Щелкнул выключатель. Но свет не потух.
Щелк! Щелк! Щелк!!!
Люстра не гасла. Наоборот она разгоралась. Бешеный свет, нестерпимый, залил пустыню Сониной комнаты.
— Старая ведьма! — вскричал, наконец, Симеон. — Это ее рук дело! Уж на том свете, а продолжает вредить.
Он начал яростно молотить кулаками по выключателю.
— Но, может быть, — робко предположила я, — это можно и при свете?
Симеон обернулся и печально произнес:
— Я не могу при свете. Я стесняюсь.
— Симеон! — я взяла его за руку. — Плюнь ты на все. Слышишь зов плоти моей? Ближе прижмись ко мне, крепче, ты будешь спать под одним одеялом со мной, и рука твоя будет лежать у меня на груди!..
Я подвела его к дивану, мы разделись, и только хотели возлечь, как со страшным треском, воем и лязгом из дивана выскочили пружины.
— Мама родная, — пробормотал Симеон, опускаясь на табуретку.
И табуретка под ним заходила ходуном.
В этот миг на пороге возникла жена Симеона Вера, три его пуделя, черепаха и две дочери в белых ночных сорочках, Надежда и Любовь.
— Симеон! Укротитель табуреток! — сказала Вера.
— Ты что тут шумишь?
— Да вот, — начал объяснять Симеон, — что-то не в порядке с электричеством! Я гашу свет, а он не гаснет. Я гашу, а он не гаснет!
— Разве? Разве? — удивилась Вера… и выключила свет.
А впрочем, уже рассвело, я попрощалась со всеми и поехала домой.
— Где ты была? Мы всю ночь собирались обзванивать морги! — сказал Йося, когда я вернулась. Он имел такой грозный вид. В корейских резиновых сапогах со шнуровкой на толстой подошве, в жилете приталенном полосатом, в штанах, о каких только мог бы мечтать Дуремар, — все это Йося сам выбрал на ВДНХ в отделе культуры в куче барахла, прибывшего из далеких, не в меру расщедрившихся стран.
У Иосифа совсем обуви нет, а на барахолке было много приличных ботинок, но он как увидел корейский сапог, так тот и запал в его душу. Он стал спрашивать:
— А где такой еще?
— Вон, ищите в горе башмаков!..
Йося рылся и рылся, и рылся, и ухватил эти самые резинки, потому что они напомнили ему войну, когда его папа Аркадий ходил по Земле в подобных сапогах, только у него они были кожаные, а Йося учился, учился и работал на заводе, он делал мины…
— Какие мины? — кричит из комнаты Фира. — Всем известно, что ты, Иосиф, делал миски.
— Я делал мины! — заводится Йося. — Мины! Заруби себе это на носу!
А Фира:
— Я только хочу одного, — говорит, — чтобы мой муж не стыдился того обстоятельства, что во время Великой Отечественной войны с немецко-фашистскими захватчиками он делал миски. Всякий труд почетен, а миска в тяжелое военное время, может, не менее полезная вещь, чем мина. Как бы там ни было, Иосиф, ты ветеран, герой, уважаемый боец трудового фронта, и тебе полагается бесплатный проездной.
— Если я еще раз услышу, — клокочет Иосиф, — слово «миска», я просто… уйду из этого дома!
Он хлопает дверью и выскакивает на улицу — прямо на дождь, но через минуту возвращается:
— Милочка! Фира! — Йося чуть не плачет. — В правом сапоге дыра!
— А ты думал, — отвечает Фира, — они будут хорошие сапоги нам отдавать? Если бы мы им отдавали, мы дали бы хорошие!
— А на жилете совсем нету пуговиц! Ах! Ах! Пуговиц нет! — Он сунул руки в карманы, а там пробка от пива — как видно, кто-то пошел, попил пива с омаром, напился, наелся, раздобрился, скинул со своего плеча жилет и послал в Москву Йосе Пиперштейну в личные руки: эх, была не была, носи, Йоська, старый ты еврей! Что ж ты такой-то? Старый, лысый?! И куда тебе без жилета? Что за жизнь без жилета русскому еврею? Только что повеситься!
— А где мое-то пиво с раками? — плакал Йося, сжимая в ладони чужедальнюю пробочку от бутылки, — Господи! Ведь я тоже — вот он я, и мне хочется всего, чего и другим Божьим тварям. Хотя мне грех жаловаться — вчера вечером Фира отварила кальмара. Их теперь продают целиком. И она его, целого, отварила.
