину. То, что видели мои глаза, то, что испытало мое сердце, не дано больше испытать и увидеть никому. Разумеется, в любом учебнике истории можно прочесть, что Анакаона предпочла мне грозного Каонабо, касика[2] Золотого Дома, но как и почему это произошло, навеки останется тайной. Целых два столетия терзался я ненавистью к великому воителю Каонабо, который похитил у меня любовь Золотого Цветка. Я ревновал! Я безумно ревновал! И однако, клянусь, я не сделал ничего дурного Каонабо, и нет моей вины в его печальной кончине. Я помогал и служил ему, как всякий верный аравак[3], который обязан служить своему касику. Теперь, когда в сердце моем поубавилось горечи, я готов признать, что кое в чем он был больше меня достоин любви Золотого Цветка. Касик был настоящим мужчиной, прекрасным, благородным и неукротимым, как поток Сибао. Конечно, по сравнению с королевой он казался немного грубоватым, но ведь, в конце концов, именно он спас нашу честь, когда обрушился на врагов, подобно неистовому урагану. Он потерпел поражение, но подвиг его был не напрасен. Слава ему! Слава прекрасному Гаити!
Ах, сынок, ты не можешь себе представить, какой была жизнь на этом острове во времена великих касиков! Все принадлежало всем, даже рабам; мы не были столь жестокосердны, как стали теперь вы. Захотелось тебе отведать банан? Сорви его, и никто не скажет тебе ни слова! Каждый мог брать все, что ему было нужно: кукурузный початок, золотой самородок, диковинный камень. Деревья плодоносили для всех. А птицы! Вы истребили птиц. Сколько розовых фламинго, фазанов и голубых ибисов осталось на острове? Увы, теперь их можно пересчитать по пальцам. А тогда они большими веселыми стаями носились над пальмами, над глинобитными хижинами наших селений, между исполинских изваяний хемесских божеств. Разумеется, и нам приходилось работать, но немного, совсем немного… Мы выращивали хлопок, ямс, кукурузу, пекли кассавы[4], изготовляли посуду и оружие, строили хижины, и каждый занимался только тем, что было ему по сердцу… Мало что осталось от наших великолепных статуй, от ярких наскальных рисунков, от фресок с певучими линиями… А когда-то их можно было видеть повсюду: во всех пещерах, на горных вершинах, на береговых утесах. А по вечерам мы раздевались, раскрашивали тела в огненно-красный цвет и пускались в немыслимые пляски при свете луны. Жрецы били в кимвалы и барабаны, поэты читали стихи, звучные, как рокот речных струй, танцовщицы плясали, а самбы пели песни, полные безмерного ликования… Ах, нет больше радости в прекрасной Квискейе! Ни разу не видели мы счастья с тех пор, как нагрянули к нам проклятые испанцы и прочие незваные гости!… Но я отвлекся, мой рассказ совсем о другом…
Когда появилась на нашем острове Золотой Цветок, все, как один, ахнули от восхищения. Собственными глазами я видел, как Цветок этот рос, распускался и тянулся к солнечному богу Буанателю. Ступни Золотого Цветка были прекрасней золотисто-красных скарабеев с Центрального плоскогорья; они были точеными и гибкими, а проворные и легкие пальцы ее ног казались ожившими драгоценными камнями. Я ластился к ее ступням, и они трепетали в извивах моего тела, словно пара теплых птиц. Язык мой струился от лодыжек до колен вдоль ее пламенеющих ног, нетерпеливых, нежных и сладких, как стебли сахарного тростника. Я осыпал поцелуями плоды ее бедер, чья кожа благоухала сильнее, чем жасмин. Неосязаемыми губами я касался ее пушистого лона, и, когда его прерывистый трепет передавался моей воздушной плоти, я становился тем, чем уже не стать больше ни одному ветру: свежим и напоенным ароматами дуновением, обнимавшим, ласкавшим ее и покрывавшим пенными гребнями все Карибское море. Ее живот, то опадавший, то поднимавшийся в такт дыханию, колебался, словно студенистая, вечная медуза бытия; стан Золотого Цветка был подлинным воплощением самой любви: ее порывом, силой и нежностью. Когда она поднимала над головой сплетенные руки, их копьевидная арка возносилась к небу, как утренняя молитва. Подобно внезапно оборвавшимся сновидениям, зияли необъятные овалы, темные впадины ее глаз. Параболой ночного неба, войском, обращенным в бегство, смоляным тропическим ливнем низвергались с плеч ее волосы. Когда Анакаона плясала, в ее танце воскресали непостижимые тайны радости, извивы улыбки, завитки и арабески инея, ожившего под дыханием весны. Когда королева пела Песнь Черных Бабочек или Светозарных Птиц Наслаждения, когда она слагала и исполняла поэмы безмерного блаженства, все Карибское море застывало в безмолвии, солнце останавливало свой бег и ночь, неподвижная и задумчивая, вслушивалась в ее слова…
Да, сынок! Анакаона долго колебалась, но в конце концов предпочла мне великого Каонабо, ибо наступала пора ярости и жестокости и королеве нужно было подумать о своем народе. Ее выбор был справедлив. Ты знаешь, что я, Старый Карибский Ветер, — такой же великий певец и матуан[5] королевской крови, как и она, но она, кроме того, была воплощением всего Гаити, его душой, мудростью, солью, молнией, огнем, стрелой, войной, землей, небом — одним словом, владычицей… Всем известно, что свершила великая Анакаона вместе с нами, своим царственным супругом, касиком Золотого Дома Каонабо, и мной, Старым Карибским Ветром, ее другом. Как пришла та горькая пора, когда Анакаона плясала и пела перед рядами взявшихся за оружие хемессов? Я расскажу тебе об этом целую историю, которой не найдешь ни в одной книге, но тем не менее историю истинную и прекрасную. Я раскрою тебе тайну Кровавого Дня[6].
