Второй ответ
Действительно, константинопольские утки возвестили не только о поражениях, понесенных нашими полками, но также и об ужасных зверствах, которые будто бы были совершены нами с чисто садистической развязностью над женщинами, детьми и невинными арабами.
Для того, чтобы лучше разжалобить Европу и выпросить ее покровительство, турецкие газеты избрали систему лжехромцов в Андалузии, выставляя напоказ, как червивые раны, фотографии резни, которые они предварительно подделали. Эти фотографии, которые идут не только из Константинополя, но также и из Франкфурта и Лондона, очень легко разложимы на две-три другие фотографии, сделанные в разное время в разных городах Африки и, конечно, похожие друг на друга.
На той, что у меня перед глазами, как почти на всех других, неизбежный сценарий из минаретов и арабских переулков, схваченных арками.
Верхняя часть, представляющая берсальера, наводящего ружье, идет, вероятно, из Триполи. Нижняя часть, изображающая стонущую женщину в лохмотьях и детей, ни капельки не испуганных, может с таким же успехом быть египетского, мароккского или алжирского происхождения.
Все вместе должно убеждать ротозеев в обильности избиений невинных, избиений, которые производили берсальеры.
Что касается фотографий, опубликованных журналом «Daily Mirror», — они меня ничуть не удивили.
Я говорю об иллюстрированном журнале, который не любит оттенков, убежденный, по всей вероятности, в том, что у читателей должны быть кошмары от ужасных и потрясающих снимков.
Вовсе не надо истории, черт возьми! — надо только живо заинтересовать свою публику.
Мне, например, случилось ранить в руку известного литератора на одной парижской дуэли, наделавшей два года тому назад немного шума. А через неделю я увидел себя на первой странице «Daily Mirror» наклонившимся над своим противником, у которого была пронзена насквозь моей шпагой грудь.
Впрочем, как я могу хранить злобу на «Daily Mirror», который был так мил, что, давая мою фотографию своим читателям, покрыл мою почти д’Аннунциовскую лысину чудеснейшими черными волосами?.. Очевидно, одна и та же изумительная промывка фотографий послужила к проявлению моей шевелюры, зверства итальянских офицеров и, скажем, задора журнала, о котором идет речь!
К счастью, вся Европа знает теперь о знаменитом Саде Пыток, который на моих глазах открыли в Генни: сотни трупов итальянских солдат, из которых почти все были с содранной кожей, были погребены заживо; у одних были скальпированы черепа или сшиты губы; у других вбиты в рот оторванные от них самих куски мяса.
Отныне установлено, что авторов этих очаровательных хирургических операций кормили и им помогали наши же офицеры и солдаты, которые убивали свое послеобеденное время, в период до восстания тем, что ухаживали за старыми калеками и детьми, из которых почти все были заражены гнойным воспалением глаз.
Зато никто до сих пор не доказал и не сумеет доказать, что сомнительная прелесть арабских женщин могла бы хоть раз заставить наших отлично дисциплинированных солдат обойти строгость генерала Канева, гораздо более сурового на этот счет, чем в каком бы то ни было другом отношении.
Кроме того, пора сдать в архив, с ворохом романтической поэзии, все старые клише, восхищающиеся великолепием арабского типа, который мы, к несчастью, встречали почти всюду, на берегу Средиземного моря, лишенным своей античной изваянности и элегантности и сильно попорченным ужасающим разнообразием неизлечимых эпидемий.
Что же касается роковых женщин оазиса, которых будто бы изнасиловали наши солдаты, поговорим о них, если хотите…
У наименее отвратительных гнойные или косые глаза и целые колонии мух, вставленные, как изумруды, в углы губ или на лбу, в оправу гноящейся раны. Все они с пятнадцати лет небрежно стягивают поясом груди, падающие ниже пупка… Попробуйте-ка, если сможете, подышать вонью их грязного белья, которое, в потоках заразительного пота, содержит богатейшие гноящиеся культуры холеры, проказы и сифилиса…
Вы сами поймете, как и я, что наши солдаты могли приближаться к ним только в порыве сострадания, только для того, чтобы утолить их голод или облегчить их болезни.
Действительно, было дело до любви или любовных похищений в ужасном лазарете с переулками, вымощенными экскрементами, каким стал Триполи под владычеством турок.
