Дрались часто. Между собой - до первой крови или "до пощады" - кто первый скажет: сдаюсь. Группами: центр на заводских, заводские на шанхайских, заречные на центровых. Мы считались живущими в центре, так что имели право притеснять ребят с окраин города. Хотя, с заречными старались не ссориться, именно за рекой были чудесные озера, где купаться приятней, чем в вечно ледяной Ангаре.
- Мне нельзя, - сказал я Женьке-Барбосу из параллельного 7 "б", - у нас в секции запрещено драться просто так.
- Тоже мне, боксер - обглоданный мосел, - сказал Барбос, и, согнув руку в локте, шлепнул по ней другой рукой, - трусидло!
Может я и был трусоват, но для того, чтоб "стукаться" на переменке с тем, с кем поссорился, особой смелости не требовалось. Это было также обычно, как мериться руками на силу или пускать струю - кто дальше брызнет. А драться по пустками нам запрещал тренер, говоря, что настоящий боксер не должен пользоваться своим преимуществом без должных оснований.
На нас смотрели девчонки, среди которых была и Лиза Застенская, поэтому я сказал:
- Ладно, пошли, посмотрим, кто из нас трусильдо!
Мы пошли за школу, где в березовой рощице решали все свои секретные проблемы, стали друг против друга и Женька спросил:
- До крови или до пощады?
- Мне все равно, - сказал я, давай быстрей, перемена кончается.
- Тогда до пощады, - выбрал Женька наиболее жестокий вариант стукалки, - лови...
Барбос был выше меня, руки у него были длиней, но все его премы были нехитрые: мотнуть левым кулаком, а ударить правым, так что я легко уклонился, хотел врезать ему крюком в открытую челюсть, передумал.
Женька с трудом удержал равновесие, отскочил, посмотрел на меня недоуменно и замахал обеими руками, как мельница, страясь использовать их длину и свой рост.
Я с трудом ушел от этой атаки и несильно двинул его под ложечку.
Барбос постоял, сглатывая воздух, выпучил глаза и вновь пошел на меня, прикрыв лицо сгибом левой руки, а правой тыкая, как поршнем.
Я отвел удар и отскочил.
- Ты чё не дерешься, - возмутился Женька.
Я промолчал, сохраняя боксерскую стойку.
- Он дерется, - сказали со стороны болельщиков, - он тебя уже сто раз мог уложить, если б захотел.
- Тоже мне, боксеришка, - обиделся Барбос и быстро ударил меня в голову.
Я чуть пригнулся, пропуская кулак над головой и опять легонечко ткнул его в поддых.
После полугода занятий в секции движения Барбоса казались мне замедленными и неуклюжими. Я знал, что минут через пять он выдохнется, но ни разу не сможет меня достать. Наш тренер, Мигеров, был семикратным чемпионом РСФСР в наилегчайшем весе. Как все "мухачи", на тренировках он особенное внимание уделял развитию реакции, скорости и резкости. Силенок у меня было маловато для четырнадцатилетнего пацана, многие сверстники, помогающие родителям по дому, а то и сами подрабатывшие на стройках, были гораздо сильней. Но реакция у меня была отменная.
Женьк отдышался и сказал:
- Нет, так я не буду. Ты нечестно дерешься.
- Чего нечестно, - загомонили болельщики, - он тебя жалеет, он уже сто тысяч раз мог тебя уложить.
Что может быть унизительней жалости! Женька бросился на меня, как раненный бык. Пришлось в полсилы ударить его в челюсть.
Он сразу потерял ориентровку, поплыл, и я остановился, опустил руки.
Зазвенел звонок, хорошее основание для прекращения поединка. Я хлопнул Женьку по плечу:
- Пойдем, что ли, ты хорошо дрался, только медленно. Приходи к нам в секцию,я попрошу тренера, может примет.
Барбос недоверчиво посмотрел на меня и заулыбался от уха до уха:
- Правда? Вот здорово бы было! А то, меня все в волейбол тянут, говорят, что руки длинные, и - рост.
Следующим уроком была математика, которую я не любил.
