Сфакиот - Леонтьев Константин Николаевич 11 стр.


Бей поздоровался с ним, и старик так полюбопытствовал посмотреть на меня, что даже встал, подошел к нам и спросил:

– Это кто такой и куда ты его везешь? Ариф-бей опять свое хвастовство.

– Это из тех сфакиотов… Я его так, я его этак!.. Но Ахмеду эта история не понравилась, и он с пренебрежением сказал:

– Удивляюсь я! Какая тебе нужда – это Никифорове дело!.. Один неверный у другого неверного дочь силой взял! Не все ли нам с тобой равно, что свинья ест собаку или что собака ест свинью!

И ушел от нас.

Так мы приехали в город; бей отдал меня под присмотр офицеру в караульню, а сам поехал к паше. Саали остался со мной в караульне; ему все еще было жалко меня оставить и он поэтому не уходил от меня долго. Потом собрался уходить. Говорит мне: «Прощай, Яна́ки!»

Я сказал ему тоже «прощай» и просил его известить моего благодетеля доктора Вафиди, что меня схватили, и Саали обещал тотчас зайти к нему.

Тогда я вдруг вспомнил, что я все деньги мои отдал маленькой Икбаль и что у меня теперь ничего с собою нет, и говорю Саали: «Саали, у тебя мои деньги, которые я твоей дочери завещал, если умру. Теперь, когда помиловал меня Бог, они мне нужны…» Деньги были с ним. Он достал их и отвечает:

– Конечно, тебя Бог помиловал… а не грех тебе будет их назад у моей дочки взять?..

Мне стало жалко и денег, и девочки и его самого… И я не знал, что мне делать… Саали вынул деньги, и лицо его стало очень печально. Я взял их и держал их в руке. Потом подумал: «Как же я буду без денег в тюрьме? с деньгами везде облегчение». А с другой стороны, душевное дело не хотелось испортить. Поэтому я оставил у Саали только две лиры из двадцати и сказал ему: «Знаешь – тюрьма! А ты моли Бога, чтоб я был здоров и чтобы меня скорей освободили. Тогда я дочке твоей еще больше дам».

АРГИРО́ перебивая. – А после дал?

ЯНИ, вздыхая и потупляя глаза. – Забыл!., не дал… забыл, что делать!., еще раз вздыхает. Надо бы это сделать… грех… ведь грех, Аргиро́?..

Аригиро пожимает плечами с недоумением. – Мне кажется, как будто грех. Как знаешь…

ЯНИ. – Вот теперь мы получили много денег, слава Богу, отчего же не послать, как ты думаешь? Я пошлю.

АРГИРО́, изменяясь немного в лице. – Пошли, когда это для души обещано! Что делать! поднимает глаза печально к небу и качает головой. Всесвятая Госпожа моя Богородица! что это, как в этой человеческой жизни все затруднения! Правду, правду говорил всегда мой отец: «Суетный этот свет, суетный!» Много затруднений! Э! пусть будет так! Говори, что было после этого с тобою?

XVIII

ЯНИ продолжает. – Сидел я в караульне долго; наконец пришли за мной аскеры и чауш от паши и повели меня в Порту.

Чауш, который вел меня, был сердитый. Дорогой он спросил меня: «Как это ты сделал, что украл из дома девушку?» И когда я сказал ему, что об этом я буду отвечать в Порте и просил его оставить меня в покое, то он рассердился, выбранил меня и сказал: «Погоди, я тебе покажу сейчас одну хорошую вещь! Она как раз для тебя, эта вещь».

И точно, только что мы поворотили в одну улицу, я увидал вдруг повешенного человека. Он был повешен просто на навесе одной лавчонки около утла, над самою дорогой, и качался. Покачнулся он немного еще, и я увидал, что это чорный арап! Ужаснулся я, и сердце мое задрожало; мне вдруг показалось, будто это бедный Саали и что пока я сидел в караульне его уже повесили за то, что он жалел меня и помогал мне. И я не знал, что подумать мне и чего ожидать для самого себя! Но тотчас же я понял, что это не Саали, а совсем другой арап. У Саали была небольшая седая бородка, а у этого, у повешенного, не было бороды, и цветом он был не так чорен, как Саали.

Народу вокруг было немного. Человека два аскеров караулили мертвого, дети какие-то смотрели и смеялись. Лавочники сидели в лавках. Другие люди проходили мимо.

Чауш остановился на минуту и начал разговаривать с другими аскерами. Я стоял. В это время подошло ко мне несколько христиан и один из них спросил:

– Ты ли это Яни Полудаки сфакиот? Не ты ли взят по делу Никифора?

