— Само собою, — сплюнул Кожушок, — ну, отдохнешь еще у нас, пока не станешь этой рукой бить наотмашь.
— И то уже дармового хлеба заел, — вздохнул Вовгура, — пора и честь знать, да пора и до лесу, и в степь час за дело браться, час до батька атамана… Где–то он теперь? Лихо ведь, братцы, не стоит, а расползается.
— Да у нас ничего себе, — встряхнул спиной Пучеглазый.
— Разве у вас целый свет застрял? — встрепенулся Вовгура, сверкнув огненным взглядом. — А что творится в Жаботине, в Смелой, в Глинске, да и во всем старостве? А за Днепром этот антихрист Ярема разве не выжег дотла, не истребил до грудного младенца Жовны, Чигрин—Дуброву, Ляленцы и Погребище?.. Разве по всей его Вишневеччине не ругаются над нашей верой святой? Разве не стоит стон, не раздается плач от края до края? Так неужели этот вопль не тревожит вас в вашем гнезде? Или вы думаете, что он до вас не дойдет? Дойдет неминуче! — голос у больного сразу окреп и звучал благородным и скорбным раздражением.
— Это верно! — заскреб себе пятерней затылок бельмоокий.
— Ох–ох–ох! Прости, господи, наши согрешения и яви свою божескую милость! — неожиданно произнес взволнованным голосом евший до сих пор молча прохожий.
— Вот оно у кого вырвалась правда! — обернулся быстро Вовгура.
Кожушок и Пучеглазый тоже изумленно переглянулись между собою и засуетились.
— А откуда, добродий? Подседай, пане–брате, к гурту!
— Спасибо, братцы, — подошел несмело прохожий.
— Подкрепляйся, земляче, чем бог послал, — налил один оковитой, а другой придвинул сало.
— А что, и у вас, видно, невесело? — спросил больной; глаза у него горели, точно угли, взволнованное лицо покрывалось румянцем и оживлялось кипучею энергией.
— Господи! Да такого пекла, какое в Брацлавщине у нас завелось, так и на том свете немає! — махнул прохожий рукою. — Были мы вольными — подманули нас паны и запрягли в ярма… Стали мы их быдлом; потом насели на нас еще больше экономы да пидпанки, а теперь нас отдали с головою в руки корчмарей и издевается же над нами невира! И земли, и худобу, и хату, и церковь — все поотбирали, и за все еще плати: и за службу божу, и за то, что по дороге идешь, и за то, что печь затопил, и за то, что голодная дытына коленце молодого тростника себе вырвет в болоте… Ей–богу! А не то бьют до смерти, вешают нашего брата, и нема нам ни суда, ни защиты!
— Что же вы их не перевешаете? — ударил Вовгура по столу кулаком.
— Пробовали, — опустил глаза прохожий, — еще хуже выходило.
— Так, так, — отозвался Кожушок. — Вон и у нас сколько сел дарма пропало!
— Не дарма! — привстал больной. Грудь его вздымалась, глаза искрились, сжатые кулаки искали врага. — Еще за эти села попадет и панам! Ох, ударит час, и с этого клятого падла сдерем шкуры себе на онучи, хоть и поганые с падла онучи, да зато — гоноровые!
Эх, коли б то так! — вздохнул Кожушок.
— Силы–то у них больше! — заметил прохожий.
А сила солому ломит! — покрутил головой Пучеглазый.
— Сила? — стремительно двинулся к другому концу стола Вовгура, придерживая левою рукой правую, чтобы она не качнулась слишком, — вот, поглядите, — он захватил из стоявших там мисок с зерном в одну руку полную горсть жита, а в другую — щепотку пшеницы, — ну, вот жито, а вот пшеница… Если я сверх жита высыплю эту пшеницу, то распознать ее можно?
— Атож! — отозвался Кожушок.
— Гаразд! А ну, найди мне теперь эту пшеницу, где она делась? — и больной встряхнул горстью и, раскрывши ее, показал зерно заинтересованным слушателям. — Одно жито!
— Ну, и ловко! — захохотал Пучеглазый, толкнувши локтем Кожушка; даже мрачный прохожий одобрительно улыбнулся.
— Только дружно да разом взяться за колья, так ихнего и следа не останется! — шепотом закончил Вовгура.
В это время послышался на дворе необычайно тревожный крик Ривки: «Шмуль, Шмуль! Ким–а–гер! Скорей, шнелер!»