А после уроков меня встретили какие-то темные личности и здорово отлупли. Шпана из полуподвалов дерется жестко, жестоко. А бокс - это спорт, тем более, любительский, "интелигентный" бокс того времени.
Они не упоминали Барбоса, но подразумевали. Потому что приговаривали: "Это тебе не на ринге финтить. Что ж ты падаешь-то, сявка."
Тем ни менее, прямых доказательств не было. А доказательная часть в разборках была важна: не пойман - не вор, у меня просто не было юридического основания обратиться к знакомым уголовникам за помощью. И Женьку отлупить у меня не было основания, одноклассники меня не поняли бы.
А то, что это его дружки - это точно, и к бабке не ходи. Он на другой день так ехидно ко мне подошел, спросил: не на тренировке ли я синяк заработал. Хотя должен был знать, я ему говорил, что тренировки у по понедельникам и пятницам, а нынче всего четверг. Я нарочно ему грубо ответил, мол не твое собачье дело, а он изобразил невинного мальчика: чё, мол, ты такой сердитой, какая, мол, муха тебя? Никакая, говорю, муха меня не кусала, ты сам знаешь, чё я такой злой. А он: да ты чё, откуда мне чё знать? Вообщем, ушел, падла, в полную несознанку!
И такой вежливый все перемены был, что у меня просто не получалось его на драку вызвать. А без оснований меня пацаны осудили бы, тем более после вчерашнего рыцарства во время стукалки.
Витька Харьков - я ему все рассказал - посоветовал выждать. Через пару недель, мол, можно будет настучать, козлу безрогому. Витька в таких делах лучше меня разбирается, он, как говорит папа, в такой среде вырос, в среде борьбы за жизнь, место под солнцем. А у меня через такое долгок время вся злость пройдет, я не злопамятный.
3
Опять меня достают насекомые. Хотя, не знаю, относятся ли к насекомым слизни. Он весь вечер, хлюпая, падали на окна и ползли по стеклам, оставляя жирные следы слизи. Бр-р-р-р-р, мерзость!
Именно они заставили меня забеспокоится, подумав о том, что стекла могут разбиться. Правда, есть еще жалюзи из пластика, довольно плотные. Но в них щели, разгулье для членистоногих. Завтра же посмотрю в складе-магазине стекла. В крайнем случае, можно выставить их из самого магазина.
Очень мне не хватает книг. Любых, так привык читать за полвека жизни. Я и в тюрьмах, и на зонах ухитрялся читать; правдами и неправдами доставал книги. В Краслаге ухитрился, даже, поработать библиотекарем прямо в зоне, правда, недолго. Вот это было счастье!
Опять ночью были голоса. Я взял блокнот, вышел в подъезд и записал, что смог, успел, даже, проставить ударения кое-где. Вот, что получилось: "лехашмид", "коль а-хадашот", "мэфагэр", "ахла", "ле-маазиним йэкарим ахла бокэр", "зэвэль шель бэн адам", "хатихат хара", "мэтумтам, мэтумтэмэт", "эйзэ кэта", "пара-пара нидфок эт коль а-эдэр".
Жалко, что у меня нет книг, словарей там всяких. Возможно, понял бы, что за язык. Мне кажется, что это какой-то древний язык, персидский, что ли. Возможно, это и не земной язык вовсе, особенно, если место моей ссылки находится не на планете Земля.
Мне все чаще приходит в голову одна мысль - я уже умер, а это рай или ад. Может даже, чистилище. Вот допишу свои воспоминания и пройду очистку, переведут меня на другой уровень.
Данте считал, что семь уровней надо пройти, пока дойдешь до конечной станции.
Иногда во сне мне приходит некое воспоминание, в котором участвует взаправдашний кентавр, лес там еще какой-то и звуки, напоминающие выстрелы. Чует мое сердце, что эти воспоминания как-то связаны с провалом в памяти. Если рассуждать логически, отбросив мистику, то я нахожусь в психушке, а все остальное - глюки, навязчивый бред раненого мозга. Возможно оно и так! Только мне от этого не легче, ведь это - моя реальность, моя вещественная каждодневность.
