Примерно через полгода, однако, я не устоял перед искушением и как-то на прогулке спросил отца, как он относится к тому, что некоторые люди ставят Каина выше, чем Авеля.
Отец очень удивился и сказал мне, что этот взгляд новизной не отличается. Он возник уже на заре христианства и проповедовался в сектах, одна из которых даже называла себя «каиниты». Но конечно, это нелепое учение есть не что иное, как попытка дьявола погубить нашу веру. Ведь если поверить в правоту Каина и неправоту Авеля, то нужно сделать вывод, что Бог ошибся, что, следовательно, бог Библии не истинный и не единственный, а какой-то лжебог. Что-то подобное каиниты и вправду утверждали и проповедовали. Однако эта ересь давно сгинула в человечестве, и он только удивляется, что кто-то из моих школьных товарищей мог что-то об этом узнать. Во всяком случае, он, отец, серьезно призывает меня отбросить эти мысли.
Глава 3. Разбойник
Можно было бы рассказать много прекрасного, нежного и милого о моем детстве, о моей защищенности у отца и матери, о любви к родителям и легком житье-бытье в уютном, славном, светлом окружении. Но меня интересуют только те шаги, которые я сделал в своей жизни для того, чтобы пробиться к себе самому. Все эти прелестные пристанища, островки счастья и райские уголки я оставляю в сияющей дали и не хочу возвращаться туда еще раз.
А потому, повествуя о своем отрочестве, я буду говорить только о том, что случилось у меня нового, что гнало меня вперед, что вырвало меня из привычного круга.
Всегда сыпались эти удары из «другого мира», всегда они приносили с собой страх, гнет и нечистую совесть, всегда они были революционны и угрожали покою, в котором я охотно пребывал бы и дальше.
Прошли годы, прежде чем мне суждено было снова открыть, что во мне самом находится некий двигатель, который в дозволенном, светлом мире должен скрываться и прятаться. Как на всякого человека, так и на меня медленно пробуждающееся чувство пола находило как враг и губитель, как нечто запретное, как соблазн и грех. То, чего искало мое любопытство, что творило мне мечты, наслаждение и страх, великая тайна возмужания, – это никак не вязалось с укромным блаженством моего детского покоя. Я поступал как все. Я вел двойную жизнь ребенка, который все-таки уже не ребенок. Мое сознание жило в родном и дозволенном, мое сознание отвергало этот забрезживший новый мир. Но одновременно я жил в мечтах, порывах, желаниях адского свойства, через которые та сознательная жизнь сооружала себе все более ненадежные мосты, ибо мир детства во мне уже рушился. Как почти все родители, так и мои не помогали тем пробудившимся инстинктам, о которых не говорили. Помогали они только, с беспредельной заботливостью, моим безнадежным попыткам отвергнуть реальность и по-прежнему жить в мире детства, который становился все нереальнее и лживее. Не знаю, многое ли тут способны сделать родители, и своих родителей нисколько не упрекаю. Это было мое дело – справиться с собой и найти свой путь, и делал я свое дело плохо, как большинство людей благовоспитанных.
Каждый проходит через эту трудность. Для среднего человека это та точка жизни, где веление собственной жизни вступает в наиболее жестокий спор с окружающим миром, где путь вперед отвоевывается в жесточайшей борьбе. Многие испытывают то умирание и рождение заново, каковое представляет собой наша судьба, только в этот единственный раз за всю жизнь – при обветшании и медленном разрушении детства, когда все, что мы полюбили, нас покидает и мы вдруг чувствуем одиночество и смертельный холод мирового пространства. И многие навсегда повисают на этой скале и всю жизнь мучительно цепляются за невозвратимое прошлое, за мечту о потерянном рае, самую скверную, самую убийственную на свете мечту.
Вернемся к нашей истории. Ощущения и образы, в которых мне предстал конец детства, не настолько важны, чтобы о них рассказывать. Важно было то, что «темный мир», «другой мир» снова заявил о себе. Что было некогда Францем Кромером, то находилось теперь во мне самом. А потому и с внешней стороны «другой мир» снова обрел власть надо мной.
