Бригадир не поверил. Во всяком случае, он застыл. И тут я обнаружил, что под волосами у него, кроме глаз, имеется ещё рот, который может открываться. И весьма широко.
Немая сцена эта длилась довольно долго. Я уже решил, что бригадир не оживеет вовсе, превратится в изваяние, в памятник самому себе. Чудная получилась бы скульптура: «Молодой мужчина с раскрытым ртом, застёгивающий ширинку».
Но бригадир всё же преодолел шоковое состояние.: Забыв о своём важном занятии, он пробормотал: «Щас... ребят позову», — и, хватаясь за стенки, вышел из бытовки...
Второй раз за этот странный день я возвращался домой в приподнятом настроении. Но теперешняя моя радость отличалась от недавнего языческого ликования: она была сознательной, спокойной и чуточку горделивой. Я подкормил терзавшего меня «зверя» благородным поступком, и оставшиеся сто восемьдесят рублей больше не казались мне упавшими с неба. Пришло ощущение законности своей доли. Деньги приятно отяжеляли карман. Я шагал неторопливо, враскачку, с достоинством хорошо «подкалымившего» работяги. Я даже зашёл в магазин и купил бутылку водки. Жаль только, обмыть «калым» было не с кем: Серёжа укатил обратно на дачу.
...Под дверью моей квартиры одиноко сидел Савелий Прыглов. Сидел он на «дипломатке», вытянув ноги и упёршись плечами в стену. Крохотная замшевая кепочка, казавшаяся на большой голове Савелия случайно упавшим осенним листиком, была сдвинута на глаза: Прыглов дремал.
«Вот кстати, — подумал я. — Мы ведь с ним весной дачу так и не вспрыснули. Правда, магарыч, по обычаю, с продавшего полагается, да какая разница». И подумав так, я весело сказал:
— Эге! Кого я вижу! Сколько лет, сколько зим!
Савелий очнулся. Встал, захрустев коленками. Лицо у него было прокисшее.
— Вот, старик, какие бывают люди, — жалобно заговорил он, когда мы вошли в квартиру. — Какие есть бессовестные люди... Даже не знаю, с чего начать. Неудобно даже, честное слово...
— А что такое? В чём дело?
— Да помнишь, я тебе тахту оставил? Лежанку?
Я вспомнил тахту. Горбатое сооружение с выпирающими пружинами. На другой день после заезда мы выбросили её, а потом мало-помалу изрубили на дрова.
— Понимаешь, какая штука... чужая она была. Подружка жены нам её подарила. Ну, не подарила, а так отдала: пусть, мол, побудет пока у вас — я всё равно в одной комнате живу, мне ставить некуда... А сейчас отдельную квартиру получила и требует назад. Нет, ты понял, а? Назад!.. Или, говорит, давайте тахту, или восемьдесят рэ...
Признаться Савелию, что мы давно сожгли тахту, я не смог. Представил сразу, как скажу это, а он понимающе опустит глаза: дескать, заливай-заливай, так я тебе и поверил.
Я достал свой «калым» и, злясь на себя, отсчитал восемьдесят рублей.
При виде пачки денег в моих руках Савелий быстро начал смелеть.
— Старичок! — сказал он уже вполне бойко. — Я там ещё велосипед бросил. Дермовенький, конечно. Ему и цена-то — четвертная. Но, понимаешь, сунулся на днях в магазин — новый купить, а там одни дамские. Ты как, сам его перегонишь?
— В смысле? — не понял я.
— Ну, сядешь поутрянке — и пошёл. Вместо физзарядки. К обеду в городе будешь.
Нет, он не издевался. Искренне, прямо-таки лучисто глядя мне в глаза, он предлагал... самоубийство. Такого велосипедиста, как я, на сорокакилометровой бетонке от Верхних Пискунов до города могли задавить сорок раз.
Подавив вздох, я прибавил к отсчитанным деньгам четвертную.
— Время — деньги, старик, а? Понимаю тебя, понимаю, — Савелий вдруг засеменил, побежал вокруг стола, заприплясывал как-то. — Тогда уж набрось и за плащ. За болоньевый. Поди, рыбачить в нём ходишь. Ходишь ведь, старик?
Я понял, наконец, что Прыглов пришёл грабить меня — намеренно и обдуманно. Слишком поздно понял: большая половина денег уже лежала в правой кучке, и Савелий, мягко толкаясь животом, теснил меня от них.