Полуподвалы... Такое впечатление, что вся шпана жила именно в них. По какой-то странной архитектурной прихоти почти все кирпичные дома в Иркутске строились с полуподвалами, в сущности - теми же подвалами, окна которых наполовину торчали из земли. С точки зрения хранения в подвалах овощей это, наверное, правильно - лучше вентиляция, светло. С точки зрения краж - тоже удобно, забраться в кладовку легче. (В послевоенные годы картошку воровали с тем же азартом, что и золотые украшения. В Сибири картошка всегда была в цене).
После войны эти подвалы как-то незаметно заселили. Я бывал в гостях в этих квартирах. Было забавно следить, как за окном проходят разные ноги. Было трогательно смотреть на попытки жильцов как-то украсить сырые стены, влажный цементный пол. Было неприятно смотреть на землистые лица детей, выросших в этих полуподвалах...
Часть V
Вновь меня в дорогу Рок мой гонит.
Надоел и сам себе, и всем.
Унесут растерянные кони
Панцирь мой, мой меч, кинжал и шлем.
Без доспехов
Со стихом и скрипкой
В мир пойду под рубищем шута,
С навсегда приклеенной улыбкой
На обрывке старого холста
1
После того, как меня убили, я решил записать все происходящее. Я же не один такой на нашей планете. Многие фантасты не столько сочиняют из головы, сколько дотошно рассказывают то, что запомнили о своей загробной жизни. А моя - вообще была нестандартной. Сперва я повозникал, пытаясь и драться, и хулиганить, и покончить с собой. Ничего из этого набора в загробье не сработало, но, видимо, я все же кого-то достал, и меня вышвырнули в другие временные и пространственные измерения. После возвращения собрали совет: по словам главного инспектора главнойо инспекции представительный: ИЗО - Извращенческий Отдел, ОВД - Отдел Возвращенцев Досрочных, КВН - Комиссия Возвращения Невозвращенцев. И они вообще забросили меня в подобие ада, где я вынужден был записывать воспоминания о собственной жизни.
Не знаю, сколько провел там времени, не осознавал его течение, но как-то вдруг ощутил, что перехожу улицу, а на меня мчит БМВ. Я еще успел отметить, что трансмиссия у него разболтана, и что на светофоре зеленый свет для пешеходов. Потом меня ударило в бок, и очнулся я уже в Склифе.
Но очнулся не совсем, потому что (как рассказывал врач) на операционном столе у меня останавливалось сердце. На целых шесть минут.
Это для доктора - шесть. Для меня в это время прошло несколько месяцев. Правда, я на сей раз на представал перед загробными комиссиями, а осознал себя в роли простого советского интеллигента. Только что проснувшегося, спустившего ноги с кровати, щурясь полусонно, уставившегося в зеркало. "Чертовщина какая-то!" - мысленно удивился я и протер глаза. Но ЭТО не исчезло! Я еще трижды протер глаза, но все же не поверил им. "Галлюцинации, что ли начались?" - опять подумал я, но прикосновение ладонями к волосатым ребрам, а затем и выше развеяли всякие сомнения: за ночь у меня, тридцатилетнего мужика с волосатым телом выросли там, где им и положено быть... упругие девичьи груди!
2
Вот, просто не знаю как меня это вопоминание тревожит. Ну просто так, что я изложу его от второго лица, эпиграф выищу совдеповский, и - почему бы нет - заголовочек соображу. Вот такой:
Груди простого советского человека
Да здравствуют советские интеллигенты, верные строители коммунизма!
Из лозунга
Как вихрь, пронеслись события этого месяца. Они зачеркнули прожитое и изменили будущее. И тогда из усталого интеллигента, одного из многомиллионных служащих огромного государственного аппарата вдруг возникло нечто или некто среднего рода - вроде Оно или Он - Оно, черт его знает!
Но, видимо, бродили еще по его жилам остатки старой и крепкой закваски, которые и спасли усталого интеллигента от сумасшествия в тот дикий и жуткий момент, когда он впервые увидел ЭТО.