Господь, Бог наш и Бог отцов наших, известно тебе тайное тайных всего живого, и ты сам знаешь это свое творение: щупальца, щупальца, кругом присоски, в середине клюв и два огромных глаза. Мы с Фирой долго гадали — что там можно есть, а что нет, я отрезан какое-то щупальце, съел, и мне показалось, что это был член.
И приснился Иосифу сон, как приплыл к нему тот кальмар и сказал:
— Ты зачем съел мой член? Теперь я, Иосиф, съем твой.
— Я ему объяснил, что я съел его член по неведению, в связи с тем, что он мало чем отличался от остальных частей его тела, что это всего-навсего оплошность, путаница, неувязка, квипрокво, и, конечно, без всякого злого умысла.
А кальмар — куда там! — и слушать не стал. Вонзил клюв в Иосифа и откусил ему это место.
Дальше видит Иосиф свой член в заграничной упаковке на витрине коммерческого ларька. Но не такой, какой был, а гораздо больше, крупнее, причем с электрическим проводом, вилкой для штепселя, стоимостью одиннадцать тысяч рублей.
— Шляешься где попало! — орет на меня Иосиф. — Являешься под утро, а сейчас такие ужасы творятся! Кругом лежат то ли пьяные, то ли мертвые. В подземных переходах нищие суют тебе под нос свои трофические язвы! От каждого встречного можно получить ножевое или огнестрельное ранение. Везде слышатся крики, стоны, оружейные выстрелы. Повсюду следы чьей-нибудь трагической гибели. Вчера по телевизору показывали — мужик бежал по берегу реки, увидел женщину с ребенком, набросился и покусал! Теперь им будут делать сорок уколов от бешенства. Кто знает, нормальный он или ненормальный?
— Нормальный издерганный жизнью человек, — задумчиво говорит Фира.
— Нормальные, издерганные жизнью люди, — неистовствует Йося, — высаживают грудью дверь, врываются в дома и жгут хозяев утюгами!
— Хотела бы я знать, — изумляется Фира, — где они берут утюги?
Сама она сожгла свой утюг, позабыв его выключить, и уже целый год гладит Йосины брюки, да и другие наши вещи о край ванны.
— О, время всеобщего бедлама! — говорит Йося, воздев руки к небесам. — В России царят гнев, страх, сонливость, жестокосердие. Я тебя заклинаю, Милочка, никогда никому не открывай дверь!
— И в лифт пускай не садится с незнакомыми мужчинами! — кричит Фира. — Я тоже видела своими глазами: стоит у подъезда группа молодых людей — столпились, сгрудились, и знаете, что они делают???
— ЧТО? — в ужасе спрашивает Йося.
— Сосут сосульку!
— ОДНУ НА ВСЕХ? — ужасается Иосиф.
Господи! Как прекрасно все, что ты создал! Земля и лед, и камни, и палки и вороны. Я так люблю смотреть. Я даже когда целуюсь, не закрываю глаза. Тогда есть возможность наблюдать светила небесные и движение лун, звезда Нила вспыхнет на несколько минут перед восходом Солнца, предвещая половодье, свет от нее летит восемь лет и восемь месяцев. Это если любимый повыше тебя. Если же он пониже, то виден один только снег золотой на закате, и больше ничего.
— Блин горелый! — нежно бормочет мне на ухо некто Кукин. — Я с тобой, Милочка, — говорит он, — как накурился марихуаны.
Он так и представился, когда мы познакомились: некто Кукин.
В ночь на это событие мне приснился сон — у нас маленький куренок, очень глупый. А Йося возьми и посоветуй:
— Надо отрубить ему голову. Тогда вырастет другая, лучше!
И вот куренок сидит в корзинке, живой-здоровый, но без головы.
ПРОШЛО ТРИ ГОДА.
Сидит так же без головы. Мы вызвали ветеринара. Приходит ветеринар. Я спрашиваю:
— Вот у нас куренок. Вырастет у него голова?
А тот отвечает:
— Нет, не вырастет. А если вырастет — то плохая, некрасивая.
Я — на Йосю:
— Что ты наделал?! Никогда не буду слушаться твоих дурацких советов.
Проснулась вся в слезах.
Слышу — изо всех сил кто-то барабанит в балконную дверь, так что стекла дребезжат. Это Фира закрыла Иосифа на балконе — он там лобзиком выпиливал полочку из фанеры в подарок своему старшему брату Изе на день рождения… Фира по телефону: «Ду-ду-ду, ду-ду-ду!» Йося стучит, а Фира не слышит. Я открыла ему, Йося выскочил, как ошпаренный. Фира сразу давай на него орать, это ее обычная манера: когда она провинится в чем-нибудь, то начинает обвинять Йосю во всех смертных грехах.
