Наконец она легонько вздохнула и поставила кошель на сухой камень – отдышаться. – Бабушка, давайте помогу, – сказал я ей.
– Пошёл прочь, шалопут! Знаю я вас! Третий лимон до дому донести не могу.
Она энергично погрозила мне и взялась за кошель.
Я отошёл. Но мы шли в одну сторону и через несколько минут снова оказались рядом. Наверно, старушке хотелось удрать от меня, но с таким кошелем это было для неё трудновато.
– Бабушка, если вы думаете – я у вас украду, – сказал я, – пожалуйста, я бесплатно помогу. Вот те крест, мне просто жалко смотреть, как вы страдаете.
Старушка рассердилась. Одной рукой она обняла кошель, а другой стала отмахиваться от меня зонтиком, как от пчелы:
– Как же, поверила! Третий лимон унесли. Знаю я вас!
– Как хотите. У вас беспризорные унесли, а я детдомовский.
– Вот детдомовские-то и разбойники.
Она посмотрела на меня, я – на неё. У неё нос был немного кверху, решительный, и вся она была какая-то добрая и решительная. Может быть, и я ей понравился. Вдруг она перестала отмахиваться и спросила строго:
– Ты чей?
– Ничей.
– А откуда? Московский?
Я сразу понял, что, если скажу – московский, она меня прогонит. Наверно, она думала, что это московские у неё лимоны украли.
– Нет, я из Энска.
Факт, она тоже была из Энска. У неё глаза засияли, а лицо стало ещё добрее.
– Врёшь ты, вралькин! – сказала она сердито. – Мне тоже один говорил – не московский. А посмотрела – и нет лимона… Если ты из Энска, где там жил?
– На Песчинке, за Базарной площадью.
– И всё врёшь… – Она видела, что я не вру. – Мало ли что Песчинка. Может, ещё где-нибудь такая река есть. Я тебя не помню.
– Вы, наверно, давно уехали, я ещё маленький был.
– Нет, не давно, я недавно… Ну, бери кошель за одну ручку, а я за другую. Да не дёргай.
Мы несли кошель и разговаривали. Я ей рассказывал, как мы с Петькой пошли в Туркестан и застряли в Москве. Она слушала с интересом.
– Вот тебе! Умники! Шагать пошли! Шагалы какие! Придумали!
На Триумфальной я показал ей нашу школу.
– Совсем земляки, – загадочно сказала старушка.
Она жила на 2-й Тверской-Ямской в маленьком кирпичном доме. Знакомый дом.
– Здесь наш заведующий живёт, – сказал я. – Может, вы его знаете – Николай Антоныч.
– Вот что! – отвечала старушка. – Ну, как он? Хороший заведующий?
– Что надо!
Я не понял, почему она засмеялась. Мы поднялись на второй этаж и остановились перед чистой, обитой клеёнкой дверью. На двери была дощечка, на дощечке – затейливо написанная фамилия, которую я не успел прочитать.
Шепча что-то, старушка вынула из салопа ключ. Я хотел уйти, она удержала.
– Я просто так, бабушка, бесплатно.
– Вот бесплатно и посиди.
Она вошла почему-то на цыпочках в маленькую переднюю и, не зажигая света, стала снимать салоп. Она сняла салоп, шаль с кистями, безрукавку, ещё одну шаль, поменьше, платок и так далее. Потом она открыла зонтик, а потом пропала. Как раз в эту минуту какая-то девочка отворила дверь из кухни и появилась на пороге. Я уже был готов поверить, что это моя старушка превратилась в девочку, как трансформатор. Но в это время и старушка появилась. Оказалось, что она зашла в шкаф, вешая туда свои шали и безрукавки.
– А вот и Катерина Ивановна, – сказала старушка.
Катерине Ивановне было лет двенадцать – не больше, чем мне. Но куда там! Хотел бы я так выступать, как она, так гордо закидывать голову, так прямо смотреть в лицо тёмными живыми глазами. У неё были косички кольцами и такие же кольца на лбу. Она была румяная, но строгая, с таким же решительным, как у бабушки, носом. Вообще она была хорошенькая, но страшно задавалась – это было видно с первого взгляда.
– Поздравляю, Катерина Ивановна, – всё ещё раздеваясь, сказала старушка, – опять лимон утащили.
– Потому что я говорила, что нужно в пальто класть! – с досадой сказала Катерина Ивановна.
– О! В пальто! Из пальто-то и утащили.