А произошло все в обычное утро, когда он, спустив ноги с кровати, щурясь полусонно, уставился в зеркало. "Чертовщина какая-то!" - мысленно удивился интеллигент и протер глаза. Но ЭТО не исчезло! Он еще трижды протер глаза, но все же не поверил им. "Галлюцинации, что ли начались?" - опять подумал интеллигент, но прикосновение ладонями к волосатым ребрам, а затем 'и выше развеяли всякие сомнения: за ночь у него, тридцатилетнего мужика с волосатым телом выросли там, где им и положено быть... упругие девичьи груди!!!
Он окаменел перед зеркалом, и только нижняя челюсть оставалась живой, мелко и непроизвольно дрожа. "Мама родная!" - ужаснулся интеллигент и тут же к нему вернулась возможность пошевелиться. Робко и смущенно, как в пору наступающей юности, он провел кончиками пальцев по припухшему соску левой груди, и судорога вспыхнувшего желания молнией пронзила низ живота. Тогда интеллигент глухо и протяжно застонал, а затем стал яростно биться лбом об зеркальную твердь. Однако рассудок все же контролировал чувства, и стекло осталось целым, А он упрямо стучался лбом в стекло, словно пытаясь прорваться туда, в Зазеркалье, и там найти спасение от этого утреннего кошмара. И вдруг новая мысль обожгла его сознание, которое, кажется, было в полном порядке:
"Что будет, если кто-нибудь ЭТО заметит?!"
Интеллигент рывком перемахнул расстояние до двери и резко повернул задвижку замка. Это чуточку успокоило его и мыслить стало легче. "Если перетянуть грудь, например, полотенцем, а сверху напялить просторную куртку, то вряд ли эти бабские гениталии кто-нибудь заметит". Однако, когда он глотал из-под крана холодную воду, струйка ее торопливо сбежала по шее, перевалила через ключицу и вышла - опять-таки! - на сосок левой груди. Острое желание снова охватило его. "Черт-черт-черт!" - застонал интеллигент и хрястнул кулаком по раковине.
Боль в кисти окончательно привела его в себя:
"Должно быть, какой-нибудь в стельку пьяный чародей подшутил надо мной во сне. Иначе кому еще в голову придет украсить меня. волосатыми сиськами! О чем это я, дурень! Ведь вот-вот вернется жена, что я ей-то скажу, голова дубовая! А ведь вернется, а ведь увидит! Что же мне ей сказать? У-уу, стерва!" Ему немного полегчало: это хорошо - перенести вину за случившееся на кого-нибудь из окружающих и тут же возненавидеть их.
Борясь с корчившим его сущность извращенным и противоестественным желанием самого себя, он туго перетянул грудь широким бинтом. Если при этом он нечаянно задевал рукой один из сосков, то низ живота вновь охватывал сладкий холодок, от которого, однако. жаром отдавало- в мозгах. Он торопливо натянул на себя ковбойку, с удовольствием отметив при этом, что она не задела его грудей, накинул на себя спортивную куртку, повертелся перед зеркалом в ней, затем просунул кулаки в рукава и застегнул "молнию". Вид его стал совершенно обыкновенным, и до вечера можно было ни о чем не беспокоиться. Пригоршня таблеток седуксена успокоила его взвинченные нервы.
Таков был первый день. Один из тридцати. И в этот день приглушенная спокойствием гордость и скрытое тщеславие стали главными определяющими судьбы интеллигента.- Безруким инвалидом он не потерял бы себя до такой степени, до которой дошел сейчас, когда судьба выделила именно его и оставила в одиночестве перед всем населением Земли. Даже убежать в смертное небытие он не мог, так как боялся что церемониал погребального обряда - омовение тела - выдал бы его с голо... то есть с грудями, а это, считал он, лишило бы покоя его душу, покинувшую опозоренное тело. Самые близкие стали бы "линчевать" его тело саркастически ехидными взглядами, грязными мыслями, вернее, измышлениями, кривыми усмешками. Некоторые люди боятся оказаться смешными в глазах окружающих больше, чем смерти, и наш интеллигент был именно из таких.