— Что ты стучишь? — кричит Фира. — Зачем? Нельзя подождать?
— Хорошо, Фира, — Йося сразу идет на попятную. — Я больше не буду стучать. Я буду стоять и плакать, забившись в уголок, и, может быть, к ночи кто-то обо мне вспомнит. А может быть, и нет…
— Как ты смеешь кричать на меня? — не унимается Фира.
— А что бы ты хотела? — в испуге спрашивает Иосиф.
— Чтобы ты сказал: ах, ты, моя бедная малышка!
Йося, слушай, я шла по улице, меня догнал человек. В чем он был? Не помню, кажется, в пальто. Да-да, на нем было пальто, причем довольно приличное, швейная фабрика «Сокол».
Шагает он рядом со мною и говорит:
— Блин горелый! Как интересно жизнь устроена — то темнеет, то светлеет.
— Да! — с жаром воскликнула я. — Это крайне интересно.
А он продолжал:
— В такие моменты обычно слышен голос сверчка. Хотя он стрекочет непрерывно — и днем и ночью. Надеюсь, вам известно, — спросил он, — что звуки, издаваемые насекомыми, являются любовным призывом? Я почему знаю, — добавил он, — на этой улице жил мой репетитор по биологии.
О, репетитор по биологии, мост между кузнечиком и человеком, трутень медоносной пчелы, бедро травянки, зимнее гнездо златогузки, благодаря тебе в тот вечер мы вступили в учтивый разговор.
Мне он понравился, некто Кукин! Понравилось его пальто болотного цвета, гордое имя фабрики, на которой оно сшито, — «Сокол», любовь к природе, презрение к миру, и при этом в руке он все время катал два чугунных шара.
— У меня, Милочка, рука сохнет, — жаловался Кукин. — Я жертва людской несправедливости и жестокости.
Два года назад Кукин испугал милиционера в каком-то учреждении — тот икал, а Кукин его напугал, и тот в него выстрелил.
— Лучше бы я дал ему попить, — до сих пор не может успокоиться Кукин.
Он пригласил меня домой. Они жили вдвоем с матерью-старушкой на пятом этаже блочной пятиэтажки, в окне у него шумели березы, на стенке висел календарь с изображением голой девушки.
— А это палка моя плевательная! — с гордостью сказал Кукин, вытаскивая из-за дивана обломок лыжной палки. — Мама теперь ее использует как трость. Я плевал из нее рябиной или бумажными патронами. Обклеил пластырем с одной стороны, чтобы губы не к железу, и плевал из окна вверх под сорок пять градусов — далеко-о попадал! Кто-нибудь сидит у подъезда на лавочке — видят — сверху — раз! — с одной стороны упало, раз! — с другой, не больно, ничего, а просто интересно. Особенно мне. Это очень хорошее дыхательное упражнение. Народ сначала озирается, потом начинает бдительно смотреть, потом принимаются вычислять обратную траекторию. Иногда даже замечали меня сквозь деревья.
— А! Вот! — кричали. — С пятого этажа!..
Тогда я прячусь. А они уходят. Кто ж может выдержать такую бдительность?
Мы с ним стояли, обнявшись, и целый мир, сам того не подозревая, лежал у наших с Кукиным ног: огни земли и безлюдные дороги, отшельники в лесной пуще, осенний туман, халдеи, египтяне, греки, сирийцы и эфиопы — весь наш московский сброд.
— Один парень был на год помладше меня, — говорил, покрывая лицо мое поцелуями, Кукин. — Он девятиэтажный дом рябиной переплевывал. Я же всего только до седьмого мог доплюнуть.
— А меня ты сразил, — отвечала я Кукину, — одним только взором!.. Нёбо твое — сладость, живот — слоновая кость, весь ты, Кукин, прекрасен, и нет в тебе изъяна.
— Милочка, Милочка, — произнес Кукин страстно и довольно безумно. — Я должен признаться тебе — меня потрясал мой одноклассник. Он от стены противоположной доплевывал до доски! Он потрясал меня, что, во-первых, он в классе! — мог так свободно плеваться. А во-вторых, его мощь — он дотуда доплевывал безо всякого плевательного аппарата.
Кукин рос без отца. Его папа оставил его маму из-за того, что она, вступая с ним в брак, отказалась менять свою девичью фамилию. Хотя у отца была очень благозвучная фамилия: Вагин.