Я родился в Египте и там я провел свое отрочество и часть юности. Я жил среди арабов и достаточно хорошо говорю на их языке. Поэтому я могу утверждать с полным знанием дела, что мы подверглись роковому влиянию нашего гуманитарного колониализма.
Никто не может заподозрить в патриотическом преувеличении эти разъяснения, которые, признаюсь, причиняют некоторую тревогу моей футуристической душе.
В самом деле, констатируя тот факт, что наша футуристическая агитация в пользу войны, единственной гигиены мира, и милитаризма, против мирной и утилитарной трусости, приготовила с одной стороны великолепную воинственную атмосферу, охватившую Италию в настоящий момент, — с другой стороны я принужден сознаться, что эта пропаганда еще не искоренила из итальянской души прошлые пороки, которые именуются: сентиментализм, болезненное участие и любовь к калекам.
Если, благодаря нашим отчаянным усилиям, у итальянских студентов, наконец, есть идеал повседневного героизма и горячая страсть ко всем видам опасности, если наша артиллерия мудро усовершенствована, если наши военные летчики и наши берсальеры любят играть со смертью, — от этого не менее грустной правдой является, к сожалению, то обстоятельство, что мы все еще подвержены сердечной нежности и почти женской чувствительности, которую я называю чисто итальянской.
Вот вам пример, взятый из ряда бесчисленных военных подвигов, которые имели место на дороге Шара-Шат, в славный, знаменитый день 28-го октября!
Около трех часов дня, я ехал с моими друзьями Е.М. Грей и Федерико де-Мариа, стараясь достигнуть одного пункта, там, в трех километрах, где трещала оглушительная пальба.
Позже мы узнали, что 11-й Берсальерский полк устоял здесь, не дрогнув, весь день, повинуясь поднятой шпаге полковника Фара; берсальеры стояли, окруженные ордами арабов, из которых половина устлала матрацем трупов прилегающие фруктовые сады, а другие рассеялись в ужасе от того, что им приходилось сражаться с каре из молний и громов, построенных к сражению.
Мы ехали верхом, между двумя откосами розовой глины, топорщившихся от колоссальных кактусов. Наши лошади громко фыркали и нервно нюхали кривые корни оливковых деревьев, кости и атлетические бицепсы которых продирались сквозь рыжую пыль и грязь дороги.
Внезапно мы увидали молодого лейтенанта Кварта, который приближался в сопровождении десяти солдат и нескольких моряков.
Один из них крикнул мне:
— Не видали ли вы проходившую вооруженную шайку?
Другой моряк, уже взобравшийся на стену, ответил ему за меня:
— Вон они! Вон там, в той вилле, возле волчьей ямы, сзади оливковых деревьев!
— Туда, туда! — закричал Кварта.
Но сначала пришлось ударами палок проделать отверстие между кактусов. Кварта, окровавив руки, прошел…
Все солдаты ринулись за ним. Мы пришпорили лошадей и последовали за солдатами, держа в руках револьверы, в прямоугольную ограду пальм…
Вдруг, вилла приветствовала нас хлещущим градом свинца, и немедленно один юнга, лет шестнадцати, упал, сраженный пулей в рот; упал, выхаркивая кровь.
Инстинктивно я наклонился к нему. Но лейтенант Кварта, настолько же осторожный, насколько и смелый, знал, как и всякий фехтовальщик, что иной раз секунда промедления равносильна поражению.
Утонув с головой в траве впереди меня, он крикнул мне:
— Вперед, вперед! Не теряйте времени!
Я взял в руки карабин убитого моряка, и мы все двинулись вперед, пробираясь от пальмы к пальме, целясь в три окна виллы, в эти пасмурные, угрюмые и темные зрачки с дикими взглядами, бросаемыми из-под длинных ресниц дыма…
Через пять минут, один из трех закрылся. Два солдата, схватив бревно, начали пробивать дверь, ломая ее наискось, чтобы укрыться от пуль.
Она еще противостояла этим удвоенным ударам, и вот, вдруг, мы увидели, что Кварта появился, стоя на срубе колодца, совсем возле виллы. Прыжок — и вот лейтенант уже на террасе…
— Скорей, скорей! Влезайте!