– Значит, ты, бабушка, опять считала.
– Ничего я не считала. Вот со мной и кавалер шёл.
Девочка посмотрела на меня. До сих пор она меня, кажется, и не замечала.
– Он мне кошёлку донёс… Как мама?
– Сейчас мерим, – спокойно разглядывая меня, сказала девочка.
– Ах ты, господи! – вдруг всполошилась старушка. – Да что же так поздно-то? Ведь доктор велел в двенадцать мерить.
Она торопливо вышла, и мы с девочкой остались одни. Минуты две молчали. Потом она нахмурилась и спросила строго:
– «Елену Робинзон» читал?
– Нет.
– А «Робинзона Крузо»?
– Тоже нет.
– Почему?
Я чуть не сказал, что только с полгода как научился читать, но вовремя удержался.
– У меня нету.
– Ты в каком классе?
– Ни в каком.
– Он – путешественник… – вернувшись, сказала старушка. – Тридцать семь и две… Он пешком в Туркестан шёл. Ты его не обижай, Катя.
– Как – пешком?
– А вот так. Ноги в руки, и валяй-шагай.
В передней стоял столик под зеркалом. Катя подвинула к нему стул, села, устроилась, поставив под голову руку, и сказала:
– Ну, рассказывай.
Мне не хотелось ей рассказывать: уж больно она задавалась. Если бы мы дошли до Туркестана, тогда другое дело. Поэтому я сказал вежливо:
– Чего там, неохота. В другой раз.
Старушка стала совать мне хлеб с повидлом, но я отказался:
– Сказано – бесплатно, значит – бесплатно.
Сам не знаю почему, я расстроился. Мне было даже приятно, что Катька покраснела, когда я не стал рассказывать и пошёл к дверям.
– Ну ладно, не сердись, – провожая меня, сказала старушка. – Как тебя звать?
– Григорьев Александр.
– Ну, прощай, Александр Григорьев. Спасибо.
Я долго стоял на площадке, разбирая фамилию на дверной дощечке. Казаринов – не Казаринов…
– Н. А. Татаринов, – вдруг прочёл я.
Вот так штука! Татаринов Николай Антоныч. Наш заведующий. Это его квартира.
Глава 4
БЫЛО НАД ЧЕМ ПОДУМАТЬ
Лето мы провели в Серебряном бору, в старинном, заброшенном доме с маленькими лестницами-переходами, с резными деревянными потолками, с коридорами, внезапно кончавшимися глухой стеной. Всё в этом доме скрипело: двери по-своему, ставни по-своему. Одна большая комната была заколочена наглухо. Но и там что-то поскрипывало, шуршало, и вдруг начинался мерный дребезжащий стук, как будто молоточек в часах бил мимо звонка. На чердаке росли дождевики, иностранные книги валялись с вырванными страницами, без переплётов.
До революции дом принадлежал старой цыганке-графине. Цыганка-графиня! Это было загадочно. По слухам, она перед смертью замуровала клад. Ромашка искал его всё лето. Хилый, с большой головой, он ходил по дому с палочкой, стучал и прислушивался. Он стучал и по ночам, пока кто-то из старших не дал ему по шее. В тринадцать лет он твёрдо решил разбогатеть. Его бледные уши начинали пылать, когда он говорил о деньгах. Это был врождённый искатель кладов – суеверный и жадный.
Персидская сирень густо росла вокруг развалившихся беседок. Вдоль зелёных дорожек стояли статуи. Они были не похожи на греческих богов. Те – равнодушные, с белыми, слепыми глазами. А эти – как мы, такие же люди.
Одна статуя была с усами, вроде Кораблёва, другая – обыкновенная девочка лет десяти. Она стояла в длинной, до пят, рубашке, потягивалась, тёрла кулаками глаза, как будто только что встала с постели.
Я попробовал вылепить её, и ничего не вышло. Вышли только косы колечками и такие же колечки на лбу, как у Катерины Ивановны, той девчонки с задранным носом. Пожалуй, вышел и нос. Но всё-таки людей не так просто было лепить, как жаб и зайцев.
Такая хорошая жизнь была только в начале лета, едва мы переехали в Серебряный бор. Потом жизнь стала похуже, нас почти перестали кормить. Весь детдом перешёл на «самоснабжение». Мы ловили рыбу, раков, у стадиона в дни состязаний продавали сирень, а то и попросту таскали всё, что попадало под руку. По вечерам мы разводили в саду костры и жарили добычу.