За мгновение перед этим прилетел из Чигирина к ней на коне родич и сообщил страшную весть. Прибежал Шмуль, услыхал эту весть и затрясся… На гвалт родителей подбежали дети и подняли с своей стороны вой… Между воплями, взвизгами и целыми потоками еврейской речи слышались только: «Ой вей мир, мамеле, тателе! Ферфал, ферфал!»
— Слышите, братцы, завыли! — всполошился Кожушок. — Уж не беда ли?
— Може, повесили ихнего родича, — подмигнул Пучеглазый.
— На погибель им! — мрачно заметил больной.
— А ты куда собрался?
— В Диброву… к знахарке, — и он, мотнув головою, вышел.
— Что мы делаем, вей мир? — заметалась Ривка. — Хоть поховать.
— Ой–ой–ой, ферфал! — вошел, шатаясь, в корчму Шмуль. — Люди добрые, идите! Я не могу, ферфал! Ведь я для вас все на свете… я как батько.
— Го–го–го-го! — расхохотался от души Пучеглазый.
Другие покачали лишь головами.
С раннего утра на рундуке крылечка, выходящего в сад, сидела Елена и вышивала какую–то мережку; Оксана сидела ниже ступенькой. Много за эти три дня, после отъезда Богдана, передумала, перетревожилась наша красавица, много она пережгла сил в душевной борьбе. Богдана ей почему–то вновь было разительно жаль, — влекли к нему его благородные порывы, его геройская доблесть, а с другой стороны манила ее неотразимо жажда власти, ореол блеска и роскоши. Под конец она до того измучилась в этой борьбе, что ей уже лучше было отдаться на волю судьбы, чем думать о ней, напрягать истомленные силы…
— Да, не думать, не думать ни о чем, — шептала она, — не то не пережить этой пытки! — И Елена кинулась к детям: с старшими бралась за хозяйство, с Андрийком говорила нежно, тепло, Юрку рассказывала сказки, к няне ласкалась, у Оксаны вышиванью училась; и все это с нервною стремительностию, с болезненным возбуждением. Но прошел день, другой — ничего чрезвычайного не случилось, и ее нервы начали не то что успокаиваться, а раздражаться еще новою досадой, что болтовня и хвастливые обещания этого нового обожателя оказались лишь пустоцветом и напрасно наполнили ее сердце тревогой.
Вошла Катря с Оленкой.
— Сегодня, сестричко, у дида собирают баштан, так хотелось бы поехать, день славный.
— Это возле пасеки? — спросила Елена.
— Нет, не у нашего дида, — подбежала оживленная Оленка, — а у Софрона, за Тясмином, под дубиною… там так славно… насобираем опенок. Поедем!
— Поезжайте, поезжайте, мои любые… С кем же?
— Да с Софроном же, — перебила вновь Катрю Оленка, — его подвода за брамою ждет.
— Воловая? — протянула Елена. — Ну, и поезжайте.
— И я поеду, и мне хочется, — ухватился за Катрю Юрко.
— Что ж, возьми и его… день действительно теплый, — поцеловала Елена Юрка.
А ты не поедешь? — ласкалась Катря. — Конечно, не на волах… а в повозе… или верхом бы с Андрием…
— О! И вправду было б хорошо! — встрепенулась игриво Елена, но сейчас же замялась. — Нет, неудобно всем кинуть господу… Да и, признаться, — добавила она интимно, полушепотом Катре, — не мило мне ничто, пока не вернулся наш тато… все думки о нем… не сходила бы с этого места: отсюда видна вон за млынами гребля, а по ней ему ехать… Оксана взглянула на нее подозрительно и подумала: «Ишь как поет!»
— Ох, бедный, родненький таточко! — вырвалось грустно у Катри, и она, бросившись на шею Олены, прошептала: — И ты, голубочка!.. Ну, так едемте, детки, — подхватила она Юрка, — а то дид Софрон будет сердиться…
— Поеду и я, Катрусю, — встала было Оксана.
— И тебе хочется, моя любко? — смешалась Катря, — только как же панну оставить одну?
— Натурально, мне одной здесь неудобно, — сухо заметила Елена, — да и что это за гулянье в будни? Нужно работать…
Оксана закусила язык и села.
— Ну, так гайда ж, гайда! — закружилась Оленка, и все выбежали с шумом на дворище.
Оксана хотела было взглянуть, как дети усядутся на возу, но у ней словно оборвалось что, и она, как подкошенная, села снова на свое место; ей сделалось вдруг невыразимо грустно… «Ох, Олекса!» — что–то простонало внутри, и она опустила печально голову.