Это был парад гимнастов, которые карабкались на стены, влезали один на другого и прятались от ружейных пуль.
Все устремились на большой четырехугольный двор виллы. Мы стреляли сверху вниз в арабов, скучившихся в углу и целивших наискось, в наши внезапно выныривающие головы.
Но терраса недостаточно высока. Кварта не остался там, фьють! — прыжок; он стремительно кинулся вниз, направив револьверное дуло в нос арабам.
Те бросили оружие и подняли руки вверх. Вокруг них валялись тринадцать трупов и дюжина раненых…
Мы вышибали двери, чтобы стрелять снаружи в толпу отвратительных, вызывающих тошноту, женщин, которые кричали, как проститутки.
У них у всех были спереди их «галабие», нечто вроде передника, набитые патронами. Кто-то предложил отвести этих женщин в Триполи, а мужчин расстрелять в поле.
Но надо торопиться… Слева приближается ночь, с запахом кислой и приторной гнили, приближается в шумящем и огненном воздухе. Моряк, оставленный на страже на террасе, уже отстреливался из ружья в ответ на пули, летящие из соседнего дома, прямо в нас…
И вот, под напев стрельбы, лейтенант Кварта, оглядев нас своими, словно извиняющимися за свою доброту, глазами, произнес эти незабываемые слова:
— Я отлично понимаю и знаю, что их непременно надо расстрелять… Но я — католик, и я не хочу иметь на своей совести смерть хотя бы одного безоружного араба!.. Свяжите их всех этими веревками и следуйте за мною!
При выходе наш маленький отряд должен был несколько раз замедлять шаги под проливным огнем; мы замедляли шаги из-за раненых, которых надо было тащить или нести на руках!..
Приложение
Фрэнсис Мак-Куллах
(Ответ Маринетти)
Если читателю угодно получить представление о чудовищных размерах, каких достиг культ пушек, насаждаемый итальянскими джингоистами, советую прочитать «Битву у Триполи», вышедшую из-под пера «поэта» Маринетти. Мое внимание к этому сочинению привлекла культурная ирландская дама, которая разделяет мое отвращение к нынешним, римским же варварам, господствующим над Римом.
Описывая схватку 26 октября, Маринетти рассказывает, как посетил дом Джемаль-бея, чтобы «поцеловать кровавый рот солдата, который сжимает в своих руках раскаленное ружье, подобно тому, как мать сжимает свое бредящее дитя… Артиллерист тяжело двигается вперед… бормочет разорванными челюстями:
— Восемь! Я их убил восемь!..
Но ничто не сравнится с эпической великолепной пышностью лейтенанта, который, с ртом, заклепанным окровавленным бельем, поднимает каждую минуту ко мне обе руки, чтобы показать, что он убил десятерых».
Смерти, о которых идет речь, вероятно были убийствами невинных, безоружных людей, хотя поэт-джингоист, судя по всему, этого не понимает.
Мне это восхищение резней кажется почти таким же грандиозным признаком дегенерации, что и само футуристическое движение. Здоровые нации принимают как данность, что их солдаты и моряки обладают обычной мужской храбростью: только больные и трусливые дегенераты впадают в пароксизмы возбуждения и поют безумные гимны при виде артиллериста, который направляет пушку на врага в трех милях от себя, никак не способного ответить. В «Canzone dei Trofei» д’Аннунцио приходит в восторг от выстрела пушки, хотя в тех обстоятельствах стрелять из пушек было не опасней, чем качать деревенский насос в Суррее. Вслед за д’Аннунцио (но с очень большим отставанием), Маринетти празднует буйным взрывом чрезвычайно плохой поэзии разрывы итальянской шрапнели в турецких рядах, «поток свинца, поток итальянской силы» («Еще! Еще!!! О, какая радость!.. Браво, браво!.. Слава вам, прекрасные пехотинцы 40-го!.. Привет вам, пылкий майор Бианкулли, капитан Виджевано, капитан Галлиани!.. Привет тебе, лейтенант Вичинанца, герой с каучуковым телом»).
Абсурдность всей этой отвратительной пошлости станет еще более очевидна, если мы вспомним, что «прекрасные пехотинцы», «пылкий майор Бианкулли», «лейтенант Вичинанца, герой с каучуковым телом» бежали от арабов, как лани, и что результатом всего сражения стало итальянское отступление.