Слушай же: после того как был взят в плен великий Каонабо, после того как при Вега-Реаль пало сто тысяч воинов прекрасного Гаити, после того как по окрестным островам разнесся боевой клич Анакаоны, ее поэма «Айа бомбэ» — «Умрем, но не сдадимся», в сердце Золотого Цветка зародился грандиозный замысел. Она понимала, что Христофор Колумб, Бобадилья и Овандо побеждали до сих пор потому, что конкистадоры владели мечущими молнии орудиями, которых не было у гаитян. Значит, решила она, на захватчиков нужно обрушить такой ливень стрел, копий и дротиков, в котором захлебнулись бы их аркебузы и украшенные чеканкой пушки. Тайный план королевы был задуман с гениальным размахом. Раз поработители угрожали всем государствам Америки, нужно было обратиться ко всем правителям ацтеков, инков и майя, чтобы и они поднялись на борьбу вместе с хемессами, таинос и карибами. В назначенный день они неодолимым ураганом, громовой тучей ринулись бы на завоевателей в серебряных доспехах, и те мгновенно были бы раздавлены — словно само небо рухнуло на их головы. Но вначале королева решила предложить испанцам мир. Сразу же после его заключения я должен был в величайшей тайне отправиться в Тенотитлан, чтобы повидать короля Монтецуму, а также славного полководца ацтеков Гуатемока, которого теперь зовут Гуатемозеном. Потом я посетил бы Юкатан и предупредил императора майя и, наконец, поговорил бы в Куско с Сыном Солнца, королем Атагуальпой и другими правителями инков и южных кечуа…
До сих пор стоят перед моим взором последние золотые дни Анакаоны, которые она провела в своей столице, прекрасной Ягуане, в сердце Ксарагуа. На теле королевы, натертом алой краской из корня марены и с ног до головы осыпанном золотой пылью, не было ни единого украшения; оставаясь нагой, чтобы днем ее пронизывали лучи солнечного бога Буанателя, наделяющего людей глубиной мысли, а ночью — свет богини луны Лоабуаны, покровительницы чувств, не принимая пищи, Анакаона предавалась размышлениям, лежа в гамаке, почти касающемся земли. Голубая ночь висела над огромной площадью перед королевским дворцом, куда были перенесены каменные статуи великих хемесских божеств, разноцветными глыбами высившиеся вокруг Золотого Цветка. Они таращили на нее свои хищные глаза, раздувая ноздри и разинув пасть. Служанки Анакаоны в одних набедренных повязках стояли поодаль, держа в руках веера из пальмовых листьев, а я, Старый Карибский Ветер, сидел на корточках возле Золотого Цветка, покачиваясь и потягивая трубку. Слева, за рядами хижин, переливалось изумрудом кукурузное поле, справа огромной слезой катилась река, дальше виднелось бурое нагое плоскогорье, а на самом горизонте вздымалась голубая гряда гор.
Перед широко раскрытыми глазами королевы мелькали тени касиков Квискейи: великого Бохечио, исполина Котумбанамы, прославившегося своими бессмертными подвигами, старого Гуарионеца, человека неистовой и трагической судьбы, и, наконец, Каонабо… Королева уснула. Служанки приблизились к ней; одна из них провела ладонями по лбу Золотого Цветка, исполняя символический обряд изгнания злых духов, в то время как остальные поочередно простирали над владычицей волнообразно колеблющиеся руки. Зазвучала прерывистая и вкрадчивая музыка. Одна из девушек подошла к гамаку, улеглась рядом с ним на землю и, захватив его край пальцами ног, принялась тихонько раскачивать. Другая опустилась на колени перед огромной статуей из белого камня и застыла, прильнув лицом к земле, вытянув руки вперед и разметав волосы. Анакаона издала протяжный стон и, не просыпаясь, начала Танец Тревожных Сновидений, тех самых, что томили теперь весь народ хемессов.