— Савелий, — попросил я, — скажи сразу: сколько всего?
— Хе-хе, старик, хо-хо! — снова засуетился Савелий. — Молодец, уважаю! — и резко посерьёзнел: — Я в общем-то прикинул. Погляди вот...
Он протянул мне счёт. Как в ресторане. Длинный список барахла перечислен был в этом историческом документе — начиная с тахты и кончая резиновыми сапогами, которых я в глаза не видел. Внизу стояла итоговая сумма. Я посмотрел на неё и содрогнулся. Это уже походило на мистику! Под жирной чертой было написано: «Всего— 180 р.».
У меня же оставалось только сто семьдесят пять. И ещё мелочь. От мелочи Савелий отказался.
— Ладно, пусть будет сто семьдесят пять, — вздохнул он, укладывая деньги в «дипломатку» и подозрительно косясь на оттопыривающийся борт моего пиджака. Я поймал его взгляд и вспомнил про бутылку.
— Савелий! — воскликнул я с лихостью человека, которому больше нечего терять. — Давай хоть отметим это дело, что ли. Вмажем, а! Или как там... засадим!
Прыглов не видел бутылки и мое великодушное предложение истолковал посвоему:
— А я за рулём, старик! За рулём, за рулём, за бараночкой... Ты моего «жигулёнка»-то не видел разве у подъезда?
Я пожал плечами:
— Да нет, не заметил. Вроде пусто было.
— Как?! — спросил Савелий, обально бледнея. — Я же ставил.
— Да ни фига там не стояло! — с запоздалым раздражением сказал я.
— Ёкало-мене! — ахнул Савелий, вышиб дверь и вышел вон.
В панике Прыглов забыл про то, что существует лифт. Он камнепадом катился по лестнице, все девять этажей нашего дома гудели от бешеного топота его крепких башмаков на могучей платформе.
Потом гул оборвался. Осталось только лёгкое дребезжание стёкол.
Я прошёл на кухню, распахнул окно, глянул вниз.
Савелий лежал на капоте автомобиля — как истосковавшаяся солдатка на груди вернувшегося с войны кормильца. Крупное тело его сотрясалось от рыданий.
...И как я не заметил эту чёртову машину?
...На другой день я выпросил в издательстве гонорар. Мне причиталось как раз двести пятьдесят рублей — за литературную обработку одной рукописи. И хотя до выхода книжки в свет оставалось ещё полгода, главный редактор — сам дачевладелец — проявил братскую солидарность, распорядился заплатить вперёд.
Это были серьёзные деньги. Я гнул за них горб два с половиной месяца, переведя с каннибальского на человеческий язык чудовищную брошюру «Прогрессивные методы выращивания турнепса кормового».
Деньги пахли потом.
Красивому мальчику Серёже я ничего не сказал. Не стал его расстраивать.
VI. «Куркули» и «ковбои»
Помню, как трудно прощался с дачей Савелий Прыглов. Мы сидели на обтаявшем крылечке, и Савелий, поводя руками, говорил:
— А главное, старик, выйдешь летом из дому, глянешь вокруг — всё моё! Моё!.. Понимаешь?
Я старательно смотрел вокруг: на сугробы, пригнутые кустики малины, полузасыпанный сортир с железнодорожным плакатом. Добросовестно старался понять, проникнуться. Но почему-то не проникался. Видать, из-за невыветрившегося пока ещё самочувствия неимущего человека, которое владело мною много лет. Надо было, следовательно, дожидаться лета. Когда зацветёт всё вокруг, зазеленеет, когда запыхтит на столике под деревом мой, а не прыгловский самовар, покроются пупырышками мои огурчики, треснет от натуги моя налившаяся соком редиска.
Но вот сбылось всё это: зазеленело, набрякло, проклюнулось. Выветрился из комнаты беспокойный дух Савелия, смыло дождичком следы его с дорожек. Даже знакомые привыкли к тому, что у меня есть дача, и не переспрашивают, как весною: «Это бывшая прыгловская, если не ошибаюсь?»
Моя дача.
В настоящем и будущем — моя.
А сладостное самочувствие хозяина, землевладельца так и не посетило меня. Иногда я, правда, выхожу на крыльцо и пытаюсь сосредоточиться на мысли, что всё вокруг моё, собственное, приобретённое на кровные денежки.