Вот один такой вечер – они были все как один.
Мы сидим у костра, усталые, голодные и злые. Всё черно от дыма – манерка, рогатки, на которых она висит, наши лица, руки. Как индейцы, готовые съесть капитана Кука, мы молчим и смотрим на огонь. Головешки вдруг вспыхивают и рассыпаются, тёмно-красный дым стоит над костром клубящейся шапкой.
Мы – это «коммуна». Весь детдом делится на «коммуны»: в одиночку трудно добывать «снабжение». У каждой «коммуны» свой председатель, свой костёр и свои запасные фонды – то, что по каким-либо причинам не съедено сегодня и осталось на завтра.
Наш председатель – Стёпка Иванов, пятнадцатилетний парень с гладкой мордой, обжора и подлец, которого все боятся…
– Сыграли в «ошички»? – лениво говорит Стёпа. Все молчат. Никому неохота играть в «ошички».
Стёпка сыт, вот ему и охота.
– Ладно, Стёпа. Только ведь темно, – говорит Ромашка.
– Знаешь, где темно? Вставай!
Больше всего на свете наш председатель любит играть в «ошички». По-нашему, это «козоты», или «бабки». Биток у него жульнический, все это знают. Но все, кроме меня и Вальки, подлизываются к нему, в особенности Ромашка. Ромашка даже нарочно проигрывает ему, чтобы Стёпка его не обидел.
Не следует думать, что мы жарим тонкую дичь на нашем костре. В манерке, с бою захваченной на кухне, варится суп. Это настоящий «суп из колбасной палочки», как в сказке, которую зимой читала нам Серафима Петровна. Разница, может быть, только в том, что тот суп был сварен из мышиного хвоста, а мы клали в свой суп всё, что попадалось под руки, случалось, что и лягушечьи лапки.
Но вот дверь нашего дома распахивается, и на веранду выходит низенький толстяк в широкополой шляпе.
– Дядя Петя, к нам!
– Сюда, дядя Петя!
Это Пётр Андреевич Лопухов, наш повар. Пошатываясь – не от воды – и мурлыча под нос отрывки из оперных арий, он обходит «коммуны». Пробует из каждого котелка, сплёвывает и говорит с отвращением:
– А! Отрава.
Он – меломан, то есть любитель музыки и пения. Все оперы он знает наизусть. Для него нет большего наслаждения, как изобразить какую-нибудь сцену из «Евгения Онегина» или «Пиковой дамы», а для нас нет большего наслаждения, как послушать его и выразить своё восхищение:
– Здорово! Не хуже Шаляпина! Дядя Петя, почему ты в артисты не идёшь?
– Боюсь.
– Чего, дядя Петя?
– Засосёт.
Вот он останавливается у нашего костра, пробует, сплёвывает, и начинается длинный рассказ о том, как ели в былые времена, очень давно, лет сто тому назад или даже двести. Он не только меломан, но ещё и историк, знаток старинных блюд, заячьих соусов и оленьих грудинок.
– Королевская яичница, – загадочным шёпотом говорит он. – Возьми желтки из восемнадцати яиц, смешай с бисквитом, прибавь горького миндаля, сливок, сахару и пеки в масле. Едал?
Мы отвечаем хором:
– Не едал!
Но сам повар из всех блюд предпочитает одно, называемое «водки выпить». Он наш единственный руководитель летом двадцать первого года. Серафима Петровна растерялась, никто не обращает на неё никакого внимания. По дому бродят ещё какие-то няни, с поваром они на ножах: им почему-то невыгодно, что он выдаёт нам паёк в сухом виде. Словом, если бы не повар, мы бы все разбежались.
Итак, он стоит у нашего костра и рассказывает, как ели в старину. Иногда он перебивает себя медицинскими примечаниями:
– Щука не всякому полезна. Отягчает желудок.
Или:
– Карп жидит кровь. Здоровая рыба.
Но вот он снимает нашу манерку и нюхает пар. Случается, что, понюхав пар, он говорит не «отрава», а «могила» и выплёскивает суп в кусты. Что же он скажет на этот раз? Нюхает, поднимает глаза к небу, молчит…
– Отрава!
Семь голов склоняются над манеркой, семь ложек по очереди лезут за супом. Едим!
Нельзя сказать, чтобы мы поправились к осени на таком рационе. Кроме Стёпы Иванова, который, как страус, мог переварить что угодно, мы худели, болели и чувствовали себя очень плохо.