Я сказал: «да».

Тогда один старый лавочник, очень чисто одетый, закричал на меня: «Негодяй! Хорошо сделали, что поймали тебя! У меня тоже три дочери есть… у всякого человека есть семья. Вот с тобой что надо сделать за это!»

И он тоже указал на повешенного арапа. Я молчал; что мне было говорить!

После этого люди стали разговаривать между собою, и старый лавочник спросил у другого человека: «Кажется, этот арап не здешний? Не тот ли это, из города Ираклион, который старую турчанку убил?» А другой человек отвечал:

– Кажется, он оттуда… Я не знаю, за что его повесили. Его три года все судили и все не кончали дело, а новый паша кончил.

На это старик сказал:

– Пусть живет и здравствует наш Халиль-паша. Он такой! Любит кончать дела.

Я все молчал и думал: «Видно, Бог спас меня от яда по милосердию Своему, чтобы мне не от своей руки, а от турецкого правительства умереть и чтобы не в смертном грехе застал меня последний час».

Этим я старался укрепить себе сердце; но все-таки было мне очень страшно.

Когда чауш кончил свой разговор с другим аскером, то оборотился ко мне и сказал с насмешкой, указывая еще раз на арапа:

– Видел ты это? Говори, собака, видел? Я отвечаю: вижу.

– Гляди хорошо! С тобою следует это сделать!

Так сказал чауш, а старый лавочник очень обрадовался и закричал чаушу:

– Прекрасно ты говоришь, ага мой, прекрасно. Дай Бог тебе жить!

Привели меня после этого в конак паши и оставили в больших сенях. Народу в этих сенях было довольно много; каждый пришел по делу своему или по должности; одни сидели на полу с прошениями в руках; другие стояли у стенок; иные ходили туда и сюда; солдаты, евреи, турки, греки, женщины… всякий народ; и никому не было до меня нужды; всякий о себе думал. И я сел в углу на пол и стал тоже о себе думать.

«Неужели это в самом деле меня осудят на смерть? А брат спасется и возьмет богатую невесту, и будет жить хорошо… И что же я сделал, Боже мой, чтобы мне во всем был такой дурной час и такое несчастие?»

И я смотрел то на улицу, не идет ли Вафиди, чтобы спасти меня, то на все двери по очереди – не шевелятся ли на них занавески и не выходит ли кто-нибудь звать меня к паше. Думал я также, что Саали рассердился на меня за деньги и к доктору не ходил. И я каялся, что мало оставил ему денег.

Законов я тогда хорошо не знал и не понимал, могут ли меня повесить за похищение Афродиты или нет… И какие законы у турок!.. Об этих законах я даже и не думал тогда; мне уже после доктор Вафиди объяснил, что за такое дело, как Никифорово, никто не повесит, и смеялся над моею неопытностью и страхом… А тогда почем я знал?.. И чауш, и бей, и старый лавочник, все они знали дело лучше моего, все годами были старше и все пугали меня… И я им верил и думал: «Вот паша и мусульман стал без пощады вешать… Он только сначала притворился смирным. Что же ему стоит убить меня в угоду городским христианам, как при Вели-паше убили без суда на лестнице этого самого конака молоденького грека в угоду туркам».

Вафиди долго не шел. Я утомился, перестал от отчаяния думать и начал уже дремать в углу, как вдруг на одной двери поднялась занавеска и оттуда выскочил главный драгоман паши, старичок Михалаки Узун-Тома́.

Я его видал еще прежде не раз. Капитан Коста́ Ампела́с ходил к нему в дом по делам и своим собственным, и сфакиотским, когда приезжал с нами в город. Он давно уже был драгоманом в Крите и служил еще при прежних пашах. Он был фанариот, из хорошего и старого константинопольского рода. Человек очень воспитанный и добрый. У нас все почти его уважали и были довольны им. Только он был очень боязлив и очень смешно было смотреть, как он хотел всем на свете людям угодить. Ко всем все с комплиментами и лестью. Сам маленький, худенький, брови седые, пребольшие и прегустые! Туда и сюда все припрыгивает, все кланяется, все руку протягивает, и большим людям, и маленьким, все равно! Всем он «слуга», и по-турецки, и по-гречески, и по-французски. «Ваш слуга!» направо, «ваш слуга!» налево! «Дулос-сас, эффендим, дулос-сас». И по-французски так протяжно: «Serviteu-eu-eur!» Я по-французски вот и не знаю, а это слово мы все запомнили: «serviteu-eu-eur!»

