I. Я и мой велосипед
Мои враги — гвозди, собаки и мотоциклы.
Гвоздь может продырявить мне камеру — и тогда я немедленно из всадника превращусь в коновода. Откровенно говоря, такого со мной пока ещё не случалось. Что же касается камеры, то она и без участия гвоздей ведёт себя по-свински. Её хватает ровно на девятнадцать минут: семь минут на дорогу от дачного посёлка до магазина в деревне Верхние Пискуны, семь минут — на обратную дорогу и пять — на то, чтобы успеть купить в магазине хлеба, маргарина, рыбы, сахара, сметаны, дрожжей, манной крупы, колбасы любительской (если будет), подсолнечного масла, сигарет, говяжьей тушёнки (если будет), соли, лаврового листа, печенья и суповых наборов (если будут).
Стоит мне чуть-чуть перерасходовать лимит времени, как проклятая камера начинает стремительно дрябнуть, некоторое время я мужественно еду на ободах, но потом всё-таки спешиваюсь и беру своего мустанга за «рога».
Явление это совершенно непостижимое, таинственное. Дело в том, что камера цела. Я накачивал её до звона, запихивал в кадушку с водой, относил к протоке, бросал на отмель и топтал ногами. Ни единый пузырёк воздуха не просачивался наружу. Я вешал её на гвоздик в тени, оставлял на солнцепёке — камера держала часами.
Но стоило её поставить на место, накачать, сесть на велосипед и поехать — как всё повторялось сначала: девятнадцать минут — ни секунды меньше, ни секунды больше.
Я подозреваю, что камера просто заговорена.
Кем? От чего? И для чего?
Очевидно, для того, чтобы я не мог никуда уехать дальше деревни Верхние Пискуны.
А куда я могу уехать?
Ну, уеду я по бетонке до Научного городка. Оставлю велосипед возле знакомого подъезда, поднимусь в знакомую квартиру. Мне откроет дверь прелестно растрёпанная женщина в прелестном клеёнчатом фартуке, прелестно сбитой набок юбке, прелестных разъезжающихся шлёпанцах, с прелестной сигаретой «Шипка» в зубах. Раздвигая сохнущие пелёнки, проведёт на кухню, усадит на трёхногую табуретку и скажет:
— Сейчас я тебе кофе сварю. Хочешь кофе? Растворимый. А может, рюмочку? Или ты за рулём?
— Э-э! — махну рукой я. — За моим рулём дырку не проколют. Давай и рюмочку.
Мы будем сидеть на кухне, пить кофе, курить и разговаривать.
— Ну, как твой тиран? — бодро спрошу я. — Всё, небось, в Сан-Франциско?
— Мой тиран уже, небось, в Загребе, — в тон ответит она. — Или в Карловых Варах... Твоя-то узурпаторша как? Всё удобряет?
— Удобряем, удобряем, — солидно кивну я. — Вносим... То ли мочевину, то ли клейковину. Суперфосфат— само собой.
Потом я спрошу:
— Живешь-то как?
— Да что же, — взмахнув надо лбом руками, она подбросит лёгкие, свисающие пряди и улыбнётся. — Вот — как видишь... Ты-то как?
Да живу, — отвечу я. — Что мне сделается..,
Вот и всё. И всё грехи наши тяжкие.
Никуда я её не увезу, не заверну в попону и не переброшу через седло. Нет у меня седла, и везти мне её некуда,
Да она и не поедет со мной. Ну кто я такой? Рядовой редактор рядового периферийного издательства, А он кто? Ого-го! Он на международные симпозиумы ездит в году чаще, чем я в пивные хожу. Так что мы просто дружим. Мы не любовники, мы — кореша. Тихие, безвредные собутыльники, очень симпатичные друг другу.
И стоит ли из-за этого заговаривать камеру?
...Собак на моём пути значительно больше, чем гвоздей. Как только я сворачиваю с нашей дачной гравийки на центральную магистраль Пискунов улицу имени Дарвина, они бросаются на меня из всех подворотен и долго гонятся следом. Это вполне современные собаки, воспитанные в условиях наступления технического прогресса на пригородную деревню. Они давно не лают на машины, с рычанием проносящиеся по бетонке мимо Пискунов, мирно сосуществуют с мотоциклистами — с одной стороны, и коровами, козами, свиньями — с другой. А вот странное, бесшумное сооружение на двух жидких колёсах и странный ездок, в отличие от привычных мотонаездников подозрительно шевелящий ногами, вызывают в них недоумение и злобу.
