Смута - Бахревский Владислав Анатольевич 8 стр.


Отведя Ксению в храм, Борис пошел к схимнику, устроившему затвор в стене, в мешке каменном. Пророчество требовало истолкования. Говорить схимнику приходилось в узкую щель, в кромешную тьму.

Голос из затвора пришел не сразу, будто камешек, упавший в бездну, вернулся.

– Мертвы дела твои, Борис. Всякое твое слово – ложь, и всякое твое дело – ложь. Утопил ты нас во лжи, Борис. Всю землю Русскую утопил во лжи. Не ведаю, будет ли такой день, когда правда, зарезанная тобою, оживет и вернется.

Борис шапкою заткнул окошко. Стоял с бьющимся сердцем.

– За что?

И вспомнил счастливые минуты приезда дочери. Да, он не все сказал ей. После того, как Самозванца убили под Добрыничами, всех сдавшихся в плен и множество крестьян Комарицкой волости, присягнувших «царевичу», перевешали на деревьях за ноги. Стреляли по ним из луков, из пищалей… Но кто тешил ненависть свою страданиями врагов своих? Ему те смерти были нужны? То бояре со страху над безоружными глумились. Говорят, «царевич» мог верх взять. Уж так кинулся, уж так бил и гнал, удержу не зная! Басманов пушками смирил.

– Да хоть и ложь! Нету его, искателя моей смерти! – Взял шапку, побрел прочь, вдоль стены. Стена была высокая, кирпичная, вечная. – Можно ли царством править одною правдою?

Подумал о Боге. И ужаснулся дерзости, и сказал, теряя волю:

– Можно ли царством править одною ложью…

Затылок стал тяжел как гиря. Хотелось в постель, в лебяжье тепло, в царственную негу, но пошел в храм, отстоял вечерню и полунощницу.

Утром приехал в Сергиев монастырь гонец от войска.

– Самозванец жив. В Путивле сидит. И вместе с ним, с Дмитрием Иоанновичем, сидит в Путивле беглый чернец и чародей Гришка Отрепьев.

14

Переменилось кремлевское житье. Хлеб на царском столе и тот черствый, блюда – разогретые объедки.

– Все можно проесть! Само Царство Божие! Чем он плох, пирог откусанный? Не змея же его кусала. Еще вкусней, чем свежий.

Царевич Федор, слушая отца и ни в чем ему не переча, брал надкусанный пирог, ел, не испытывая брезгливости. Отца было жалко.

После обеда государь, взяв наследника за руку, отправлялся по кремлевским кладовым смотреть замки и запоры. Ни единого часа без Федора не мог прожить, даже на послеобеденный сон укладывал в своей опочивальне.

– Царевичу полезно движение. У него нездоровая полнота и бледность. Ему бы на охоту, – осторожно советовал Борису личный доктор.

– Один сын все равно что ни одного сына. Я во всякий час могу вспомнить важное, что должно знать царствующему. У меня времени нет жить вдали от моего наследника.

После дневного сна сидели в Думе, обговорили, как принимать посла английского короля Якова, слушали гонца из-под Кром. Война шла долгая, непонятная. Десятки тысяч не могли рассеять какие-нибудь две-три тысячи. Деревянную стену Кром сожгли пушками, но воевода Михайла Салтыков на приступ не решился, наряд от города отвел.

– Изменник, – прошептал Годунов белыми губами.

– Нет, государь, – возразил гонец. – Казаки, что сидят в Кромах, в землю зарылись. Пушками земли не переворотишь.

– Как же все медленно у нас делается! – Годунов сокрушенно покачал головою, и шапка Мономаха съехала набок, сверкающий огонек на кресте замигал и погас. – Меня иной раз сомнение разбирает, живем ли мы все. Может, спим?

Борис среди своих позволял себе разговаривать в венце.

Сошел с трона, Федор тотчас покинул свой, меньшой, стоявший возле царского.

– Некуда деть себя, – шепнул Борис сыну, ловя ртом воздух, как задохнувшаяся подо льдом рыба, чуть не бегом выскочил из дворца на морозный воздух. И тотчас начал покашливать, но во дворец идти – как в немочь. Побрел к Ивану Великому, к дитяти своему, в небеса устремленному.

На крыльце колокольни, невзирая на холод, сидела, кушала пирожок с клюковкой провидица Алена. Борис запнулся, увидя юродивую, повернул было, но Алена поднялась навстречу, протягивая пирожок и уговаривая ласковым, теплым, как печурка, голоском:

– Скушай на прощание! Авось вспомнишь Алену. Скушай!

– Отчего же на прощание? – Борис смотрел на юродивую через плечо, приказывая себе уйти и не уходя.