Всё — от рубероида на крыше до прозябающего в земле бледного хвостика морковки.
Но сзади меня подталкивает жена, выметающая из комнаты мусор:
— Что встал-то?! Встанет, ей-богу!.. И так не повернуться!
А сбоку, от летней кухоньки окликает тесть.
— Мечтаем?! — бодро кричит он. — Мечтаем-загораем!.. А может, размяться хочешь?
Тесть сооружает водоразборную колонку — неделю уже забивает в землю трубы здоровенной, килограммов на сорок, железякой. Я как-то расхрабрился, стукнул пару раз, а потом полчаса ловил ртом воздух. И жена причитала надо мной:
— Ну куда ты суёшься, горе? С папой, что ли, хочешь сравняться? Так в папу таких, как ты, четверо войдёт...
Нет, не приходит ко мне это блаженное ощущение.
Может, потому, что нас много? И каждый чем-то владеет, что-то опекает и обихаживает.
Вот, например, удочки мои. И одна из ракеток для бадминтона считается моей (я специально для себя обмотал рукоятку изолентой, чтобы потолще было), И пишущая машинка, которую я, непонятно зачем, таскаю сюда каждую субботу, тоже моя.
А верстак принадлежит тестю. Грядки — жене. Песочница и качели — дочке. Про домик и слов нет. В домике я только переодеваюсь, как в пляжной кабинке, да на ночь мне ставят там раскладушку.
Зато во мне начинает вызревать какое-то деревенское, общинное чувство нашего. Раньше я знал: квартира — моя, а лестничная площадка ничейная. Мусоропровод уже вовсе чужой — и в него можно запихать старый валенок. То есть мусоропровод был общественным, а значит, и моим тоже, но вспоминалось это лишь тогда и тогда охватывал гражданский гнев, когда кто-нибудь из соседей запихивал-таки в него валенок.
И уж совсем я не мог вообразить, как ни напрягался, что мои — трансформаторная будка во дворе с нелюбезной надписью «Не влезай — убьёт!», универсам, расположенный напротив, завод «Станкогидропресс» и проходящая рядом с домом Транссибирская магистраль. Хотя забавно, наверное, было бы в том же, скажем, универсаме строго прикрикнуть на продавщицу: «Что это вы мне подаете незавернутую селёдку... в моем-то магазине!»
А теперь вот появился клочок земли, за который у меня — как ни странно — болит душа. Нет, не за четыре сотки, принадлежащие лично мне, а за весь кооператив, с его угодьями и неугодьями, с тропинками и переулками, оградками из штакетника и телефонной будкой.
Сильнее же всего душа болит за протоку.
Кооператив наш стоит на протоке Оби, точнее — на её затоке. Собственно, затекает вода в наш тупичок только весной, а летом водоёмчик мелеет, горло его зарастает травой, заиливается — и он превращается в старицу. От всей великой Оби нам досталась узкая полосочка в триста метров длиной, да и та под угрозой. Свояк мой, суровый человек, связанный по работе с водными изысканиями, говорит, что на планах ближайшего будущего протока не значится. Она ещё жива, ещё поит клубнику и смородину, ещё бултыхаются в ней ребятишки и греются на её берегах пенсионеры, а «Гипроречтранс» уже списал её со счетов.
— Не будьте идиотами, — жёстко говорит свояк, привыкший оперировать масштабными словами: «фарватер», «стрежень», «урез». — Никто не пригонит сюда земснаряд — углублять вашу жалкую лужу. Поважнее есть задачи.
— А если нанять? — упорствую я. — Сброситься и нанять.
— Сброситься можно, — пожимает плечами свояк. — Продать всем дачи — и сброситься. Как раз хватит.
Но мы не хотим верить в такую обидную перспективу, и на железных воротах нашего кооператива висит поэтому объявление:
Раньше имелась на берегу ещё фанерка с надписью: «Просьба не использовать протоку вместо туалета». Но зам. председателя кооператива товарищ Карачаров, бывшая вторая валторна симфонического оркестра, собственноручно фанерку убрал. Неудобно вроде, — объяснил товарищ Карачаров, — напоминать людям о таких крайних вещах.