Но нет худа без добра. На собаках я выигрываю драгоценную минуту. Они гонят меня, как зайца, от начала улицы почти до самого магазина. Дальше не их территория. Дальше территория автомобилей. Собаки считают, что сделали своё дело: выгнали меня под автомобили, как под ружья охотников.
Впрочем, сегодня собакам не до меня: на улице Дарвина играют свадьбу. По этому случаю улица пьяна— празднично и шумно.
Улица Дарвина, вообще, замечательная улица. По ней проходит большой дачный шлях, и это обстоятельство, а также близость магазина, где всегда можно сдать пустые бутылки, а потом сообразить на троих, вконец развратило жителей улицы. Каждый день они видят сытых, весёлых, легкомысленно одетых — в джинсы, трико, цветастые распашонки, пляжные кепочки с прозрачными козырьками —дачников. Дачники толпятся в магазине, набивают сумки разнообразной снедью и бутылками, бутылками, бутылками. Дачники едут в новеньких «жигулях», на задних сиденьях которых покачиваются элегантные колли и астматические боксёры. Дарвинцам поэтому кажется: весь мир занят лишь тем, что лежит в тенёчке, потягивает вино и, открыв рот, ловит падающую прямо с куста малину. И по принципу: «А мы что — рыжие?» — дарвинцы тоже не считают себя обязанными систематически трудиться. Существуют они, в основном, с огородов. Но существуют странно. На других, глубинных улицах Пискунов живут крепкие неиспорченные хозяева. Они торгуют молоком, ранней редиской и картошкой на дому. Стригут то есть купоны с дачного окружений. Дарвинцы презирают эту обстоятельность. Если дарвинец стоит возле калитки своего дома с ведром картошки — это означает лишь то, что у него нечем опохмелиться. Имея же рубль тридцать семь на вино «Рубин», он ни за какие деньги не спустится в погреб. Дополнительный промысел дарвинцев: сбор пустых бутылок и прокат трёхлитровых стеклянных банок для желающих освежиться пивком возле киоска, торгующего, само собой, на розлив и в собственную тару.
А сегодня свадьба. Потная, краснолицая, она выплеснулась на улицу, образовав широкий, топочущий круг. В центре круга, сдвинув на глаза шляпу и не выпуская изо рта сигареты, играет на гармошке высокий парень. Крепкая, озорная тетка, подбоченившись, отбивает дробь и выдает припевки:
У меня милёнка два,
Оба — индивиды:
Одного заели вши,
А другого — гниды!
Здесь же, за спиной толпы, как конная милиция, стоят, растопырив ноги, мотоциклисты.
У меня такое впечатление, что эти длинноволосые ковбои в резиновых сапогах с мушкетёрскими отворотами даже спят в обнимку со своими «Юпитерами». Я вижу их всегда только в сёдлах. Они несутся по улице развёрнутой цепью, делают поворот «все вдруг», мчатся обратно, разъезжаются, съезжаются, закуривают, обмениваются запчастями, пьют из горла вермут — всё не слезая с мотоциклов.
Они — мои главные враги. Когда я крадусь по обочине дачной дороги, мотоциклисты с адским грохотом настигают меня и стараются проскочить рядом так близко, чтобы чиркануть по моему бедру своей жесткой дерматиновой курткой. Я опасно виляю, вцепившись в руль закостеневшими руками, кое-как выравниваю велосипед и еду дальше с колотящимся сердцем.
А сзади снова нарастает грохот.
Мотоциклисты откровенно презирают мою безмоторность. Когда я пеший, не на велосипеде, я для них, в зависимости от настроения, либо «мужик», либо «козёл». На велосипеде же я просто червь.
Нынче вот хорошо. Свадьба отвлекла на себя и собак и мотоциклистов. Я еду обратно с набитым рюкзаком, небрежно посвистываю. Благополучно миновал улицу Дарвина, вывернул на гравийку. Теперь надо отсчитать четырнадцать телеграфных столбов — и в зарослях тальника откроется калитка нашего кооператива.
