– Вы только проникнитесь своей миссией и ответственностью – вылечить такого великого человека. Одного из отцов русской революции…
Тут мне вся эта комедия надоела, и я невежливо перебил увлекшегося оратора:
– Может, вы меня сразу расстреляете?
Товарищ Фактор замолчал и застыл, будто наткнувшись на неожиданное препятствие.
– Зачем? – удивился он недоуменно. Даже его мелкие круглые глазки стали еще круглей и похожи на оловянные пуговицы. – А кто вылечит товарища Нахамкеса?
А я нарывался уже не по-детски. Агасферу все расстрелы – до одной дверцы…
– Да тот доктор, которого вы уже поставили к стенке, и вылечит. Я же не Христос, и товарищ Нахамкес – не Лазарь. Воскрешать мертвых не умею. Но подозреваю, что, когда вы закончите читать мне проповедь, товарищ Нахамкес благополучно переселится в Могилевскую губернию, в штаб к Духонину. Если вам так необходимо чудо, то не стоило беспокоить этим простого сельского фельдшера, а надо было выписать из Любавича цадика, чтобы тот это чудо совершил. Ему это не трудно. А мне так непосильно.
– Вы что себе позволяете? – взвизгнул товарищ Фактор. – Это контрреволюция! Вы подлый наймит буржуазии, призванный изничтожать верных сынов революции. Вы просто враг народа! Антисемит!!! Черносотенец!!!
– Нет, это что ВЫ себе позволяете! – Я тоже на горло брать умею. – Будите среди ночи единственного в селе фельдшера. Везете черт-те куда. И вместо того чтобы допустить его к больному, читаете проповеди на отвлеченные темы. Не говоря уже о том, чтобы приглашенного медика хотя бы чаем напоить, если накормить – жадность обуревает.
– Идите, – сказал Фактор, раздувая ноздри. – К раненым вас проводят. Кипяток принесут.
И отвернулся к окну, скрестив руки на плоской заднице. Прямо мисс Майлз какая-то.
Молоденький Михалыч, тот, который красуется драгунской шашкой, вывел меня из здания управы и решил проводить до импровизированного госпиталя.
Я его остановил на крыльце, сказав, что надо взять с телеги свой фельдшерский саквояж.
Неторопливо разрывая сено в кузове, тихонечко сказал Трифону:
– Триш, я сейчас пойду раненых пользовать, а ты потихонечку сматывайся отсюда, пока у тебя товарищи коня не реквизировали. Меня не жди, домой сам доберусь. За избой моей лучше присмотри, а то она так открытая и брошена. Ключ от дверей в сенях висит справа от косяка. Давай двигай, пока не поздно.
Трифон сдвинул шляпок на лоб, чеша активно затылок всей пятерней:
– Ой, еж ты… Егорий Митрич, как жа… А эта…
Но я уже махнул рукой и с саквояжем в руке двинулся вслед за Михалычем, который повел меня на задворки здания управы, где в каретном сарае красные устроили свой госпиталь. Нашли место… Одно слово – товарищи.
Товарищ Нахамкес в одном исподнем бился в горячке под скомканной простыней на принесенной из какой-то зажиточной избы железной кровати, выставив всем на обозрение грязные пятки. Сознанием товарищ был не обременен.
Его протирала водой с уксусом типичная сестра милосердия из благородных, каких много встречалось на Великой войне. Для многих – второй Отечественной. Было ей на вид не больше двадцати пяти лет, но возможно и меньше – война, как любая тяжелая работа, старит. Волосы убраны под сестринский платок до бровей, из-под которых смотрели пронзительные васильковые глаза мудрой женщины. Серо-бежевое платье до щиколоток было укрыто под белым сестринским передником. Когда-то белым. Но чистым, недавно стиранным.
Красивая женщина, хоть и пытается это скрыть.
Я поздоровался, представился.
– Волынский Георгий Дмитриевич, фельдшер четырнадцатого генерал-фельдмаршала Гурко стрелкового полка четвертой «Железной» стрелковой бригады. Кандидат на классный чин.
Женщина улыбнулась. Кивнула. Представилась сама.
– Наталия Васильевна фон Зайтц. Сестра милосердия санитарного поезда общества Красного Креста. Полковница. – И тут же поинтересовалась: – Вы на каком фронте воевали?