Со времен истории с Кромером прошло много лет. Та драматическая и полная виновности полоса моей жизни была тогда очень далека от меня и казалась коротким, пустым кошмаром. Франц Кромер давно исчез из моей жизни, если он и встречался мне, я почти не замечал этого. Но другая важная фигура моей трагедии, Макс Демиан, полностью уже не исчезала из моего окружения. Однако долгое время он находился далеко на периферии, в поле зрения, но не действенно. Лишь постепенно он приблизился снова, снова излучая силу, снова влиятельно.
Я стараюсь припомнить все, что знаю о Демиане той поры. Возможно, что я год или дольше не говорил с ним. Я избегал его, а он отнюдь не навязывал мне своего общества. Разве что как-то кивнул мне при встрече. Мне тогда казалось порой, что в его приветливости есть нотка презрения или иронического упрека, но, может быть, мне это почудилось. История, которую я с ним пережил, и странное влияние, которое он тогда оказал на меня, были как бы забыты и им, и мною.
Я стараюсь восстановить его образ и, припоминая, вижу, что он все-таки присутствовал и что я замечал его. Вижу, как он идет в школу, один или среди других старшеклассников, вижу, как он отчужденно, однако и тихо, словно небесное тело, движется среди них, окруженный собственным воздухом, живущий по каким-то своим законам. Никто не любил его, никто не был с ним близок, одна только его мать, но и с ней он, казалось, обходился не как ребенок, а как взрослый. Учителя по возможности оставляли его в покое, он был хороший ученик, но он ни к кому не подлизывался, и время от времени до нас доходили слухи о каком-нибудь словце, замечании или возражении, брошенном им тому или иному учителю с явным вызовом или иронией.
Я сосредоточиваюсь, закрыв глаза, и передо мной вырисовывается его внешность. Где это было? Ну вот, всплыло. Это было на улице перед нашим домом. Однажды я увидел, как он стоял там с записной книжкой в руке и рисовал. Он срисовывал гербовую фигуру с птицей над нашей входной дверью. А я стоял у окна, спрятавшись за занавеской, и смотрел на него, и с изумлением видел его внимательное, холодное, светлое лицо, повернутое к гербу, лицо мужчины, исследователя или художника, высокомерное и волевое, удивительно светлое и холодное, со знающими глазами.
И опять я вижу его. Это было намного позднее, на улице; мы все столпились, возвращаясь из школы, вокруг упавшей лошади. Она лежала, еще запряженная в дышло, перед крестьянской повозкой, жалобно сопела открытыми ноздрями, чего-то ища, и истекала кровью из невидимой раны, отчего рядом с ней медленно наливалась темная белая пыль улицы. Отвернувшись с чувством тошноты от этого зрелища, я увидел лицо Демиана. Он не протискивался вперед, он стоял позади всех, в удобной и довольно изящной позе, как то было ему свойственно. Его взгляд был направлен на голову лошади, и опять в нем была эта глубокая, тихая, почти фантастическая и все же бесстрастная внимательность. Я долго смотрел на него и тогда, совсем еще безотчетно, почувствовал нечто очень странное. Я видел лицо Демиана, не только видел, что это лицо не мальчика, но видел, что это лицо мужчины; я видел еще больше, я, казалось мне, видел или чувствовал, что это и не лицо мужчины, а еще что-то другое. Было в нем что-то женское, а главное, на миг это лицо показалось мне не мужским или детским, не старым или молодым, а каким-то тысячелетним, каким-то вневременным, отчеканенным иными временами, чем наши. Так могли выглядеть животные, или деревья, или звезды – я этого не знал, я ощущал не совсем то, что говорю об этом сейчас, будучи взрослым, но что-то подобное. Возможно, он был красив, возможно, нравился мне, а может быть, и был мне противен, это тоже решить нельзя было. Я видел только: он был иным, чем мы, он был как животное, или как дух, или как изображение, не знаю, каков он был, но был иным, немыслимо другим, чем мы все.
Больше ничего это воспоминание не говорит мне, да и сказанное почерпнуто, может быть, отчасти уже из позднейших впечатлений.