Впереди маячит фигура сторожа дяди Саши. В руках у него по большой сумке — из магазина шагает. Дядю Сашу можно признать издалека: он ходит на раскоряку и как бы слегка приседает во время шага — у него больны ноги. Но, несмотря на безножье, он исправно охраняет наше имущество и наши урожаи от набегов пискуновских чингачгуков. Каждый вечер дядя Саша, повесив на плечо дробовик, обходит дозором дачный посёлок. Иногда он останавливается, для острастки стреляет в воздух и невыразительно, без пауз кричит: «Эй, кто там вот я вас!»
Когда ноги у него шибко разболятся, дядя Саша всё равно дежурит, только на крылечке своего дома. Посидит, посидит — пальнет, крикнет. Помолчит — снова пальнет и снова крикнет.
И мы спокойно спим в своих разнокалиберных скворечниках. Раз кричит дядя Саша — значит, всё в порядке.
За вторым столбом меня обгоняет голубой «москвич». За третьим — шоколадные «жигули» и почти сразу мягко покачивающаяся серая «волга».
Вот кого я ничуточки не боюсь, так это личных автомобилей. Наоборот, они меня боятся. Они загодя начинают забирать влево, осторожно и предупредительно объезжают меня. И если я при этом вдруг вильну рулём, машины испуганно вскрикивают.
Дядя Саша, когда его догоняют машины, останавливается. Нет, не для того, чтобы «проголосовать». Просто останавливается, отступает — от греха подальше — к самому краю дороги и, повернувшись к ним лицом, пропускает.
Догнал дядю Сашу «москвич» — обдал пылью, покатил дальше.
Догнал «жигулёнок» — бодро проклаксонил: «Салют, дядя Саша!» — и показал корму.
«Волга» споткнулась было, но, осторожно перенырнув колдобину, снова наддала ходу.
Видать, тоже у товарищей лимит времени: торопятся — боятся, как бы камера не спустила.
А у меня сегодня всё в ажуре. Правда, на свадьбе я потерял минуту, но зато магазин подарил мне аж полторы: очереди совсем не было. Так что я могу себе позволить задержаться.
— Дядя Саша! — говорю я, притормаживая — Давай сумку-то, довезу. Повешу на руль — и алле-пошёл.
Дядя Саша прижимает сумку к себе, словно боится, что я выхвачу её, и строго говорит:
— Яйцы!.. Яйцы у меня здесь. Вот эту вот, если желаешь помочь, возьми. Тут хлеб... Четыре буханки? — уточняет он вопросительно (дескать, четыре-то довезешь ли? Не передумаешь?).
— Давай-давай, — говорю. — Домчим — будь спокоен.
— На штакетник там повесь!.. Сумку-то! — кричит мне вслед дядя Саша.
...Камера начинает дрябнуть. Потерявшее упругость колесо больше не выталкивает из-под себя мелкие камешки, а мягко обволакивает их.
Но теперь уже не страшно.
Двенадцатый столб... тринадцатый... четырнадцатый — и я поворачиваю в свой кооперативный рай...
II. Покупка
Это началось ещё осенью. Однажды за ужином жена сказала:
— Хочу грядку.
Я не понял.
— Ну, грядку. Пусть всего одну, пусть совсем маленькую. Я бы там посадила вот столько лука, — она отмерила руками сантиметров тридцать-сорок, — вот столько редиски, вот столько гороха, вот столько салата, вот столько укропа, а всё остальное заняла бы под цветы.
— Минутку. Что всё остальное? Ведь грядка-то одна. И маленькая.
Жена подумала и сказала:
Ну, я посадила бы цветы по краям.
Откровенно говоря, я давно ждал чего-нибудь этакого. Не может быть, говорил я себе, чтобы у молодой женщины со временем не обнаружился какой-нибудь каприз. Таких женщин и в природе-то не существует. Но убогое воображение подсказывало мне стандартные претензии: она-де губит со мной свою молодость, замуровала себя в четырёх стенах среди кастрюль и пелёнок, мы редко бываем в гостях, в театрах, на концертах и так далее. К этому я готовился. У меня был продуман план обороны, в котором предусматривались мелкие отвлекающие уступки и ошеломительные контрудары, перерастающие в рейды по тылам.