– На Юго-Западном.
– А я – на Кавказском, – улыбнулась сестричка, показав очаровательные ямочки на щеках.
– Что ж вас в наши палестины-то занесло недобрым ветром?
– Так получилось. Ки́смет, – махнула она рукой.
– А здесь вы?..
Наталия Васильевна не дала мне договорить вопрос:
– Считайте, что пленная. – Она тяжело вздохнула. – Нас с доктором Болховым товарищи с поезда ссадили в Пензе и привезли сюда. Николай Христофорович, осмотрев раненых, заявил, что этот, – она показала на Нахамкеса, – обязательно умрет. Так они его вчера за это расстреляли. Предварительно спирт медицинский из его запасов весь выпили.
– А что с этим? – кивнул я на Нахамкеса.
– Сепсис, – ответила Наталия Васильевна. – Запущенный. Антонов огонь уже. Не жилец. У меня за три года глаз наметанный, кто выживет, а кто нет. Но они с ним носятся, как с куличом на Пасху. Вот сижу тут и жду, пока саму к стенке прислонят. Я же баронесса. Для них – классово чуждый элемент. Все, как в Великую Французскую революцию. Всех дворян – на гильотину!
– Да нет, – возразил я, – у вас, милая Наталия Васильевна, слишком оптимистичный взгляд на мир. Товарищи шире мыслят. Не только дворян, но еще и буржуев они хотят уничтожить. Всех поголовно. Купцов, заводчиков, фабрикантов, лавочников. Интеллигенции тоже достанется неслабо, потому как выглядит она по-господски. Говорит по-русски правильно. И мозолей на руках не имеет. А потом и за крепких крестьян возьмутся. Революция у них перманентная. Так что всегда найдется классовый враг, которого надо уничтожить. Не будет такого врага – придумают. Без врагов они жить не умеют.
Она мне не ответила, и пауза затянулась. Чтобы сбить неловкость, спросил про остальных раненых.
– Упокоились оба сегодня под утро. Без операции и надлежащего ухода. Николая Христофоровича товарищи расстреляли, не дав даже им помощь оказать. Мне же ничего товарищи не дают, ни лекарств, ни бинтов. Только требуют. Как в таких условиях людей лечить – я просто не представляю.
– Ну, это у них в заведении, – подтвердил я ее мысли, – требовать.
– Хотите чаю, Георгий Дмитриевич? – предложила баронесса.
Наверное, чтобы прекратить этот неприятный для себя разговор.
– Всенепременно, Наталия Васильевна. Из ваших нежных ручек я даже цикуту приму с удовольствием, – улыбнулся.
– А вы, Георгий Дмитриевич, – тонкий ловелас, как я посмотрю.
Улыбается хорошо так, приветливо, но совсем не обещающе. Не сексуально. И руки за спиной прячет. Совсем не барские у нее руки после трех лет тяжелой работы в санитарном поезде.
– Что еще остается делать под угрозой расстрела, не на луну же выть? – улыбаюсь в ответ.
Ее глаза тоже улыбнулись. Господи, как она на мою Наташку похожа! Прямо сестры…
– Вы литвинка? – спрашиваю.
– Да, я из Беларуси, с Гродно, – подтвердила она мою догадку. – Моя девичья фамилия – Синевич. А как вы догадались?
– По внешности, конечно. Самые красивые женщины у нас либо с Белоруссии, либо с Волги. Но на Волге абрис лиц другой.
В этом каретном сарае стараниями Наталии Васильевны в целом было не так уж и плохо. Дощатый пол выметен и вымыт. Стекла в маленьких окнах – чистые. Три железные койки тоже содержались в чистоте. И белье постельное под Нахамкесом было свежее. На остальных кроватях матрасы были скатаны в рулоны.
В дальнем углу, за ширмой – на удивление богатой такой китайской ширмы, шелковой, с вышитыми пляшущими аистами – стоял грубый топчан самой сестры милосердия, застеленный тонким солдатским одеялом. Стол. На столе примус, коробок шведских спичек и что-то еще накрытое чистой тряпицей.
Над столом лениво кружила запоздавшая муха и громко жужжала как тяжелый бомбардировщик.