И всё же это было хорошее лето. Оно запомнилось мне, и вовсе не потому, что нас плохо кормили. Не привыкать – я в ту пору ничего хорошего ещё и не ел за всю свою жизнь. Нет, я запомнил это лето по другой причине. Впервые я почувствовал к себе уважение.
Этот случай произошёл в конце августа, незадолго до нашего возвращения в город, и как раз у костра, когда мы готовили ужин. Стёпа вдруг объявил новый порядок выдачи пищи. До сих пор мы ели по очереди – ложка за ложкой. Стёпа начинал как председатель, за ним – Ромашка и так далее. А теперь будем наваливаться все сразу, пока суп не остыл, и кто скорее.
Никому не понравился новый порядок. Ещё бы! С таким председателем это был верный гроб. Он мог в три приёма выхлебать всю манерку.
– Не выйдет! – решительно объявил Валька.
Мы одобрительно загалдели. Стёпа медленно встал, почистил колени и ударил Вальку в лицо. Он страшно ударил его – кровь сразу залила всё лицо и, должно быть, попала в глаза, потому что Валька, как слепой, замахал руками.
– Ну, – лениво сказал Стёпа, – кому ещё охота?
Я был самый маленький в «коммуне», и он, конечно, мог уложить меня одной рукой, но всё-таки я ударил Стёпу. И Стёпа вдруг зашатался и сел. Не знаю, куда я ему угодил, но, хлопая глазами, он сидел на земле с каким-то задумчивым видом. Правда, он быстро опомнился, кинулся на меня, но тут уж ребята не дали меня в обиду. Стёпа был избит, как собака. Пока он лежал за костром и выл, мы поспешно выбрали другого председателя – меня. Стёпа, разумеется, не голосовал, но всё равно он оказался бы в меньшинстве, потому что меня выбрали единогласно.
Забегая вперёд, могу сказать, что я был неплохим председателем. Когда голод кончился и мы зимой вступили в пионеры, наша «коммуна» стала лучшим звеном в школе. Первое, отчаянное, боевое звено «Чапаев».
Как ни странно, но это мордобитие было моим первым общественным делом. Я слышал, как ребята говорили про меня: «Слабый, а смелый». Я – смелый! Вообще, какой я? Было над чем подумать.
Глава 5
ЕСТЬ ЛИ В СНЕГУ СОЛЬ?
Ничего не переменилось в школе за этот год. По-прежнему ссорились бывшие лядовцы с бывшими пестовцами, по-прежнему привозили в санях закутанную, как бабушка, кашу. По-прежнему в десять часов утра Кораблёв появлялся в школе.
Он приходил в длинном осеннем пальто, в широкополой шляпе, не торопясь причёсывал перед зеркалом усы и шёл на урок.
Однако теперь его уже нельзя было лишить пайка, как предлагал в прошлом году Кавычка: на его уроках было теперь больше пяти человек. Он никого не спрашивал, ничего не задавал на дом. Он просто рассказывал что-нибудь или читал. Оказывается, он был путешественником и объездил весь мир. В Индии он видел йогов-фокусников, которых на год зарывали в землю, а потом они вставали живёхонькими, как ни в чём не бывало; в Китае ел самое вкусное китайское блюдо – гнилые яйца; в Персии видел шахсей-вахсей – кровавый мусульманский праздник.
Лишь через несколько лет я узнал, что он никогда не выезжал из России. Он всё выдумывал, но как интересно! Хотя многие ещё утверждали, что он – дурак, но теперь уже нельзя было сказать, что он ничего не знает…
По-прежнему первым лицом в четвёртой школе был наш заведующий Николай Антоныч. Он всё решал, во всё входил, присутствовал на всех собраниях. Старшеклассники ходили к нему на дом «выяснять отношения». Споры между лядовцами и пестовцами он решал в десять минут, и самые отпетые подчинялись без возражений. Любой школьник – от первого до последнего класса – мог явиться к нему поговорить о своих делах. «Я скажу Николаю Антонычу», «Мне велел Николай Антоныч», «Меня послал Николай Антоныч» – то и дело слышалось в нашей школе.
Наконец и мне случилось произнести эти четыре слова.
Накануне я стал школьником. Детский дом был «подвергнут испытаниям», и меня послали во второй класс. Думая о том, как отнестись к этому событию – не махнуть ли на Москву-реку или на Воробьёвы горы, – я слонялся по актовому залу, когда дверь из учительской приоткрылась и Николай Антоныч поманил меня пальцем.