8
А на крестинах славно было. Господи, все ведь свои, родные все люди.
Матушка князя Михайлы Васильевича княгиня Анна Петровна из рода Татевых. Дядя, боярин Борис Петрович Татев, одну дочь выдал за князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого, другую за Алексея Ивановича Воротынского. Иван Андреевич Татев спас Самозванцу жизнь при Добрыничах. Он, князь Михайла Скопин-Шуйский, нес меч на свадьбе и венчании царицы Марины Мнишек, а женат он на Головиной. Головин был казначеем при царе Федоре и в свойстве с Романовыми. Дочь Ивана Никитича Романова за Иваном Михайловичем Воротынским, матушка ее – княгиня Масальская. Масальский науськивал убийц на семью Годуновых. Царь Борис был женат на дочке Малюты Скуратова Марии, а Мария родная сестра Екатерины, жены Дмитрия Ивановича Шуйского, а дядя Иван Иванович Шуйский – Пуговка – женат на дочери боярина Василия Петровича Морозова, а вторая его дочь, красавица Евдокия Васильевна, жена князя Ивана Борисовича Черкасского, Черкасский – родня Романовым… И тот клубок клубок и есть, и вся Россия, все в ней совершенное, злое и доброе, – родственное дело этих вкладчиков русских монастырей, строителей храмов Божьих.
Сидя на почетном месте, но опять-таки неприметно, Михайла Васильевич глядел на родню, будто видел впервые. Всепрощение распирало ему грудь. Любовь и всепрощение. Слетелись, как птицы, в гостеприимное гнездо ради малого птенца, ради княжича Алексея, ну, и ради того, кто ныне озарен светом царской любви, ради тебя, князь Михайла. Закачает завтра деревья ветер лют, и все эти птицы бросятся кто куда – в траву, в кусты, иные на воду сядут. Но то завтра. И быть ли ветру, а любовь да согласие – до слез приятны.
Любовался князь тихою красотой и кротостью своей супруги. Александра Васильевна могла бы нынче, как белочка, на виду у всех попрыгивать-поскакивать, муж-то вон как воспарил, а она, милая, все в тенечек, все за чью-то спину становится.
– А что же это князь не пьет, не ест? – Перед Михайлой Васильевичем, плавная, как пава, черными глазами поигрывая, стала кума княгиня Екатерина Григорьевна.
– Завтра надо в Думе быть, – отговорился князь.
– От кумы чашу нельзя не принять! За здравие крестника нельзя не выпить! Твоя чаша, Михаил Васильевич, особая – пожелание судьбы будущему воину русскому от русского Давида.
– Ай, красно говоришь! – воскликнул хозяин дома князь Воротынский. – Пей, Михайла Васильевич, кумовскую чашу. Пей ради княжича.
И, приникая губами к питью, посмотрел князь Михаил, блюдя вежливость, в глаза Екатерины Григорьевны. Черны были глаза кумы. Лицом светилась, а в глазах света совсем не было.
«Не пить бы мне этой чаши», – подумал князь и осушил до дна.
Пир шел веселее да веселее, а Михайле Васильевичу страшно что-то стало, все-то он руками трогал и вокруг себя, и на себе. И не выдержал, встал из-за стола и, ухватя жену за руку, взмолился:
– Отвези меня домой, княгиня Александра Васильевна!
Сделался вдруг таким белым, что все гости увидели, как он бел. И тотчас хлынула кровь из носа.
– Льда несите! Пиявок бы! Да положите же его на постель!
– Домой! – крикнул Михайла Васильевич жене. – К Якову скорее! Пусть доктора пришлет. Немца.
Докторов навезли и от Делагарди, и от царя, самых лучших…
9
Вороны, что ли, прокаркали, но Москва, пробудившись спозаранок, уже знала: князь Михайла Васильевич отошел еси от сего света. Вся Москва, в чинах и без званий, князья, воины, богомазы, плотники из Скорогорода, боярыни и бабы простые, стар и мал кинулись к дому Михайлы Васильевича, словно, поспевши вовремя, могли удержать его, не пустить от себя, от белого света, но приходили к дому и, слыша плач, плакали.
Удостоил прибытием своим к одру слуги своего царь с братьями. Пришествовал патриарх Гермоген с митрополитами, епископами, игуменами, со всем иноческим чином, с черноризцами и черноризицами.