У стола стоял грубо сколоченный трехногий табурет с овальной дыркой-хваталкой посередине сидушки. На нем я и утвердился. Наталия Васильевна пристроилась на свой топчан.
На стене над столом, привлекая к себе взгляд, висели старые потертые хомуты.
Загудел примус. На него поставили медный котелок с водой.
– Чай только морковный, – словно извиняясь, произнесла Наталия Васильевна.
– Это не страшно, – заверил я ее, улыбаясь, – у меня с собой, по случаю, пару щепоток настоящего байхового завалялось в саквояже.
Похоже, не только я сам, но еще и моя Наташка перенеслась сюда же и вселилась в эту героическую женщину. Глядя на милосердную сестру, мне постоянно хотелось улыбаться. Наташка и Наталия Васильевна стали для меня как бы единым целым. Смотрел я на нее как на подарок судьбы и ничего не мог с собой поделать, сознавая, что выгляжу все же немного глуповато. Это если еще мягко сказать.
Наверное, и Наталия Васильевна также себя ощущала не совсем в своей тарелке и потому тоже постоянно мне улыбалась. Несколько смущенно.
– А где ваш муж? – спросил, чтобы внести ясность в наши отношения, по крайней мере с моей стороны. Жена боевого офицера – это святое.
– Муж мой, – вздохнула Наталия Васильевна, – зауряд-полковник Александр фон Зайтц, командир армянской ополченческой дружины, погиб восьмого марта шестнадцатого года в Лазистане при штурме Ризе, предместья Трабзона.
– Простите, – пристыженно промолвил я, снимая закипевший котелок с примуса.
– Не надо извинений, дорогой Георгий Дмитриевич, все слезы по нему я уже выплакала. Больно мне только за то, что смерть его оказалась напрасной. Товарищи все его завоевания Кемалю отдали. – А вы женаты? – в свою очередь поинтересовалась вдовая баронесса.
– Да вот как-то не сподобился, – пожал плечами.
На этом анкетная часть нашего знакомства закончилась. Мы молчали, приглядывая за наконец-то спокойно уснувшим Нахамкесом, иной раз чисто физически отталкиваясь взглядами друг от друга, при этом с наслаждением пили хороший китайский чай. Последний настоящий чай из моих запасов. Больше взять такую роскошь негде. Не те времена. Но я был рад доставить этой героической женщине гастрономическое наслаждение. Сидел и улыбался как дурак, любуясь, как она аккуратно ест и вкусно пьет.
Завтрак наш был вскладчину. Со стороны Наталии Васильевны была выставлена горбушка свежего подового серого хлеба фунта на два, испеченного здесь же, в Лятошиновке. С моей стороны – сало, которое я прихватил из дома тайком от товарищей в фельдшерском саквояже вместе с чаем. Небольшой кусочек в четверть фунта – все, что было дома в пределах доступа без любопытных глаз товарищей.
Наше бытие, несмотря на принудительное пребывание в этом каретном сарае, пришло в умиротворение. Прямо «благорастворение в воздусях». Давно я так хорошо себя не чувствовал.
А операцию Нахамкесу мы все же сделали. Вот так вот: взяли и подвиглись. Даже с анестезией. В вещах, оставшихся от покойного доктора Болхова, хлороформа не оказалось, но, на счастье, случился пузырек с настойкой опия. Так что ранбольной не мешал мне делать с ним все, что мне заблагорассудится.
А заблагорассудилось мне отрезать ему ноги. Это была единственная возможность оставить ему жизнь. Но даже на это оставалось очень и очень мало времени. Гангрена уже раздувала ногу выше голеностопа.
Оба временных санитара, которых по нашей просьбе нам прислали из краснопартизанского отряда, дружно попадали в обморок как гимназистки, когда я стал пилить хирургической ножовкой кости комиссарских ног.
– Не отвлекайтесь на них, Наталия Васильевна, – прикрикнул я на сестру милосердия. – Пусть валяются. Сейчас они мне не нужны.
Баронесса кивнула в знак понимания и промокнула марлевой салфеткой мой покрытый испариной лоб.