Подбежал ко мне Узун-Тома́ и спрашивает:

– Ведь это вы Яни Полудаки? Кажется, я вас видел с капитаном Костой прежде еще?

Я встал, поклонился и отвечал почтительно:

– Да, это я, господин мой!

Узун-Тома́ вдруг отскакивает от меня, поднял руки кверху и ужаснулся:

– Боже мой! Боже! возможно ли это! Из почтенного дома похитить девушку силой! Отца вязать! Ужас! Ужас!

Я молчу. Он опять:

– Такой молодой! Дитя почти! Это ужас! Ужас!

Я опять, конечно, ничего ему на это не сказал; он помолчал, посмотрел на меня и так и этак, как будто пожалел меня и говорит:

– Вы знаете, что подвергнетесь за это очень строгому наказанию?

А я отвечаю:

– Как будет угодно прежде всего Богу, а потом господину нашему Халиль-паше; я же надеюсь на Бога и на добрых людей.

Узун-Тома́ на это говорит:

– Что тут могут добрые люди!

В это самое время, я вижу, входит Вафиди и прямо идет ко мне. Я очень обрадовался и смотрел на него как маленькое дитя на отца своего.

Узун-Тома́ сейчас прыгнул к нему: «Serviteu-eu-eur!» Они отошли от меня и стали тихо шептать что-то друг Другу.

Вижу я, они заспорили. То Вафиди топнет ногой и рукой махнет и опять говорит ему тихо; то Узун-Тома́ от доктора отскочит и опять к нему подскочит, и руки кверху поднимет, и, слышу я, опять он говорит: «ужас!»

Я жду, что будет! Узун-Тома́ ушел. Вафиди подошел ко мне и сказал мне так:

– Тебя позовут скоро к самому паше; смотри, не будь дураком пред ним. Имей обращение почтительное и умное; а главное, говори ему всю правду; что у тебя на сердце есть, то и говори. Ему это понравится и он пожалеет тебя. Он человек тонкий, и ты его ничем не обманешь, а веди себя пред ним как доброе дитя… Это я, Вафиди, твой друг, тебе, несчастный, говорю!..

Я благодарил доктора, но сказал ему так:

– Господин Вафиди! Вы, конечно, благодетель и жизни моей спаситель, и я должен теперь как раб повиноваться вам; только как же я буду все паше рассказывать, если он меня о брате и о товарищах будет спрашивать? Разве я брату и своим сфакиотам не буду предателем?

– Что им там наверху могут сделать! – говорит доктор. – Они далеко! Попробуй твоего брата сюда привести! Не шутка! Ты по глупости сам отдался. Так ты и думай только о себе, человече мой!.. И какое же предательство, когда и Никифор сам, и Василий, слуга его, и служанка, все вас знают и видели, кто их вязал и кто что делал!.. Говори у паши все, что тебе Бог на сердце положит… Слушай ты меня, море!

Однако я еще думал и так и иначе, и говорю доктору довольно громко:

– Как же я это турку буду все открыто про своих говорить?

Я сказал это доктору и сам испугался. У Вафиди вдруг побледнело лицо; он начал оглядываться и потом стал смотреть на меня как зверь, молча поскрежетал зубами и сказал мне тихонько: «осел! варвар! фанатик! осел!» и, озираясь еще на меня с великим гневом, оставил меня одного.

Я понял, что сказал непристойную вещь, и где же – в самой Порте! Положим, около нас никого близко не было и сени были очень велики, но все-таки я очень глупо назвал пашу так грубо: турок!

Но что делать! И от болезни, и от печали, и от боязни я совсем стал глупый.

Только что отошел от меня Вафиди, как пришел Узун-Тома́ звать меня к самому паше. С нами вошел еще один вооруженный заптие. Мы вошли и стали у дверей.

Узун-Тома́ тоже не двигался, стоял согнувшись, сложа руки напереди, и ожидал приказаний.

Паша сидел в креслах около длинного дивана. На диване около него было много бумаг, а пред ним стояло несколько человек чиновников и писцов.

Паша прикладывал печать к каждой бумаге и отдавал писцам и чиновникам. Они кланялись и уходили.

Наконец паша обернулся в нашу сторону и спросил у Михалаки Узун-Тома́:

– Это он самый?

Узун-Тома́ сказал, что это я тот самый.

Паша не показал ничего, ни даже гнева, а стал опять смотреть и печатать бумаги. Потом он махнул рукой тем писцам, которые еще стояли тут, чтоб они отошли в сторону, и спросил у меня:

– Тебя как зовут? Я говорю:

– Яни Полудаки, сфакиот. Паша тогда сказал:

– Да! Я тебя где-то видал. Ты это увез дочь у Никифора Акостандудаки?

