– Вот что делает со мною, кровопийца, ругатель! – сказала она мне с такой злобой, что я удивился. – Вот как надругался! Думаете, сирота, так и некому меня охранить?.. Найдётся!
– Тётя Даша!
– Найдётся! – повторила она и снова заплакала. – Не буду я терпеть. Уеду, вот тебе и вся стать… Поминай, как звали!
Она села на кровать, сняла ботинок и швырнула его об пол.
– Пускай возьмут тебя черти! – сказала она торжественно. – И сам ты, старый чёрт, помни и знай: я тебе не пара! Не будет этого никогда…
Я понял, что она ругала старика Сковородникова, и спросил, что он сделал. Но она только махнула рукой.
Мне ещё тогда показалось, что она сама хорошенько не знает, обидел он её или нет. Во всяком случае, он сказал ей что-то особенное, потому что вечером тётя Даша надела свой чёрный кружевной платок и пошла к цыганке-гадалке, которая жила на соседнем дворе.
Вернулась она задумчивая, тихая и больше не ругала Сковородникова; наоборот, вдруг сказала про себя: «и непьющий».
Это странное поведение продолжалось и на следующий день. Тётя Даша сидела во дворе и вязала, когда у ворот появился незнакомый красномордый человек в грязном парусиновом пальто, в толстых сапогах. Осмотревшись, он направился к старику Сковородникову, варившему свой универсальный клей на крыльце:
– Это вы-с продаёте дом?
Сковородников посмотрел на него, потом на тётю Дашу.
– Я, – отвечал он, – продаю этот дом и всё имущество по причине отъезда.
Тётя Даша взволнованно зашептала, зашептала, вскочила, уронив стул, и, как вчера, содрала с головы платок.
– Земля имеется?
– Имею землю, ограниченную в пределах забора.
Тётя Даша шептала всё громче.
– Не продаётся! – вдруг закричала она. – Не продажный этот дом! Уходите!
Сковородников с хитрым выражением закрыл один глаз.
– Ты хозяин? – вдруг быстро спросил его человек в парусиновом пальто.
– Я.
– Так что же – продаёшь, нет?
– Вот говорят – не продаётся, – самодовольно сказал Сковородников и захохотал.
Петька был при этой сцене. Он стоял на пороге кухни и презрительно усмехался. Я ничего не понимал. Но вскоре всё разъяснилось.
Глава 11
РАЗГОВОР С ПЕТЬКОЙ
Ещё сидя над «попиндикулярными» палочками, я задумал удрать. Недаром рисовал я над забором солнце, птиц, облака! Потом я забыл эту мысль. Но с каждым днём мне всё трудней становилось возвращаться домой.
С матерью я почти не встречался. Она уходила, когда я ещё спал. Иногда, просыпаясь по ночам, я видел её за столом. Белая, как мел, от усталости, она медленно ела, и даже Гаер немного робел, встречаясь с её чёрными, исподлобья, глазами. Сестру я очень любил. Но уж лучше бы я и её не любил. Я помню, как этот подлец Гаер избил её до полусмерти за то, что она пролила рюмку постного масла. Её прогнали из-за стола, но я тайком принёс ей картошки. Она ела её и горько плакала, и вдруг спохватилась – не потеряла ли она свои цветные стёклышки, когда её били. Стёклышки нашлись. Она засмеялась, доела картошку и снова начала плакать…
Должно быть, уже приближалась осень, потому что мы с Петькой бродили по Соборному саду и подкидывали босыми ногами листья. Петька врал, будто старинный, прикрытый горкой подкоп, на котором мы сидели, ведёт из сада на тот берег реки под водой и будто Петька один раз дошёл до середины.
– Всю ночь шёл, – небрежно сказал Петька. – Там скелеты на каждом шагу.
С горки был виден на высоком берегу Покровский монастырь, белый, окружённый невысокими крытыми стенами, за ним – луга, то светло-зелёные, то жёлтые, под ветром менявшие цвета, как море.
Но тогда мы с Петькой очень мало думали о красоте природы. Мы лежали на горке вниз животами и сосали какие-то горькие корешки, про которые Петька говорил, что они сладкие.
Помнится, разговор начался с крыс: живут ли в подкопе крысы? Петька сказал, что живут, сам видел, и что у крыс, как у пчёл, бывает царица-матка.
– Они в високосный год все передохнут, – добавил он, – а царица опять наплодит. Она громадная, как зайчиха.