С офицерами и солдатами, в доспехах, явился генерал Яков Делагарди. Иноземцев остановили за воротами и не знали, как быть, пускать ли, не пускать? Ведь лютеране…
Делагарди страшно закричал на непускальщиков, те струсили, расступились.
Плакал генерал, припадая головой покойному на грудь:
– Не только я, не только Московское царство, вся земля потеряла. А какова потеря, про то мы уже назавтра узнаем.
Слух о том, что князь отравлен, ознобил Москву не сразу. Но к вечеру уж все точно знали: отравлен. Кинулись к дому Дмитрия Ивановича Шуйского кто с чем, но хватая что потяжелее, поострей, а там уж стрельцы стояли, целый полк.
Вотчина рода Шуйских и место их упокоения в Суздале. Но в Суздале сидел пан Лисовский. Хоронить Скопина решили временно, в кремлевском Чудове Архангело-Михайловском монастыре, а как Суздаль очистится от врагов, то туда и перенести прах покойного.
Пришли сказать царю о месте погребения.
Шуйский сидел в Грановитой палате, один, за столом дьяка.
– Так, так, – говорил он, соглашаясь со всем, что сказано было.
И заплакал, уронив голову на стол. И про что были те горькие слезы, знали двое: царь да Бог.
Поплакав, Шуйский вытер глаза и лицо и позвал постельничего с ключом, и тот привел человека в чинах малых и совсем почти безымянного, но царю нужного.
– Они боялись, что он будет царь, – сказал Шуйский тайному слуге. – И они – нет, никогда, а он уже нынче будет среди царского сонма. Ступай и сделай, чтоб было по-нашему.
И запрудили толпы народа площади Красную и Кремлевскую. И звал народ царя, и кричал боярам:
– Такого мужа, воина и воеводу, одолителя многих чужеземных орд, подобает похоронить в соборной церкви Архангела Михаила! Да будет он гробом своим причтен к царям, ради великой храбрости и по делам великим!
Царь Василий Иванович, услышав народный глас, повелел тотчас:
– Что просят, то и сотворите. Был он наш, а теперь он их, всея России возлюбленное чадо.
Похоронили князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского в каменном саркофаге в Архангельском соборе, в приделе Обретение честныя главы пророка Иоанна Крестителя.
Сыскался и прорицатель. Сказывал, что на Пасху был ему сон. Будто стоит он, приказной писарь, на площади между Успенским и Архангельским соборами и смотрит на царские палаты. И один столп в этих палатах вдруг распался, и хлынула из него вода, черная как деготь.
Народ, слушая, вздыхал:
– Где ты ране был со своим сном? Пал столп русского царства. Нету у нас, горемык, князя Михайлы Васильевича. И как мы без него будем – подумать страшно.
Провидец Иринарх
1
Шел Иван Большой Колпак по дороге от Ростова к Угличу, просил встречных:
– Покажите мне обвитого узищем! Сколько греха на Русском царстве, столько и уз на нем. Не знаю кто, не знаю где, тянет меня! Как сама земля тянет, ибо есть он – начальник мира.
Миновал Иван Большой Колпак село Демьяны, пил воду из речки Ишны, говорил людям, сильно сокрушаясь:
– Господи! Какие вы мелкие! Овцы и овцы! Не в прародителя вашего, не в Демьяна Куденеича, старорусского богатыря! Сожрут вас волки. Имя тем волкам Литва.
Шел Иван Большой Колпак – через Шугорь, через Борушки, мимо села Согило по темному бору, над Устьей-речкой, и стал перед ним, как гора Света, белый монастырь святых князей Бориса и Глеба.
– Вот он кол, к которому веревкой меня привязали и притянули.
Был Иван Большой Колпак сед от старости, подвигами да пророчествами знаменит, потому и встречал его у Святых ворот игумен с келарем, со всем монастырским начальством.
Иван покрестил всех скорехонько и рукой на них махнул: – Недосуг! Недосуг!
Пробежал мимо и в Просфорный дом, а там в подвал, сел у каменного столпа, держащего своды, и рукою вниз тычет, в каменную щель подвала:
– Ключ несите! Отпирайте запоры!
Какая у блаженного власть! Одет хуже нищего. Кафтан с боярского плеча, но прорех больше, чем кафтана. Всей самости – железный колпак. Однако ж суматохи больше, чем от воеводы. Кинулись за ключами, отворили монастырскую темницу, и сошел Иван во тьму, аукая, как в чистом поле:
– Ay! Ау! Где ты – начальник мира?