Я отвечаю:

– Мы, паша-эффенди мой, увезли.

– Кто мы?

Я, в намерении всю правду говорить ему по совету доктора, отвечаю так:

– Я с братом моим Христо и с товарищами.

Паша замолчал и опять начал печатать бумаги и что-то говорить по-турецки писарям. Потом, отпустив писарей, еще спросил меня:

– Зачем же ты уехал оттуда? Разве ты не для себя ее крал?

Я говорю:

– Для брата больше, для старшего.

– А ее не перевенчали еще с братом? Я отвечаю:

– При мне не венчали, а без меня что было, не знаю.

– Отчего же ее не венчали?

– Она не хотела.

Паша помолчал и спросил внимательно:

– Так ты говоришь, она не хотела? Почему же она не хотела? разве она не была с вами в соглашении?

Как только он спросил это так особенно и посмотрел на меня внимательно, я забыл весь гнев мой и всю зависть мою и сейчас вспомнил только, что Христе мне брат, а это турок предо мной. Я подумал тотчас, как бы брату вреда больше не сделать, и отвечаю не совсем ложь и не совсем правду:

– Не знаю этого; со мной и с другими товарищами она не была в соглашении, а с братом моим, может быть, и в самом деле была в тайном соглашении. Они говорили не раз прежде между собою. Я ничего не знаю. Может быть, они и согласились.

Я очень стыдился и боялся, чтобы паша не стал меня об отраве расспрашивать; однако он не спросил об ней, слава Богу, ничего, а обернулся к Михалаки Узун-Тому и приказал ему:

– Хорошо! велите пока отвести его в тюрьму. Тогда Узун-Тома́ подбежал к паше, начал кланяться ему и приседать низко, и руку к феске прикладывать, и улыбался, и говорил на турецком языке жалобным голосом.

Так как я, ты знаешь, по-турецки не говорю, то и понял только немного слов… Слышал я «джуджук» (дитя) и потом «Вафиди, Вафиди!» И потом начинал Узун-Тома́ шептать так тихо паше, что ничего уже не было слышно. Паша все не гневался ничуть, но подставлял ему ухо и раз даже засмеялся громко чему-то. А Узун-Тома́ отскочил от него тогда от радости.

После этого паша сказал громко:

– Хорошо. Я велю. Уведите его.

Мы вышли в сени с заптие, и я не знал, радоваться мне или еще нет.

Доктор Вафиди уже ждал меня за дверями и спросил:

– Э? Что у вас было?

Гнев его прошел. Но я сам не понимал еще, как паша решил мое дело. Михалаки еще не выходил от него; поэтому я сказал доктору:

– Не знаю я еще ничего; а мне кажется, что г. Михалаки Узун-Тома́ просил за меня. Паша не был сердит и говорил со мной очень благородно.

Доктор отвел меня после этого еще подальше в сторону и начал усовещевать меня за мою грубость.

– Как же это можно (так он мне сказал потихоньку) генерал-губернатора и где же? здесь называть турок! Турок… хотя бы и тихо… Мальчик ты умный, но этот анафемский и ослиный фанатизм, который вас одушевляет, портит все дела на острове… Ты видишь, я знал, что все кончится для тебя хорошо. Эти ржавые, старинные идеи вашего молодечества надо бросить.

Я тут подумал про себя: «Что же он сам, Вафиди, хвалил наше молодечество, когда мы не побоялись украсть со стола список у такого сильного человека, как мсьё Аламбер!» Но, конечно, ничего ему об этом не сказал.

В это самое время, пока мы с доктором говорили, вдруг началась в сенях большая суета.

Выскочил от паши Михалаки, побежал в другую дверь; оттуда опять назад к паше; прошел мимо нас совсем бледный и не глядел даже на нас с доктором.

Вафиди к нему:

– Постойте, постойте, кир-Михалаки! Куда! и не слышит.

Выбежал другой человек, кричит:

– Али-бея, Али-бея зовите!..

Али-беи, офицер, побежал к паше, побыл немного у него, опять выбежал на лестницу, что-то сказал и назад опять. Как только он сказал что-то на лестнице, так сейчас забил на улице барабан и заиграла музыка… Потом стала музыка удаляться, как будто уходил полк… Люди побежали смотреть в окно. Мы с Вафиди слушали, и опять я начал чего-то бояться. Вафиди говорит:

Назад Дальше