Нелепая грядка упала как снег на голову. Я растерялся.
— А может, купим абонемент на симфонические концерты? На целый год, а? Будем ходить, слушать.
— С ней? — кивнула жена на дочку и грустно покачала головой. — А в огороде я бы ей лопаточку дала — она бы тоже копалась, никому не мешала.
— Погоди, погоди! — всполошился я. — Только что ты говорила про одну грядку.
— Ну да, мне больше и не надо. Но грядки-то в огороде делают, не на асфальте же... И пусть бы там не было домика, — снова замечтала она. — Можно соорудить шалашик или сделать навес от дождя, а пищу готовить на летней печке.
— Стоп! — решительно сказал я. — Огород, шалаш, печка... Где ты всё это собираешься устраивать? На детской площадке? Во дворе? Ведь нужен участок. Ведь это, золотко моё, называется дача.
Жена подняла глаза вверх, прислушалась — что там происходит в её душе — и спокойно ответила:
— Значит, я хочу дачу.
— Милый, купи мине дачу, — пробормотал я.
— Я не говорила — милый, — уточнила жена,
Ещё бы... Но это и не про тебя. Песня такая есть.
Благодаря этой песенке на некоторое время тема дачи превратилась у нас в развлечение. Жене понравились слова, и она, вроде бы дурачась, принималась иногда напевать:
На что я немедленно отвечал следующим куплетом:
А поскольку в песне варьировались только эти два куплета — она ему: «Милый, купи мине...» (ленту, шляпу, дачу), а он ей: «Нет в мине, милая, денег...» — жене нечем было крыть, и последнее слово, таким образом, оставалось за мной.
Скоро, однако, жена сообразила, что её вовлекли в бесконечную и безнадёжную игру. Пение в доме прекратилось. Началась мелодекламация. Жена придумала контригру. Она подучила дочку, и эта козявка стала встречать меня одним и тем же весёлым воплем: «Хочу дачу!» Поприветствовав отца таким образом, дочка забиралась на тахту и, подпрыгивая на ней, как на батуте, выкрикивала: «Хочу! дачу! хочу! дачу! хочу! дачу...» Энергия в ней таилась неиссякаемая. Она могла прыгать часами. И прыгала бы, да не выдерживала сама жена, придумавшая эту весёленькую игру.
— Хватит, кисанька, хватит, солнышко. Вон у тебя уже носик вспотел. Пойдем купаться — и баиньки. А завтра опять попрыгаешь.
Наступало завтра — и всё повторялось снова.
В конце концов слова эти поселились во мне и стали жить самостоятельно. Я шёл по улице, и каблуки отстукивали: «Хочу! дачу! хочу! дачу!» Дачу требовали колёса электрички, все пишущие машинки в издательстве, часы, лежащие по ночам на тумбочке возле кровати, и даже дверь совмещённого санузла. «Хоч-чуу дач-чуу!» — канючила она мерзким старушечьим голосом.
...К зиме я сдался.
И тут, когда вопрос о покупке дачи в принципе был решён, - обнаружилось, что мы опоздали с этой идеей. Мы опоздали на целую историческую эпоху, ибо окружавшее нас человечество давно превратилось в дачников. Мы как-то проглядели этапы этого превращения, в том числе — главный, золотой период, когда «нарезались» участки, раздавались угодья и неугодья, обживались бугры и раскорчёвывались согры. Теперь же участки больше не нарезались. Нечего было нарезать. На много десятков километров вокруг, в борах и мелколесье, на взгорках и в поймах стояли дачи, дачи, дачи. Густой малиновый дух нежил обоняние.
Дачники правили миром, окружив города плотным кольцом. Они диктовали условия, они назначали цены на землю, клочком которой наделило их некогда щедрое государство, цены на солнце, воздух и речной песочек. Править дачникам было легко: они составляли большинство, силу. Отдельные даченеимущие чудаки, вроде нас, тихо и покорно вымирали в малогабаритных квартирах.
Само собой разумеется, почти все мои коллеги тоже оказались дачниками. Была дача даже у нашего юного корректора Витюши, всего второй год работающего самостоятельно и получавшего, насколько мне известно, девяносто рублей в месяц.
С Витюши я и решил начать свою разведку. К другим, солидным дачникам, мне даже боязно было подступиться.