Лишь став на много лет старше, я наконец снова соприкоснулся с ним теснее. Демиан не был, как полагалось, конфирмован в церкви вместе с мальчиками своего года рождения, и это тоже сразу дало повод для всяких слухов. Опять в школе говорили, что он, собственно, еврей или, нет, язычник, а иные утверждали, что они с матерью не исповедуют вообще никакой веры и состоят в какой-то особенной, нехорошей секте. В связи с этим, наверно, до меня дошло подозрение, что он живет со своей матерью как с любовницей. Вероятно, дело обстояло так, что дотоле он воспитывался без всякого вероисповедания, а теперь это заставило опасаться каких-то невыгод для него в будущем. Во всяком случае, теперь, на два года позднее, чем его ровесников, мать все-таки решила конфирмовать его. Вот и получилось, что он несколько месяцев был моим товарищем по занятиям для конфирмующихся.
Какое-то время я держался от него подальше, мне не хотелось иметь с ним дело, слишком уж много для меня было вокруг него слухов и тайн, но особенно мешало мне чувство, что я в долгу перед ним, оставшееся у меня после истории с Кромером. И как раз тогда мне хватало забот со своими собственными тайнами. У меня занятия для конфирмующихся совпали с периодом решающего просвещения в половых делах, и, несмотря на добрую волю, мой интерес к духовным наставлениям был сильно ослаблен. Вещи, о которых говорил священник, пребывали где-то далеко от меня, в тихой, святой нереальности они были, возможно, куда как прекрасны и ценны, но они не задевали за живое, не волновали, а те, другие вещи обладали как раз этой способностью в величайшей мере.
И чем больше делало меня равнодушным мое состояние к религиозным занятиям, тем больше приближали меня опять к Максу мои интересы. Казалось, нас что-то связывало. Я должен как можно точнее проследить эту нить. Насколько мне помнится, все началось на одном уроке, рано утром, когда в классе еще горел свет. Наш духовный наставник заговорил об истории Каина и Авеля. Я был невнимателен, сонлив и почти не слушал. Священник стал, повысив голос, твердить о каиновой печати. В этот миг я почувствовал что-то вроде прикосновения или призыва и, подняв глаза, увидел в передних рядах скамеек повернутое ко мне лицо Демиана – со светлым, выразительным взглядом, в котором не было ни насмешливости, ни серьезности. Лишь на мгновение взглянул он на меня, и вдруг я стал с любопытством прислушиваться к словам священника, слушать его речь о Каине и каиновой печати и почувствовал глубоко в себе знание, что все обстоит не так, как он уверяет, что на все можно посмотреть и иначе, что тут возможна и критика!
С этой минуты между Демианом и мною установилась какая-то связь. И поразительно: едва только чувство некоей общности появилось в душе, как оно, я увидел, словно бы магнетически перешло в пространство. Я не знал, сам ли он так устроил или то была чистая случайность – я тогда еще твердо верил в случайности, – но через несколько дней Демиан вдруг сменил свое место на уроках закона Божьего и сидел прямо передо мной (до сих пор помню, как жадно вдыхал я, окутанный убогим приютским воздухом переполненного по утрам класса, нежно-свежее веяние мыла от его шеи!), а еще через несколько дней он снова переменил место и сидел уже рядом со мной и просидел так всю зиму и всю весну.
Утренние часы совершенно преобразились. Они уже не были сонными и скучными. Я ждал их с радостью. Иногда мы оба слушали священника с величайшим вниманием, достаточно было одного взгляда моего товарища, чтобы указать мне на какую-то занятную историю, на какое-нибудь странное изречение. И другого его взгляда, вполне определенного, достаточно было, чтобы встряхнуть меня, вызвать во мне критику и сомнения.
Но очень часто мы были плохими учениками и совершенно не слушали урока. Демиан всегда вел себя вежливо с учителями и однокашниками, я никогда не видел, чтобы он по-мальчишески баловался, никогда не было слышно, чтобы он громко смеялся или болтал, никогда не получал он от учителей замечаний. Но он умел совершенно бесшумно, больше знаками, чем взглядами, больше шепотом, вовлекать меня в собственные занятия. А они были отчасти странного рода.