— Вагина — это звучит гордо, — уговаривал он ее, — и красиво. Не то что какая-то Кукина.
Но мама решила оставить себе непременно фамилию предков по той пустяковой причине, что если она станет Вагиной, то тогда Кукины переведутся на этой Земле. К тому же, говорила она, не имя красит человека, а человек имя.
Нашла коса на камень, а дело касалось фамильной чести, поэтому Вагин без дольних проволочек ушел от своей строптивой жены, так и не увидев не замедлившего появиться на свет Кукина. Лишь спустя много лет он позвонил ему по телефону и сказал, что, как ни крути, Вагин Кукину — родной отец, и тот обязан баюкать его одинокую старость.
— Сыночка! Чай готов, приглашай свою спутницу к чаю, — послышался из-за двери голос мамы.
Она ватрушек напекла! Выставила парадный сервиз для особо торжественных чайных церемоний. В окне у нее тоже ветер качал березы, но на стене висел ее собственный портрет в простой деревянной раме.
— Правда, я тут похожа на Джоконду? — спросила она с английской улыбкой.
— Один к одному, — говорю.
— К сожалению, — сказала она, — я ничего не слышу, и мы не сможем насладиться беседой.
— Не страшно, — ответила я, налегая на ватрушки.
— Во мне умерла трагическая актриса, — вздохнула она после долгой паузы. — Как я читала со сцены Илью Оренбурга!
— А кто это? — спросил Кукин.
Ему никто ничего не ответил.
— Надо сказать, я окончила очень хорошую школу, — вдруг заявляет мама Кукина. — У нас были лучшие преподавательницы в Москве. Все старые девы. Все-все-все.
— Я хочу умереть молодой, — сказала я.
— Молодой ты уже не умрешь, — резонно заметил Кукин.
В тот день мне исполнилось двадцать семь лет.
Йося, Йося, опять ты набедокурил! Мало тебе досталось от Фиры, когда ты с помойки принес чье-то кресло-качалку, потом притащил табурет, ломберный столик потрескавшийся, ты ополоумел! Любят евреи устраивать голубятни! Как будто только что приехали, все разложили, и никто не думает никуда ничего рассовывать. Тут ковры скрученные, сверху мебель, тряпье, старье, барахло, но это все ладно уже, а зачем ты, Иосиф, принес к нам с помойки гроб? Да, он крепкий, он пахнет сосновой смолою, он хороший и всем нам как раз, но у нас в нем пока — тьфу-тьфу-тьфу! — нет надобности!
— Фира, Милочка, — лепечет Йося. — Я пошел в магазин — вижу, он на помойке валяется — ну, просто полностью никому не нужный. Я окаменел, и две пустые черные сумки бились на ветру за моей спиной, как крылья ангела. Только не подумайте, что я его сразу схватил и потащил, хотя каждый бы на моем месте так и поступил, ведь гроб сейчас стоит денег! Я его приоткрыл, заглянул и как следует убедился, что в нем никого! Потом я его приподнял, он был нетяжелый, но с гробом мне вряд ли бы удалось забежать в магазин. Ах, подумал я, ладно, взял гроб и отправился домой.
— А ты не подумал, — заходится Фира, — что в нем могут быть клопы, тараканы! Иосиф! Ты интеллигент! Бывший человек искусства! Куда мы его поставим? В каких-таких целях будем применять? Пока не представится случай использовать его по назначению?
— Картошку в нем будем хранить на балконе, — ласково отвечал Йося. — Или поставим к тебе, Фира, в комнату около батареи и станем гостей туда класть. Рома с Леной приедут из Оренбурга…
— Так он же не двуспальный! — кричит Фира.
— Хорошо, — соглашается Иосиф, — я буду сам ночевать у тебя в нем. А Рома с Леной улягутся на моей кровати.
— Ни боже мой! — кричит Фира. — У тебя, Йося, волосы с ног облетают. Если долго не подметать, — на полу образуется ковер.
Йося — вылитый йети. Он стриг себе брови, в подмышках подстригал и в паху, в носу, между прочим, и на носу у него росли волосы, он стриг себе все это и не стеснялся. Фира говорит, его в молодости за это прозвали «сушеный индус». Она же — красавица Фира — полюбила Иосифа за внутренний мир — больше было не за что. Ведь он артист, музыкант, он играл в духовом оркестре. Худой, совсем крошечный, почти бестелесный, а Фира — женщина крупная. Она в него до смерти влюбилась. И всю жизнь его страшно ревновала, он был барабанщиком, к нему девушки липли.