Хотя мне часто приходилось на войне присутствовать при ампутациях и даже ассистировать врачам, своими руками я это делал первый раз в жизни. Но решился, так как смерть товарища Нахамкеса неизбежно означала и нашу с Наталией Васильевной смерть. Такова сложилась структура момента. А иначе… Помер бы этот Нахамкес, да и хрен с ним. Одним кровавым революционером меньше. Чем он лучше тех красноармейцев, которые уже умерли, потому что товарищ Фактор оставил их без врачебной помощи?
Меня другое больше занимало – я не понимал уже, где сознание гуманитария Жоры из двадцать первого века, а где сознание фельдшера Георгия из начала двадцатого. Самое интересное, что шизофрении, как двух центров управления одним телом, одним разумом, я за собой не наблюдал. Может, со стороны это было сильнее заметно? Но мне о том не сообщали.
Худо-бедно, но в целом я с задачей справился и даже культи под протезы были сделаны моими руками не совсем корявые. И я был собой весьма доволен. Тем более что Наталия Васильевна смотрела на меня просто влюбленным взглядом.
– Да вы кудесник, Георгий Дмитриевич! Вы случайно не катакомбный профессор хирургии? – сделала она неловкую попытку совместить шутку с комплиментом.
Слышать эту лесть мне было приятно. Особенно из ее уст, как от человека знающего и много повидавшего. Настроение от хорошо сделанной работы стало приподнятым, воспарившим.
А потом начался дурдом. Впрочем, дурдом как дурдом. Даже где-то образцово-показательный коммунистический дурдом имени Клары Цеткин. Одна из большевистских странностей для меня: если роддом, то имени Крупской, у которой детей не было, а если областная психбольница, то имени Цеткин…
К нам в каретный сарай прибежал сам товарищ Фактор. Лично. Очень сердитый. Орал, будто ему мошонку отдавили. Махал на нас наганом. Обзывал нас с Наталией Васильевной по-всякому, в том числе проявив незаурядное для интеллигента знание русского матерного. Кричал, что мы специально отрезали ноги выдающемуся революционеру ранга Ленина и Троцкого, за что должны понести заслуженную революционную кару. Что с нас с живых шкуру спустить мало. Больше всего его бесило, что мы отрезали товарищу Нахамкесу ноги, не спросив у него на это разрешения. Не у «овоща» Нахамкеса, а именно у комиссара Фактора. И даже тыканье ему в нос отрезанной ногой с явными следами газовой гангрены этого твердолобого дурака не убедили. Большевик, одним словом.
Короче, нас взяли под арест.
Сначала содержали в том же каретном сарае, вместе с товарищем Нахамкесом, которого надо было перевязывать, угощать «уткой», поить с ложечки и все такое прочее. Все как обычно, только часовых приставили.
Нас даже покормили обедом. Борщом с красной свеклой. Перловой кашей с тонкими волокнами мяса. И какой-то кисловатой бурдой, отдаленно напоминавшей взвар из дули. Вот же загадка: на воле нас не кормили, а как арестовали, так сразу целый обед. Умом мне товарищей не понять.
А чай мы себе организовали сами. Морковный.
И долго разговаривали друг с другом обо всем на свете, не обращая внимания на кемаривших у входа наших то ли конвоиров, то ли охранников. Скорее конвоиров, так как в дощатый сортир на дворе нас водили по очереди, обязательно под винтовкой с примкнутым штыком.
Вечером товарищ Фактор привел какую-то бабу крестьянского вида, мне незнакомую. Как оказалось, для ухода за товарищем Нахамкесом.
А нас вывели во двор, поставили перед строем красных партизан и зачитали приказ о нашем расстреле за антисемитизм, вредительскую деятельность, саботаж и действия в пользу мировой буржуазии.
Расстрел был назначен на следующее утро. А пока нас заперли вдвоем на сеновале, у которого двери были крепче, чем у каретного сарая, и совсем не было окон.
В абсолютной темноте сарая, пытаясь на ощупь определиться в пространстве, я случайно коснулся рукой Наталии Васильевны и моментально был ею агрессивно зацелован и удушен в объятиях. Словно это легкое касание явилось сигналом к давно ожидаемому действию.
– Что это со мной было, Георгий Дмитриевич? – спросила через полчаса вдовая баронесса громким шепотом, с трудом усмиряя учащенное дыхание.