– Кисленько, с ледяшечкой. Тебе-то, чай, жарко будет.

– Где жарко?

– Да там! – Пророчица вздохнула, и глупейшая улыбка расползлась по мокрым ее губам.

– Что ты такое говоришь, Алена? – укорил юродивую Борис.

Она уронила пирожок в снег, подняла, ткнула царю в руки.

– Ешь! Скоро уж ничего тебе не надо будет.

– Скоро?

– Скоро.

Алена заплакала и села на ступени. И Борис заплакал. Такой он был старый, так дрожал, что у Федора губы свело до ломоты – ни слова сказать, ни всхлипнуть.

– Озяб! – испугался Борис за Федю. – Пошли, царевич мой милый, пошли. А ты, Алена, помолись за нас. Помолись, голубиная душа.

И стал перед пророчицей на колени.

– Богом тебя молю! Открой! Где место моей душе?

– Где ж царю быть? Он на земле в раю и на небе тоже, чай, рядом с Иисусом Христом.

– Не утешай меня, Алена. Я один о себе знаю. Молись за меня.

И косился, косился на пирожок с клюковкой.

15

Миновала зима. Смыло снег мутными потоками. Опережая дождевые тучи, летели на гнездовья птицы.

Борис Федорович, глядя из окошка в сад, на стайку синиц, облепивших голую яблоню, засмеялся.

– Нет уж, милые! Ваше время кончилось. Летите с Богом в темные леса. Нам соловушку послушать невтерпеж. Кладовые были отворены. Обеды пошли, как в былые времена, воистину царские, без чудачеств.

– Много ли Самозванец достиг? Чинами сыплет, как поле сеет! – Борис за столом был весел, глаза умные, в лице сполохи наитайнейших мечтаний и уже содеянного. Понравилось сказанное, повторил: – Как поле сеет! А кто прельстился? В бояре сиганул! В ближние! Кто в канцлерах? Богдашка Сутупов! Хранитель царской печати. Да он у нас перья чинил, и то плохо. Били дурака. Роща-Долгорукий, Гришка Шаховской, Борька Лыков, Измайлов, Татев, Туренин. Ну еще какие-то Челюсткин, Арцыбашев. Вот и вся свита. Роща в плен попал. Лыков присягнул, голову спасая. Да и прочие.

Борис говорил, а сам все ел, ел. Соскучился по хорошей пище, по вину, по застолью с умными людьми, умеющими слушать, беседовать о предметах, достойных царского внимания.

За столом были Федор, доктора, учителя Федора, офицеры из немцев.

– Весна оживила меня! – Борис отпил глоток фряжского вина, наслаждаясь букетом. – Жить бы этак, отведывая сладкого и сравнивая одно с другим. И многие, многие живут в неге, ища удовольствий. А нам иное. Иные времена. Ну да ладно. Весною землю метут, вот и нам надо весь мусор метлою по сторонам, чтоб чихали те, кто тряс мешки в нашу сторону.

Борис выпил еще одну чашу, за своих гостей, и встал из-за стола.

– Мне гороскоп из Англии привезли. – Борис лгал, гороскоп ему составили в Москве, астролога из Ливонии доставили. – Звезды указывают мне открыть глаза и поглядеть, кому доверяю водить войска. Оглядитесь и вы, друзья! Мне нужен от вас добрый и ясный совет.

«А вечером позовет ворожею Дарьицу, – подумал Федор. – Дарьица ныне сильнее Думы».

Послеобеденный сон для Федора был густ и тяжел. Просыпался, как камнем придавленный.

И на этот раз и камень был, и на ногах путы, но еще и голос:

– Федя! Умираю!

С подушки отца одни глаза. Кинулся к страже, к слугам, к матери.

Первыми примчались бояре. Потом уж врачи. За врачами – священство.

Патриарх Иов, приблизясь к постели, спросил государя:

– Не желаешь ли, чтоб Дума при глазах твоих присягнула царевичу Федору?

Борис дрожал. Кожа его отошла от тела и шевелилась, исторгая смертный пот.

– Как Богу угодно! Как народу угодно! – Нашел глазами Федю. – Ах, не сказал тебе…

И провалился в забытье.

Врачи, похлопотав над умирающим, уступили место монахам.

И вот уже не царь лежал на лебяжьем пуху, но схимник Боголеп.

Борис очнулся, увидел себя в черном, со знаками схимы, и глаза его сверкнули сумасшедшей радостью: перехитрил! Сатану перехитрил!

И тотчас лицо озарила печаль. Печаль о бессмысленности всего, что возвышает человека в жизни и что для вечности гири, тянущие в пропасть, в сумерки пустоты, где нет Бога.