Грамотей иеромонах смекнул:
– Иринарх ему, что ли, надобен? Иринарх по-гречески – «начальник мира».
На ощупь сыскал блаженный Иринарха, взял за руку, повел из черной ямы на свет, к печам, где просфоры испекались, где от хлебного духа люди все добрые и веселые. – Вот он ты каков, тяга моя! Сам с пенек и к пеньку приторочен. Зачем в тюрьму себя спрятал? Тебе от людей не велено хорониться.
Был Иринарх ростом невелик, лицом русский человек: ни бел, ни черен, кругловат, глаза в глазницах, как в колодцах, с самого донышка, из тьмы – синё, будто с небес. Один нос выступает от вечного поста, но и тот круглый – гриб-дождевик.
Возликовал Иван Большой Колпак, чуть не пляшет.
– Ай, прост Илюша! А уж труженик – у Бога ныне этакого на всей земле нет. – Сам все гладит затворника, все целует. – Илюша! Илюша!
– Иринарх ему имя, – подсказал блаженному инок Тихон.
– У отца с матерью Ильей рос, – поглядел на Тихона, головой качая. – Ты пятки маслицем подмазывай, пригодится.
Тотчас и поредела черная толпа: блаженный брякнет, а ты потом живи-тужи с его накляпкою. Но Иван уж с одним только Иринархом беседовал:
– Не сомневайся, Илюша! У Господа ты есть начальник мира. Я и не ведал, что к тебе послан. Помню тебя. В Ростов к тебе приходил, в монастырь Лазаря, когда из Бориса и Глеба взашей тебя погнали, за пенек твой да за цепи.
Бухнулся вдруг в ноги затворнику, припал лицом к железным оковам. Потянулся к пеньку, что Иринарх держал в руках, принял, как дитя, покачивал, обводя братию смеющимися глазами.
– Вам и невдомек, бедные, за что брат ваш к плахе себя цепью приторочил! А все из-за бояр. Они, шустрые, вольных слуг своих, как собак, на цепь посадили, а ему кого? Самого себя и посадил.
Взял Иван горячую просфору с противня и, сняв колпак, преломил с Иринархом.
– Цепь-то, гляжу, в три сажени. Коротка. Еще не пропала матушка-Русь, еще только пропадает. Но быть ей во лжи, как свинье в грязи, по уши. И будет твоя цепь длиною от Москвы до Иерусалима.
Иринарх пугался принародных слов блаженного, ежился, таращил глазки, не зная, куда девать их. Блаженный смилостивился.
– Пошли, покажу жилье твое.
Взял за руку, повел в храм Бориса и Глеба, потом в церковь Сергия, ставил на царское место, где Иван Грозный молился. На дворе возвел на могильную плиту чернеца и опричника Ивана Чоботова.
– Прежние грехи носит и унесет с собою смиренный царь Федор Иоаннович. А те грехи, что нынешние люди накопят, тебе таскать.
Обошли они монастырь кругом, все четырнадцать башен, и наконец Иван Большой Колпак стал у восточной стены, где была келия. Приметное место – арка узорчатая, в арке оконце с решеткой.
– Довольно с тебя тьмы! На свету будешь жить, на людей смотреть. – И засмеялся, утирая слезы. – Как поглядишь, так и прибавишь цепь на сажень. Тебе уж и нынче пора надеть сто медных крестов. А каждый крест пусть будет в четверть фунта.
Иринарх взмолился:
– Прости, отче! Не утруждения страшусь, страшусь не исполнить воли Господа, через тебя ниспосланной. Где же мне меди-то столько взять?
– Бог даст, – сказал Иван.
И вошли они в келию, и никто им не посмел перечить.
Иринарх стоял, держа в руках дубовый пень, Иван же сидел молча, лишь колпак железный крутил на голове так и сяк. Когда смерклось, сказал:
– Даст тебе Господь Бог коня. Никому на том коне не ездить, кроме тебя. Сесть и то не посмеют. Но дивиться тому коню будут даже иноплеменные люди… И еще открою. Господь назначил тебе быть учителем. Станешь от пьянства отваживать… Ох, перепьет Русь, не зная меры! Ох, и тошно ей будет! За то пьянство, за то беззаконие наведет Господь на нашу землю иноплеменных. Но и они тебя прославят паче верных.