«А детки таки меня любят, — думала между тем Елена, — особенно этот Юрась, и я к нему привыкла, такой хилый, мизерный — жалко!» — и ее незаметно окрыло подкравшееся без спросу раздумье: она погрузилась в него, как в сладкую дрему, и затихла, замолкла, облокотясь спиной о перила и откинувши назад голову.
Время незаметно шло.
— А что, панно господарко наша? — подошел в это время дед. — Хе, да они и не чуют! Задумались чи поснули?
— Ах, дид! — вздрогнула панна, а Оксана даже встала почтительно.
— Та дид же, моя господыне! — улыбнулся старик и повел бородой. — Пришел посоветоваться насчет пчел, муха уже стала крепко сидеть. Того и гляди, что холода потянут, то лучше б затепло перенести колоды в зимник, в мшанник.
— А, диду, как знаете, — улыбнулась лицемерно Елена, — не вам до нас, а нам до вас ходить за разумом.
— Э, панно, — захихикал дед, — много ласки, много нам чести, спасибо! Так вот ключа мне нужно да с фонарем кого. «Ишь, как она хитра!» — покачивал недоверчиво он белою как лунь головой.
— Ключи у няни. Сбегай, Оксана, и помоги диду.
Оксана встала было, но дед удержал ее:
— Сиди себе, дытынко! — погладил он ее по голове. — Бабу–то я найду и сам… Ого, такой дид и чтоб не нашел бабы, хоть бы баба взлезла на дерево. Мы еще и поженихаемся, по–запорожски! — подкрутил он сивый ус. — Ого–го! Так я пойду, — всходил он тяжело по ступенькам крыльца, улыбаясь и воркоча: «А хитрая же она да ловкая!»
— А, диду мой любый! — раздался в соседней светлице голос Андрийка, — и я с вами пойду…
— Еще лучше, соколику, — ответил старческий голос, — с лыцарем и нам больше почету.
— Смейтесь! А я таки лыцарем буду.
Голоса удалялись и наконец замолкли.
У Елены почему–то повеселело на сердце; она высвободила запутавшуюся в споднице ногу и хотела было побежать вслед за ними, да заметила, что сполз черевичек, и попросила Оксану его поправить; потом встала, потянулась сладко, повела вокруг сада томным взглядом. Вдруг она затрепетала вся и остолбенела; со стороны мельницы подымался черными клубами дым.
— Оксано, взгляни, что там такое? — вскрикнула она наконец.
— Ой! — вскочила та и всплеснула руками. — Горит млын!
Действительно, черные клубящиеся массы уже начинали мигать зловещим красноватым блеском.
От плотины долетал странный шум, похожий на топот несущегося табуна.
— Ой, татары! — кинулась к двери Оксана, вопя неистово.
Елена было вскрикнула, но дыханье оборвалось, и она упала.
В таком положении нашла ее прибежавшая Зося.
— Панно! Что с вами? — тормошила она ее.
— Ой, татары! — пришла наконец в себя и заметалась Елена.
— Не татары, клянусь! — лукаво улыбалась Зося, стараясь увлечь панну поскорее в покои, потому что со стороны сада неслись грозные клики.
— Ай, это смерть! — в ужасе рванулась Елена.
— На бога, панно! Поспешим в горенку, нам не угрожает опасность. На бога, скорее, — здесь будет драка! — и она таки потянула ошеломленную ужасом панну наверх.
Когда они проходили через сквозные сени, то заметили там целую толпу сбежавшихся женщин; они молча ломали руки и с расширенными безумно глазами прислушивались к возрастающему гвалту. Оксана запирала на засов двери; баба крестилась и шептала беззвучно:
— Так, так и при Наливайке, и при Трясиле было… Стук; свист, огонь и дым. Везде липкие, красные лужи. Кругом стоны; Так, так! Замыкались, прятались… Храни нас, божья матерь!
XII
На дворище стояло страшное смятение. Немногие из дворовой челяди — два конюха, чабан, бондарь, воротарь да коваль Макуха — скучились среди двора, не зная, что делать, растерянно смотря друг на друга; парубки выскакивали из кошар; молодицы выбегали из пекарень и хат на дворище, хотя бледные, с искаженными лицами, но с мрачным огнем в глазах и сжатыми гневно бровями; дети бросались с плачем на ток и зарывались в скирды; подростки прятались под коморой и высматривали оттуда волчонками… Топот, крик и дикие взвизги приближались каким–то бешеным ураганом… Собаки с завывающим лаем рвались за браму.