Он говорил мне, например, кто из учеников его интересует и каким образом он изучает их. Многих он знал очень хорошо. Он говорил мне перед лекцией: «Когда я сделаю тебе знак большим пальцем, тот-то и тот-то обернется к нам или почешет затылок» – и так далее. Затем, во время урока, когда я часто уже забывал об этом, Макс вдруг заметным движением поворачивал ко мне большой палец, я быстро бросал взгляд на указанного ученика и каждый раз видел, что тот, словно его потянули за проволочку, совершал задуманное движение. Я приставал к Максу, чтобы он как-нибудь проделал это и с учителем, но он отказывался. Но когда я однажды, придя на занятия, сказал ему, что не выучил урока и очень надеюсь, что священник сегодня не спросит меня, он мне помог. Священник искал, кого бы из учеников вызвать для ответа по катехизису, и его блуждающий взгляд остановился на моем виноватом лице. Он медленно подошел, протянул в мою сторону палец, готов уже было произнести мою фамилию – и вдруг не то отвлекся, не то забеспокоился, поправил свой воротник, подошел к Демиану, который твердо смотрел ему в лицо, собрался было что-то спросить у него, но неожиданно опять отвернулся, кашлянул и вызвал другого ученика.
Очень забавляясь этими шутками, я лишь постепенно заметил, что мой друг часто ведет эту игру и со мной. Случалось, что по дороге в школу у меня вдруг возникало чувство, что Демиан идет сейчас сзади, и, когда я оглядывался, он действительно там оказывался.
– Ты в самом деле можешь заставить другого думать то, что ты хочешь? – спросил я его.
Он ответил с полной готовностью, спокойно и разумно, как взрослый.
– Нет, – сказал он, – это невозможно. Ведь свободной воли не существует, хотя священник делает вид, что она есть. Ни другой не может думать, что хочет, ни я не могу заставить его думать, что хочу. Но, хорошенько понаблюдав за кем-нибудь, можно довольно точно сказать, что он думает или чувствует, а потому обычно можно предвидеть, что он сделает в следующее мгновение. Это очень просто, люди только не знают этого. Конечно, нужно упражнение. Есть, например, среди бабочек определенные ночные мотыльки, у которых особи женского пола встречаются гораздо реже, чем мужского. Мотыльки эти размножаются совершенно так же, как все животные: самец оплодотворяет самку, которая потом кладет яйца. Если у тебя есть самка этих мотыльков – исследователи часто делали такой опыт, – то ночью к этой самке прилетят мотыльки мужского пола, причем с расстояния в несколько часов полета! В несколько часов, представь себе! За много километров все эти самцы чувствуют единственную в этой местности самку! Это пытаются объяснить, но объяснить это трудно. Наверное, существует какое-то обоняние или что-то подобное, вроде того как хорошие охотничьи собаки могут найти незаметный след и идти по нему. Понимаешь? Таких вещей в природе полно, и никто не может их объяснить. Но вот что я скажу: если бы у этих бабочек самки встречались так же часто, как самцы, у них не было бы такого точного нюха. У них он есть только потому, что они так натаскали себя. Если животное или человек направит все свое внимание и всю свою волю на определенную цель, то он ее и достигнет. Вот и все. И точно так же обстоит дело с тем, что ты имеешь в виду. Присмотрись к человеку достаточно внимательно, и ты будешь о нем знать больше, чем он сам.
Меня так и подмывало произнести слова «чтение мыслей» и напомнить ему ту давнюю уже сцену с Кромером. Но это было такое странное дело: никогда, ни разу ни он, ни я не позволяли себе ни малейшего намека на то, что много лет назад он однажды так серьезно вмешался в мою жизнь. Словно ничего прежде не было между нами и словно каждый из нас твердо рассчитывал на то, что другой это забыл. Раз-другой случалось даже, что мы вместе встречали, идя по улице, Франца Кромера, но мы не переглядывались, не упоминали ни одним словом о нем.