Мария Григорьевна, стоя рядом с Федором, принимала присягу бояр и священства, себе и сыну, и, когда недолгая цепочка иссякла, постояла у постели, любуясь мужем своим.

– Царь! – вырвалось у нее из души. – Царь!

Гора лжи

В персидском, цвета зимородка, халате, на персидском ковре перед татарским мангалом с ароматическими углями, с шелковой китайской подушкой под боком, возлежал, щелкая бухарские фисташки, боярин Петр Федорович Басманов.

– Корова коровой и вздыхает-то по-коровьи! Не пускать их больше никого! – Басманов капризничал, и ему были приятны его капризы.

К нему тащатся по колено в грязи, под ветром, под осатанелым дождем, к нему, к новоиспеченному боярину.

Кто самих-то выпекал? Не Борис ли Федорович?! Мерзавцы! Все мерзавцы!

Князь Дмитрий Мосальский, который только что коровьей трусцой утек от опасного Басманова, разговоры свои на ухо шептал. Разразись беда – донесет, свои воровские слова на Басманова навешает.

– А дело-то уж решенное.

Перед Мосальским в землянке второго воеводы Большого полка были Михаил Глебович Салтыков по прозвищу Кривой, Иван Васильевич Голицын, псковский воевода Петр Никитич Шереметев. Приходили по двое, по трое от тульских дворян, от каширских, алексинские были. И все с намеком: не поклониться ли природному государю Дмитрию Иоанновичу – тогда и войне конец?

Встала перед глазами толстая, потная рожа Андрюшки Телятевского.

– Эх, Федор Борисыч! Федор Борисыч! Батюшка твой – не в пример тебе, задабривать был мастак. А главное – того ласкал, от кого проку больше.

То было правдой. Басманова Борис Годунов озолотил – деньгами, поместьями, боярство пожаловал. Всей заслуги – не сдал Самозванцу Новгород-Северский. А вот Федор Борисович не посмел, себя спасая, послать Басманова под Кромы первым воеводой. Дума первенство отдала родовитому Катыреву-Ростовскому. Басманов лишь в товарищах. Такое еще можно было стерпеть. Но когда Семка Годунов беспечным своеволием, мимо Думы, мимо вдовы-царицы и уж конечно не спросясь умненького царя-книгочея, пожаловал зятя своего Андрюшку Телятевского воеводой Сторожевого полка, взыграли бесы в крови. Позабыл, видно, Семка, чьей он породы – Петр Басманов.

Ярость сорвала боярина с ковра, прошел за занавеску к Микешке.

– Воды!

Микешка, огромный детина, пробудясь от дремы, вскочил с лавки, черпнул ковш воды, подал.

– Умыться, дурья башка!

– Да ведь ночь, Петр Федорович.

– Лей!

Подставил руки, плеснул воду в лицо.

– Еще давай!

Махнул поданным полотенцем сверху вниз, опять к мангалу, сладким восточным духом дышать. Горько было и пусто.

«Кому служить? Безусому царю? Марии Григорьевне? А не прошибают ли царицыну шапку Малютины козлиные рога?»

Петр Федорович не догадывался вспомнить, какие рога были на голове деда-опричника, боярина, дворецкого, любимца Иоаннова, и какие у отца-опричника, Иоаннова кравчего.

Отца замучил в тюремном застенке Малюта, батюшка Марии Григорьевны, дедушка Федора Борисовича. Великий был затейник придумывать мучительства.

Кипело в душе Петра Федоровича, как в кромешной дегтярной яме. Но коротка была его память. Мог бы, поднатужась, и за дедушку обидеться. Дедушку, угождая Грозному, пытал и казнил батюшка.

– За того, кто вернул меня и род Басмановых из небытия, живот положить не жалко. И я ли не служил Борису? Но стоит ли умирать за господина, который не смеет защитить честь слуги? – Так складно придумалось, что совесть поутихла и на место стала.

Басманов, приехав под Кромы, узнал о тайноходцах, шмыгавших от князя Василия Васильевича Голицына в Путивль, к расстриге, и от расстриги к боярам, к дворянам, к посошным мужикам, забранным в войско.

Скоро понял: на него все смотрят, от него ждут, куда оглобли заворачивать. Как он, так и все.

Стоило ему вслух сказать, что не дело мужиков от земли войной отваживать, весна, сеять пора, как тотчас и пошли к нему… А вот Василий Васильевич не торопился пожаловать. Брат его Иван сам по себе приходил.

Воздух, мокрый, пахнущий погребом, качнул пламя догорающей свечи.

– Не князь ли Голицын? – Басманов, заранее улыбаясь, поднялся с ковра.