В общем, мы лелеем свою протоку, а она в благодарность воспитывает нас. Маленькая, ненадёжная, задыхающаяся, она напоминает о бренности всего сущего на земле. Она воспитывает получше призывов и увещеваний — не загрязнять, не вырубать, не вытаптывать, — получше устрашающей статистики и тревожных сообщений о разбившихся где-то за тридевять земель танкерах с нефтью. Призывы, цифры и факты — это на бумаге. Отравленные прибрежные шельфы далеки от нас, да, пожалуй, на глаз и не видно, что они отравлены. И пока учёные подсчитывают, надолго ли, к примеру, хватит человечеству запасов пресной воды, — солнце продолжает светить, деревья зеленеют, птицы поют, а запасы пресной воды вращают турбины. И кажется: ну что тут такого — поплевать с бережка в могучую Обь? В сотни миллиардов кубометров её ежегодного стока? Поплевать, бросить окурок, вылить тонну нефти? Так, семечки.
А попробуйте вылить тонну нефти в нашу протоку. Да что тонну нефти! Достаточно выкупать в ней мотоцикл или разок-другой устроить постирушки — и вода протухнет.
Знаменитый в прошлом бас, а ныне пенсионер и член правления кооператива, мосластый, полуглухой старик Лопатин соорудил себе плотик. Каждый день он спускает его на воду и, вооружившись граблями, чистит протоку — выдирает проворно плодящиеся водоросли. Говорят, ещё недавно Лопатин был заядлейшим рыбаком. На протоке имелось у него облюбованное прикормленное местечко. Никто не мог сравниться с ним в удачливости. Теперь Лопатин больше не рыбачит. У него стали крупно трястись руки — он не может насадить наживку на крючок. Но грабли держать ещё может. И вот трясущимися своими руками он скребёт и скребёт дно протоки. Нагрузит плотик травой, отвезёт её на берег и снова отталкивается черенком грабель.
Боюсь, что хлопоты его тщетны. Не суждено, видать, нашей протоке умереть собственной смертью. Дело в том, что власти, нарезавшие кооперативу земельный участок, не нарезали водных угодий. Счастливый жребий поселил нас на берегу протоки, и заботы по охране её мы приняли на себя добровольно. А вместе с заботами как бы присвоили право на коллективное владение протокой.
Но приезжают граждане из Верхних Пискунов, из Сизарёвки и ещё дальше — совсем уж из ближнего пригорода — с Четвёртого километра — неперевоспитанные пока, в отличие от нас, граждане. Они так долго привыкали к истине «всё моё», что чьи-то претензии на маленькое «наше» кажутся им невиданным куркульством: смотри ты, какие нашлись! То нельзя, другое запрещается!.. И хотя можно проехать чуть дальше — к Оби, к обводному каналу, к просторной акватории, именуемой Котлован, — граждане принципиально поворачивают свои мотоциклы на протоку. Причём выбирают почему-то населённый её берег, узкую трёхметровую полоску между дачами и водой. Как видно, назло «паразитам».
Для граждан протока чужая, до следующего воскресенья она им не понадобится, и они спокойно говорят своим, захотевшим «а-а», ребятишкам:
— Сядь вон под кустик. Да не бойся ты — тётя отвернётся.
Они усыпают берега яичной скорлупой, разбрасывают пустые консервные банки, жгут костры, с весёлыми матерками тянут невод и покрикивают на здешних рыбаков:
— Ну-ка, мужичок, убери удочки! А то оборвём к такой матери!
Всё потому, что мы для них — окопавшиеся куркули. В то время, как сами они пролетарии. Правда, у «пролетариев» на каждую четвёртую душу приходится по мотоциклу с коляской и на каждую вторую — по мотоциклу без коляски. Но это ничего не значит. Всё равно кулаки мы. Выработался неписаный кодекс, по которому клубника за голубой оградкой и самовар на веранде — признаки мещанства, а мопед, мотоцикл, лодка с двумя подвесными моторами — атрибуты нищего, но гордого ковбойства.
Ах, мы здесь, конечно, тоже не ангелы.
Продал дачу художник Горохов. Домик его стоял на берегу протоки, в симпатичной тополёвой роще. Горохов не увлекался огородничеством, дачу держал для отдыха и работы. Он оборудовал себе крохотную мастерскую и создавал там прекрасные, уморительные иллюстрации для детских книжек. Новые хозяева, четверо лобастых мужиков, первым делом вырубили тополя. Теперь на берегу зияет неприятная плешь. А лобастые мужики, покрякивая, выкорчёвывают пни — готовят территорию под ягодные культуры.