Выскочил из погреба Андрийко; вслед за ним торопливо вылез встревоженный дед; он взглянул на зловещее зарево, прислушался к несущимся гикам и крикнул, потрясая старческими, высохшими кулаками:
— Ляхи клятые! Наезд!
Потом бросился к оторопевшим челядникам:
— Что же вы, братцы, стоите? Запирай браму! Заставляй все проходы! — раздалась его команда и разбудила сразу пришибленную энергию у толпы: все вздрогнули, приободрились и бросились исполнять приказания атамана, за которого молча признали все деда.
Прибежали из хутора Кожушок, Пучеглазый, несколько пожилых либо хворых селян и несколько вышедших в поле баб да молодиц с детьми.
— А другие где? — спросил торопливо дед у Кожушка.
— На поле все, их оповестят…
— Поздно будет, — встряхнул бородою дед.
— Пожалуй, — вырывал Кожушок колки из плетня и передавал их другим.
— Диду! — крикнул Андрийко. — Что ж с колками, я дам оружие.
— Уйди в хату! Чего ты здесь? — гримнул было на него дед.
— Нет, я от врага прятаться не стану! — вскрикнул хлопец, потрясая своим кулачком. — Гей, за мной, — обратился он к дворне, — забирайте батьковские пищали, гаковницы и сабли!
— Вот так сокол! — раздались восторженные крики, и все бросились вслед за хлопчиком с огненными глазами и светлыми кудрями, отливавшими золотистым каштаном.
— Половине остаться здесь, возле брамы! — остановил толпу жестом дед. — Вынесут сюда зброю.
— А вы, парубоцтво? — отделилась от молодиц ключница Марта, — чего стоите там? Гайда за мною до коморы, забирайте секиры и косы, да и мы, сестры, какая что может… Чего им, псам, в зубы смотреть?
Парубки и молодицы бросились за Мартой в комору.
В светлицу же Богдана вбежали только бондарь, Кожушок, чабан да Макуха.
— Разбирайте, разбирайте все! — снимал в азарте Андрийко сабли и кинжалы, стягивал тяжелые гаковницы, но, не могши удержать их тяжести, валился вместе с ними… — Эх, силы еще у меня нет! — вскакивал он, почесывая ушибленное место. — А то б я им! Снимайте сами гаковницы, мушкеты, а я вам из скрыни достану припасы, — и он торопливо начал вытаскивать и передавать Кожушку полные рога пороху и мешочки пуль.
Коваль, перебравши поспешно оружие, ухватил наконец себе по руке пудовую машугу и, потрясши ею в воздухе, выбежал во двор.
Когда все выскочили с оружием и вынесли его товарищам, то неприятель уже ломился в браму.
— Гей, отворяйте, шельмы! — вопил кто–то за брамой пронзительно. — Иначе не пощажу и щенят! Камня на камне не оставлю!
— Не отворим! Берите каждый крок силой! — взмахивал саблею дед. — Разбойники, грабители, наймыты пекла!
Он был неузнаваем: костлявая грудь его от сильного возбуждения конвульсивно вздымалась, ноги тряслись, серебристые волосы развевались по ветру. Но во всей его одушевленной фигуре, в его старческом напряжении было столько трогательного величия, что эта горсть защитников проникалась от него безумною отвагой.
Застонала, затрещала брама под ударами келепов и машуг; только ворота у нее из доброго дуба и окованы железом гаразд; вздрагивают они, но сдерживают ломящуюся толпу, а ворожьи толпа чернеет уже тучей за брамой, окружает распахнувшимися крыльями весь частокол, грозно волнуется над ним стальною щетиной.
— Диду, диду! Мне хоть что–нибудь в руки, — метался Андрийко; он весь дрожал от охватившего его волнения; но не страх, а неукротимая удаль трепетала в нем. — Не могу я этой секирой орудовать.
Дед молча обнял его и дал ему в руки длинный, полузакругленный кинжал.
Слушайте, молодицы и парубоцтво! — выкрикивал хрипло дед. — Цепью станьте вокруг частокола и бейте, кто посунется через него, чем попало; вот уже начинают пали шатать, а мы будем боронить браму. Нас горсть против этой стаи волков; но не уступим мы даром и пяди земли! Коли дытына не жалеет своего молодого життя, так чего ж нам про него и думать? Умрем все, умрем славною, честною смертью! Да глядите только, чтоб дорого заплатила зверота за наши души козачьи!