– Врёшь!
– Вот те крест, – равнодушно сказал Петька.
У нас было как бы условлено, о чём можно врать, а о чём нет. Мы уже и тогда, мальчиками, уважали друг друга.
– А в Туркестане крыс нет, – задумчиво добавил Петька, – там тушканчики, и в степи полевые крысы. Но это совсем другое: они едят траву, вроде кроликов.
Он часто говорил о Туркестане. Это был, по его словам, город, в котором груши, яблоки, апельсины росли прямо на улицах, так что можно срывать их сколько угодно и никто за это не всадит тебе в спину хороший заряд соли, как сторожа в наших фруктовых садах. Спят там на коврах, под открытым небом, потому что зимы не бывает, а ходят в одних халатах – ни тебе сапог, ни пальто.
– Там турки живут. Все вооружённые поголовно. Кривые шашки в серебре, за опояском нож, а на груди патроны. Поехали, а? Я решил, что он шутит. Но он не шутил. Немного побледнев, он вдруг отвернулся от меня и встал, взволнованно глядя на далёкий берег, где знакомый старый рыбак спал над своими удочками, у самой воды вставленными в гальку. Мы помолчали.
– А батька? Отпустит?
– Стану я его спрашивать! Ему теперь не до меня.
– Почему?
– Потому, что он женится, – с презрением сказал Петька.
Я был поражён.
– На ком?
– На тёте Даше.
– Врёшь!
– Он ей сказал, что, если она за него не выйдет, он дом продаст, а сам пойдёт по деревням кастрюли лудить. Она сперва ершилась, а потом согласилась. Влюблена, что ли! – презрительно добавил Петька и плюнул.
Я ещё не верил. Тётя Даша! Замуж! За старика Сковородникова? Которого она так ругала!
– А тебе что?
– Ничего, – сказал Петька.
Он насупился и заговорил о другом. Два года тому назад умерла его мать, и он, плача, не помня себя, пошёл со двора и забрёл так далеко, что его насилу отыскали. Я вспомнил, как его за это дразнили мальчишки.
Мы ещё немного поговорили, а потом легли на спину, раскинув руки крестом, и стали смотреть в небо. Петька уверял, что, если так пролежать минут двадцать, не мигая, можно днём увидеть звёзды и луну. И вот мы лежали и смотрели. Небо было ясное, просторное; где-то высоко, перегоняя друг друга, быстро шли облака. Глаза мои налились слезами, но я изо всех сил старался не мигать. Луны всё не было, а про звёзды я сразу понял, что Петька соврал.
Где-то шумел мотор. Мне показалось, что это военный грузовик работает на пристани (пристань была внизу, под крепостной стеной). Но шум приближался.
– Аэроплан, – сказал Петька.
Он летел, освещённый солнцем, серый, похожий на красивую крылатую рыбу. Облака надвигались на него – он летел против ветра. Но с какой свободой, впервые поразившей меня, он обошёл облака! Вот он был уже за Покровским монастырём; чёрная крестообразная тень бежала за ним по лугам на той стороне реки. Он давно исчез, а мне всё казалось, что я ещё вижу вдалеке маленькие серые крылья.
Глава 12
ГАЕР КУЛИЙ В БАТАЛЬОНЕ СМЕРТИ
У Петьки был родной дядя в Москве, и весь наш план держался на этом дяде. Дядя работал на железной дороге – Петька утверждал, что машинистом, а я думал, что кочегаром. Во всяком случае, прежде Петька всегда называл его кочегаром. Этот машинист-кочегар служил на поездах, пять лет тому назад ходивших из Москвы в Ташкент. Я говорю с такой точностью – пять лет – потому, что от дяди уже пять лет не было писем. Но Петька говорил, что это ничего не значит, потому что дядя всегда редко писал, а работает он на тех же самых поездах, тем более что последнее письмо пришло из Самары. Мы вместе посмотрели карту, и действительно оказалось, что Самара находится между Москвой и Ташкентом.
Словом, нужно было только разыскать этого дядю. Адрес его Петька знал, – если бы и не знал, всегда можно по фамилии найти человека. Насчёт фамилии у нас не было ни малейших сомнений: Сковородников – такая же, как у Петьки.
Так представлялась нам вторая часть пути: дядя должен был просто отвезти нас из Москвы в Ташкент на паровозе. Но как добраться до Москвы?