Поцеловал блаженный Иринарха, погладил по голове, по щекам, улыбнулся и ушел.
2
Минуло двадцать лет, как один год.
Что сказал Иван Большой Колпак, то и свершилось. Через день-другой явился в монастырь посадский человек, принес Иринарху тяжеленный медный крест. Перелили тот крест на сто крестов, водрузил их на себя затворник с великой радостью.
Ой, недаром искал Иван Большой Колпак великое русское терпение на Угличской дороге. За кровь младенца, зарезанного в Угличе, платили русские люди дань непомерную и не могли расплатиться.
И прибавил Иринарх в день убиения к трем саженям цепи еще три сажени и еще три по успении государя Федора Иоанновича. И взял он в руки палицу в три фунта весом, и принял сорок два креста по завещанию усопшего инока. Скорбя о всяком большом зле, отяжелял свое легонькое от постов тело. Были на нем вериги плечевые, нагрудные, ножные, путо шейное, связки поясные в пуд, восемнадцать оповцев медных для рук и перстов, камень в одиннадцать фунтов, оправленный в железные обручи, с кольцом, обруч для головы, семь вериг за спину, кнут из цепи для изгнания из тела бесов. Да пенек, да еще один. Всего десять пудов. И не убывало тяжести, но прибывало.
В один из дней, когда царь Василий Иванович Шуйский свадьбу втихомолку играл, сумерничал Иринарх с учениками, с келейниками своими Александром да Тихоном. Глядел, как тает свет и как наливается синевою белый нежный февральский снег.
Старец узнал нынче от странника, что в Москве повесили у Данилова монастыря вора и самозванца «царевича Петрушку». И горько плакал, и бичевал себя нещадно железным кнутом, и повесил на грудь полуфунтовый ключ. У купца увидал и попросил. Тот и рад услужить Иринарху, на том свете зачтется.
Старец, приютившись у оконца, был похож в страшных железах своих на ежика. Личико доброе, детское. У инока Александра душа переполнялась слезами, и слезы стекали по его лицу, и он их не замечал. Так бы и взял старца на руки, так бы и отнес к золотому Господнему престолу, но подыми-ка. Десять пудов тяжелы, но с пудами уж как-нибудь, но где же оторвать от земли гору грехов, кои взвалил на себя Иринарх.
Сказалось иноку:
– Неужто так и будет с людьми до Страшного суда? Неужто не научатся жить чисто?
– Так и будет, – сказал старец.
– И железы твои не устыдят?
– Не устыдят.
– Но зачем тогда обременяешь себя?
– Не на людей надежда, на Господа. Господь прогневается, Господь и простит… Сказано: «Как блудница ненавидит женщину честную и весьма благонравную, так прав да возненавидит неправду, украшающую себя…» И сказано: «Потерпите еще немного, и правда воцарится над вами». – Грамоте не учен, а говоришь по писаному, слово в слово. Всегда мне это удивительно, – признался Александр.
– Ты читаешь, а я слушаю. Что Бог положит на ум, то и помню.
– Учитель! – У Тихона глаза блестели. – Подай надежду: верно ли я понял, люди опамятуются?
– Завтра опамятуются, а послезавтра забудутся… Людям жить, нам крест нести.
Тихон поник, и Александр тоже смутился духом.
– Столько монастырей, столько храмов, но ты сам говорил, что не отмолить нам всем одного Борисова греха? – Не отмолить. – Иринарх вздохнул и глаза закрыл. – В монастырях тоже люди.
– Рассказывают, тебя утеснял прежний игумен. По два часа держал босым на морозе против келии своей…
– Обо мне болел, – сказал Иринарх. – Я свои сапоги нищему отдал. Стал босым ходить. Игумен обо мне печалился, и был я здрав и весел, а вот побежал в Ростов спасти честного человека от правежа и поморозил ноги. Три года пропадал в язвах, ходить не мог.
– Не уразуметь! Никак не уразуметь! – воскликнул пылкий Тихон. – Ты же доброе хотел сделать, а Бог наказал.
– Наказал. За гордыню наказал.
– Помоги мне, отче! – преклонил голову Александр. – Наваждение одолело. Молюсь ли, книгу ли святую читаю – стоит перед глазами родной дом, батюшка с матушкой, сестрички. А еще вишни грезятся: то белые, в цвету, в пчелах, а то уж в спелости, как облитые стоят, ягоды аж черны, и во рту будто косточку языком перекидываю туда-сюда.