Но синьор Маринетти этого не замечает. Он обращается к звездам; он желает превратиться в снаряд, чтобы взорваться среди «гнусных» врагов: словами, которые едва ли можно назвать приличными, он осуществляет любовь с пушкой. Пулемет становится «элегантной и роковой женщиной…», женщиной «очаровательной, и зловещей, и божественной».
Бордель и бойня, похоже, обеспечивают этого итальянского джентльмена всеми сравнениями. Когда снаряды бьют по пустыне, вздымается «колоссальная нагота женщины; ее разорвавшиеся и лопнувшие груди, полные смолы… Огромное импровизированное тело из песка выставляет напоказ под открытым небом свой более человеческий профиль. Его толстые и черные губы текут, как лакрица, дымом, и ее пространный живот выделывает торжественный танец…»
Когда мы поймем, что люди, несущие подобную околесицу, не только разгуливают без присмотра, но и диктуют политику Италии, мы осознаем грозящую Европе опасность.
Говоря об антивоенной партии, синьор Маринетти провозглашает:
«Еще недавно мы, ударами кулаков, на улицах и на митингах, сшибали наших наиболее яростных противников, изрыгая им в лицо следующие неуклонные принципы:
…
3. Необходимо, чтобы назойливое воспоминание о римском величии было бы, наконец, стерто во сто крат большим величием итальянским.
Мы призываем итальянское правительство довести до грандиозных размеров все национальные честолюбия, презирая нелепые обвинения в пиратстве, и провозгласить рождение Панитализма»…
Комментарии
Текст книги печатается по новой орфографии с единственного русского издания, выпущенного «Универсальной библиотекой» в Москве в 1915 г.
«Битва у Триполи» Ф. Т. Маринетти (1911), брутальный и динамичный памятник раннего итальянского футуризма, относится к числу книг, неизбежно напоминающих о вековечном вопросе «гения и злодейства». Книга эта в полной мере отразила и литературное мастерство Маринетти, и те воинственные националистические и милитаристские взгляды, что вскоре привели его в лагерь Муссолини и зарождающегося итальянского фашизма. «Он был Иоанном Предтечей фашизма» — кратко и точно сформулировал В. Шершеневич, который внимательно следил за эволюцией своего бывшего вдохновителя.
«Если вы перечтете книги Маринетти сейчас, особенно «Манифесты» и «Битву у Триполи», то вас поразит злободневность мыслей» — продолжает поэт в мемуарах, написанных в тридцатые годы (Шершеневич Вадим. «Великолепный очевидец. Поэтические воспоминания 1910–1925 гг.». Мой век, мои друзья и подруги. Воспоминания Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова. М., 1990. С. 500). «Идея «великой» Италии, идея освобождения страны от иностранной зависимости, лозунг «Родина нам дороже свободы», идея национального величия, идея «войны как гигиены человечества» — разве не это нам сегодня передают фашистские радио? Разве не об этом пишут фашистские газеты?»
Вместе с тем, нельзя не отметить этические и эстетические расхождения Маринетти с фашизмом и прежде всего его осуждение ползшего из Германии, как коричневая зараза, нацистского расизма. Но пока что, воспевая в окопах Триполитании откровенно захватническую колониальную войну, Маринетти создавал не политический манифест, а литературное произведение. «Битва у Триполи» стала первым и еще робким опытом применения ряда принципов футуристического письма, сформулированных Маринетти чуть позднее в «Техническом манифесте футуристической литературы» (1912) — тех самых принципов, которые были превращены Шершеневичем в теоретическую базу русского имажинизма (см. подробнее в комментариях). Книга была также переходным этапом на пути к более радикальным экспериментам по «уничтожению синтаксиса» и «освобождению от психологии», испробованным Маринетти в «Zang Tumb Tumb» (1914). В «Битве у Триполи», отмечает Д. Шнапп, «слова на свободе» выступали как литературный аналог нового, механизированного и прозрачного поля боя и основанной на монтаже эстетики репортажа, пришедшей из примитивного документального кино» (Schnapp Jeffrey Т. «Propeller Talk». Modernism/modernity. September 1994. Vol. 1. № 3. C. 169).