Петька не уговаривал меня. Но с каменным лицом он выслушивал мои робкие возражения. Он не отвечал мне – ему было всё ясно. А мне ясно было только одно: если бы не Гаер, я бы никуда не ушёл. И вдруг оказалось, что он уходит, – он уходит, а я остаюсь.
Это был памятный день. В военной форме, в новых, блестящих, скрипящих сапогах, в фуражке набекрень, из-под которой ровной волной выходили кудри, он явился домой и положил на стол двести рублей.
По тому времени это были неслыханные деньги, и мать с невольной жадностью прикрыла их руками.
Но меня, и Петьку, и всех мальчишек с нашего двора поразили не деньги – нет! Совсем другое. На рукаве его форменной гимнастёрки был вышит череп, а под черепом – скрещённые кости. Отчим поступил в батальон смерти.
Без сомнения, мои читатели не помнят этих батальонов. Человек с барабаном вдруг появлялся на каком-нибудь собрании, на гулянье – везде, где было много народу. Он бил в барабан – все умолкали. Тогда другой человек, большей частью офицер, с таким же черепом и костями на рукаве, как у моего отчима, начинал говорить. От имени Временного правительства он приглашал всех в батальон смерти. Но хотя он и утверждал, что каждый записавшийся получит шестьдесят рублей в месяц плюс офицерское обмундирование, не считая подъёмных, никому не хотелось умирать за Временное правительство, и в батальон смерти записывались главным образом такие жулики, как мой отчим.
Но в тот день, когда, торжественно-мрачный, он пришёл домой в новой форме и принёс двести рублей, он никому не казался жуликом. Даже тётя Даша, которая его ненавидела, вышла и неестественно поклонилась.
Вечером он пригласил гостей и произнёс речь.
– Все эти проделываемые начальством процедуры, – сказал он, – имеют назначение оградить свободу революции от нищих, абсолютное большинство которых составляют евреи. Нищие и большевики создают подлую авантюру, от которой, безусловно, страдают все плоды существующего порядка. Для нас, защитников свободы, эта трагедия решается очень просто. Мы берём в свои руки оружие, и горе тому, кто ради удовлетворения личной власти покусится на революцию и свободу! Свобода стоит дорого. Задёшево мы её не отдадим! Такова в общих чертах окружающая момент обстановка!
Мать была очень весела в этот вечер. В белой бархатной жакетке, которая очень шла к ней, она с бутылкой вина обходила гостей и после каждой рюмки всё подливала. Приятель отчима, коротенький любезный толстяк, тоже из батальона смерти, встал и почтительно предложил выпить за её здоровье. Он от души смеялся, когда отчим говорил, а теперь стал очень серьёзен. Высоко подняв бокал с вином, он чокнулся с матерью и коротко сказал: «Ура!»
Все закричали: «Ура!» Она смутилась. Немного порозовев, она вышла на середину комнаты и низко, по-старинному поклонилась.
– Красавица! – громко сказал толстяк.
Потом старик Сковородников произнёс ответную речь. Он был пьян и поэтому говорил с очень длинными паузами, во время которых все молчали.
– Каждый должен понимать о смерти, – сурово сказал он. – Тем более, кое-кто только напрасно коптит небо, и ему одна дорога – в ваш батальон. Но меня, например, туда калачом не заманишь. Почему? Потому, что я за вашу свободу умирать не желаю. Ваша свобода – это торговля. И ваш батальон – та же торговля. Продажа своей будущей смерти за двести рублей. Позвольте, а если я не умру? Деньги обратно?
Он сказал ещё что-то про министров-капиталистов и сел. Сжав кулаки, отчим подошёл к нему. Плохо кончился бы этот праздник… Но толстяк (который от души смеялся и над ответной речью) вскочил и бросился между ними. Пока он уговаривал отчима, Сковородников вышел, нарочно громко стуча сапогами.
Но праздник всё-таки кончился плохо.
Глава 13
ДАЛЬНИЕ ПРОВОДЫ
Должно быть, шёл третий час, я давно спал и проснулся от крика. Табачный дым неподвижно висел над столом, все давно ушли, отчим спал на полу, раскинув руки и ноги. Крик повторился. Я узнал голос тёти Даши и подошёл к окну. Какая-то женщина лежала во дворе, и тётя Даша громко дула ей в рот.
– Тётя Даша!
Как будто не слыша меня, тётя Даша вскочила, зачем-то обежала наш дом и постучала в окно:
– Воды дайте!.. Пётр Иваныч, там Аксинья лежит!