– Нет, – ответил Микешка, – рязанцы Ляпуновы, Захар и Прокопий.

Басманов в досаде сел было на ковер спиной к двери, но тотчас и опамятовался: братья Ляпуновы люди пылкие, где они, там и толпа.

Вошли, стали на пороге, ожидая приглашения. Один высок, косая сажень в плечах. Борода русая, глаза серые, радостные, под черными бровями играючи горят, нос аккуратный, губы розовые, щеки румяные – любая молодица красоте позавидует.

Другой в плечах о двух косых саженях, ниже на голову, живот прет, как бочка, но грудь бочастее, железного панциря налитее.

– Захарий Ляпунов, – пророкотал тот, кто был ниже.

– Прокопий, – сказал второй и тоже не покланялся, лишь глаза ресницами прикрыл.

– Садитесь на ковер. Лавками не обзавелся! – И крикнул: – Микешка, неси!

Микешка тотчас явился и поставил на ковер круглый татарский поднос с кусками холодной баранины, с караваем, с чарами для водки и саму водку в просторной сулее.

– Выпейте с мокрени. Холодно, чай.

– Холодно, – согласился Захар, наливая питье себе, брату и хозяину.

– Слышь! – сказал Прокопий, уставя глаза на все десять перстней на руках Басманова. – Слышь! Говорят, царевич к королю подался.

Басманов выпил водку и принялся закусывать. Прокопий не пил, ждал ответа.

– Врут, – сказал Басманов, переставая жевать.

– Говорят, что не истинный царевич-то! Говорят, что это змей, вражий дух, прельстивший всю землю.

– То вонь телятевская! По запаху чую! – вспыхнул злобой Басманов.

– Ну, коли так… – Ляпуновы выпили водку и взяли по куску мяса.

Ели, пили и ждали, что скажет им Басманов, и того стали разбирать веселость и приятство – сидеть за трапезой со столь простецкими на вид, но зело хитрющими рязанцами. И тогда он сказал:

– Ко мне тут многие ходят, а я до сих пор не знаю, что сулит нам всем царевич Дмитрий Иоаннович, природный русский государь.

Захарий ткнул тяжеленной, как у Ильи Муромца, десницей в сторону брата.

– Меня уж два раза секли, пусть он говорит, несеченый. – За что же секли-то?

– Один раз местничался невпопад, другой раз получил от Бориса Федоровича за казаков. Посылал на Дон свинец, селитру, серу, панцирь да шапку железную.

– За наше дело сечь не станут, – проиграл глазами Прокопий, – повесят.

Достал из-за пазухи письмо.

– Почитай, коли не читал, Петр Федорович.

«Знайте, – писал Самозванец в грамоте, – буду в Москве, как на дереве станет лист разметываться. Вас, бояр, войско и народ извиняю, что присягнули Годунову, не ведая злокозненного нрава его и боясь мести его, ибо при брате нашем царе Федоре владел он, нечестивец, всем Московским государством, жаловал и казнил кого хотел, а про нас, прирожденных государя своего, не знали, думали, что мы от изменников наших убиты. Награды будут всем, кто нас не забыл и станет служить, как служили отцу моему, царю Иоанну. Изменникам – гнев мой, и гнев Божий, и поношение всякое, и казнь страшная».

– А верно ли, что он истинный царевич? – спросил вдруг Басманов.

– Коли бы Дмитрий Иванович не был тем, кто есть, зачем нам было к тебе приходить, – по-медвежьи прохрипел Захарий.

Прокопий, опрокинув глаза в самого себя, сказал иначе:

– Царь Борис силою всю зиму продержал нас здесь, в болоте. Через неделю-другую мужики не посеют поля – опять голоду быть.

– Что верно, то верно. – Басманов разлил остатки водки. – Чтоб спалось лучше. А завтра поутру запалите в лагере все, что горит, и порешим дело к общей пользе.

За Ляпуновыми дверь еще не затворилась, пожаловал-таки человек от Голицына, дворянин Мишка Молчанов, принес договорную запись с Дмитрием Иоанновичем. Одной только ненависти к Годунову, к равному им, но правившему ими, с лихвой боярам хватило запродать престол «царевичу» не задорого. Всего и просили, чтоб бояре остались при своих землях и почестях и чтобы он, природный государь, уберег на Руси православную веру да не пускал в Боярскую думу иноземцев. Во дворце пусть служат, можно и поместья раздать, и города, коли много порадели государю, пусть костелы поставят, коли захотят по-своему молиться. Лишь бы не писать их в книги, чтобы не местничались с русскими родами, не теснили исконного благородства.

Назад Дальше