Я открыл дверь. Она вошла и стала будить отчима:
– Пётр Иваныч! Ах ты, господи!.. (Отчим только мычал.) Саня, нужно её сюда перенести. Она, должно быть, упала во дворе и расшиблась… Пётр Иваныч!
С закрытыми глазами отчим сел, потом снова лёг. Так мы его и не добудились.
Всю ночь мы возились с матерью, и только под утро она пришла в себя. Это был простой обморок, но, падая, она ударилась головой о камни, и мы, к несчастью, узнали об этом лишь от доктора к вечеру другого дня. Доктор велел прикладывать лёд. Но покупать лёд всем показалось странным, и тётя Даша решила вместо льда прикладывать мокрое полотенце.
Я помню, как Саня выбегала во двор, плача мочила полотенце в ведре и возвращалась, вытирая слёзы ладонью. Мать лежала спокойная, такая же бледная, как всегда. Ни разу она не спросила об отчиме, на другой день перебравшемся в свой батальон, но зато нас – меня и сестру – не отпускала от себя ни на шаг. Тошнота мучила её, она поминутно щурилась, как будто старалась что-то разглядеть, и это почему-то очень не нравилось тёте Даше. Она проболела три недели и, кажется, уже начинала поправляться. И вдруг на неё «нашло».
Однажды я проснулся под утро и увидел, что она сидит в постели, спустив босые ноги на пол.
– Мама!
Она посмотрела на меня исподлобья, и вдруг я понял, что она меня не видит.
– Мама! Мама!
Всё с тем же внимательным, строгим выражением она отвела мои руки, когда я хотел её уложить…
С этого дня она перестала есть, и доктор велел кормить её насильно яйцами и маслом. Это был прекрасный совет, но у нас не было денег, а в городе не было ни яиц, ни масла.
Тётя Даша ругала её и плакала, а мать лежала рассеянная, мрачная, перекинув на грудь чёрные косы, и не говорила ни слова. Только раз, когда Даша в отчаянии объявила, что она знает, почему мать не ест: не хочет жить, потому и не ест, – мать пробормотала что-то, нахмурилась и отвернулась.
Она стала очень ласкова со мной с тех пор, как заболела, и даже как будто полюбила не меньше, чем Саню. Часто она подолгу смотрела на меня – внимательно и, кажется, с каким-то удивлением. Никогда она не плакала до болезни, а теперь – каждый день. И я понимал, о чём она плачет. Она жалела, что прежде не любила меня, раскаивалась, что забыла отца, быть может, просила прощения за Гаера, за всё, что он с нами делал. Но какое-то оцепенение нашло на меня. Всё валилось из рук, я ничего не делал, ни о чём не думал. Таков был и наш последний разговор – ни я, ни она не произнесли ни слова. Она только подозвала меня и взяла за руку, качая головой и с трудом удерживая дрожащие губы. Я понял, что она хочет проститься. Но, как чурбан, я стоял, опустив голову и упорно глядя вниз, на пол.
На другой день она умерла…
В полной походной форме, с винтовкой за плечами, с гранатой у пояса, отчим плакал в сенях, но никто почему-то не обращал на него никакого внимания…
Мы с сестрой сидели на дворе, и все, кто бы ни пришёл, останавливались подле нас и говорили одно и то же: «Небось, жалко вам маму?» или: «Теперь одни остались, сиротки?» Это был какой-то один страшный обряд – и то, что старухи, приходившие к Сковородниковым играть в «козла», заперлись у нас, а потом, с подоткнутыми юбками, с засученными рукавами, выносили вёдра, как будто мыли полы, и то, что тётя Даша бегала за какой-то «подорожной». Мне казалось, что мы должны сидеть во дворе, пока не кончится этот обряд. И вот мы сидели и ждали.
Через много лет я прочитал у Бальзака, что «наблюдательность обостряется от страданий», и тотчас же вспомнил эти дни, когда обряжали, отпевали и хоронили мать. Мне запомнилось каждое слово, каждое движение – и своё и чужое. Я понял, почему в первый день при матери, лежавшей на столе с иконкой в сложенных руках, все говорили шёпотом, потом всё громче и наконец своими обыкновенными голосами. Они привыкли – и Сковородников, и отчим, и тётя Даша, – уже привыкли к тому, что она умерла! Я с ужасом заметил, что и сам вдруг начинал думать о другом.