Сфакиот - Леонтьев Константин Николаевич 2 стр.


Когда мы его увидали, он уж давно был вдов, и было у него еще одно большое огорчение. Сына молодого у него в кофейне люди зарезали за спором одним, и осталась у него только одна эта Афродита, дочь. Она сначала была в Сиру на обученье отправлена, но когда убили сына, Никифору Акостандудаки стало слишком скучно одному в доме, и он возвратил Афродиту из Сиры домой.

Наш старик, Коста́ Ампела́с, имел некоторые торговые дела с Никифором и знал его давно. Увидал его на арабском этом празднике, и стали они между собой разговаривать, а мы с братом оба смотрели на его дочь и ничего друг другу не сказали тогда. Ни он мне не сказал ни слова, ни я ему ничего не сказал.

Я очень жалею, что ты не видала никогда этого арабского праздника у нас, в Крите. Это очень смешно и очень красиво. Знаешь, стены у канейской крепости огромные, высокие, древние, у самого моря; и весь город (он не велик, всего 14 000 жителей) внутри стен. А тут море. Вот под стенами у моря есть гладкое место, песок. И тут живут арабы чорные, кажется, из Миссира. Маленькая деревушка. Есть еще тут и другие арабы – арабы белые; те в шалашах, а не в домиках, немного подальше живут. Это совсем другие арабы – несчастные люди, оборванные, из Сирии. А чорные арабы – это великое утешение! Веселые люди! Ты знаешь, как женщины у них одеваются? Почти как турчанки, только не совсем. Прежде всего скажем, что лицо чорное это у нее открыто… Прятать нечего! А вместо фередже турецкого на них синие или какие-нибудь другие полосатые простые покрывала надеты.

И станут они все в круг, и арабы, и арабки чорные, и у каждого палка в руке, и у женщин тоже палки. Музыка – дзинннь!!! И начинается пляска с пением. И начинается, и начинается. За руки не берутся, а навстречу друг другу в круге танцуют и палками по палке: «данга! данга! данга! данга!» стучат.

Музыка, песни громкие, палками стук, стук… А женщины вдруг все, как лягушки в болотах, языком защелкают, ужас как громко…

Весь народ кругом тотчас же и засмеется. Другой человек и не может так особенно языком сделать, а они умеют.

Очень весело!

Франки, из самых больших городов приезжие, и те не гнушаются этим зрелищем и веселятся им.

И что еще скажу я тебе, моя Аргиро́, очень тогда красиво. Это то, что турчанки городские из лучших домов соберутся в это время на высокую городскую стену и оттуда глядят, сидя почти все толпой, потому что стена широка наверху. Головки у них у всех в белых покрывалах, а фередже свои они на праздник лучшие, разноцветные наденут. Итак, что вся стена наверху… не знаю, как тебе и сказать, до чего это весело и хорошо. Цветы ли разноцветные назову это я, или как в цареградских магазинах материи дорогие на окнах разные, или… скажем, картинки такие бывают… Разные, разные фередже эти: красные, зеленые, желтенькие, как лимон, и голубые, как небо, и чорные… Всякие…

А внизу, под стеной, и христиане, и франки, и евреи, и арабы эти и тоже турки и турчанки сходятся, – народу, народу! И мы стояли, смотрели и веселились.

Конечно, мы за родину нашу и за наши горы умираем – любим родину, но все же город, столица вилайета. И мы не так глупы, чтобы не могли этого понять, Аргиро́ моя!

Мы смотрели, но видели, что и на нас глядят люди хорошо, потому что мы, говорю я тебе, все молодцы и красивые дети были.

Вот встретились Никифор Акостандудаки с капитаном нашим и заговорили. Около Никифора мать его, старуха, и дочь. На вид ей не больше семнадцати лет, и платье у нее было короткое…

АРГИРО́, прерывая его стремительно. – А какое у нее было это платье?

ЯНИ, пожимая плечами. – Какое? a la Franca платье. Хорошее…

АРГИРО́ с беспокойством. – Нет, барашек мой, нет, Яни мой… Целую твои глаза, ты скажи мне, дай Бог тебе жить за это долго, какая у нее, у Афродиты, была одежда?.. Одежда моды?..

ЯНИ, вспоминая. – Да! одежда моды. Я говорю, что ее в Сире учили. Стой, вспомнил. Кисейное розовое платье было на ней и косы сзади длинные. И серьги бриллиантовые. И пояс шелковый чорный, большой, широкий с бантами, с бантами. Она хорошо была одета, Афродита!

АРГИРО́, с небольшим вздохом. – Да! Это прекрасная одежда! Хорошо. А потом что? говори, Яна́ки, свет мой, говори, я тебя со всею радостью моей слушаю!..

ЯНИ продолжает рассказ.

– Хорошо. Она стоит, эта девушка, и мы стоим. И мы не глядим на нее прямо, и она не глядит, конечно. А я думаю, и она нас видела. Что брат подумал тогда, не знаю. Может быть, он тогда же задумал похитить ее и в горы с собою силой увезти. Но я для себя ничего такого не подумал. Может быть, что-нибудь и подумал, только не помню что, вот тебе Бог мой! Конечно, как это может быть, чтобы молодец двадцати лет на молодую девушку посмотрел и уж совсем бы ничего не подумал? Что-нибудь дьявол непременно внушит ему подумать. А иногда, может быть, и Бог сам внушит какую-нибудь мысль. Например, когда ты стояла три года тому назад под маслиной и ничего не говорила, а я говорил с сестрой твоею тою двоюродною, которая за капитаном Лампро замужем. А я видел тебя хорошо. И думаю тогда: должно быть, хорошая будет скоро невеста эта чорненькая девочка. Что за глаза Бог ей дал!.. И такая сама тихая, претихая и смиренная. Вот подросла бы хоть год еще, так бы взял ее! А может быть, и демон у нее в сердце! Кто знает! А потом отошел и забыл, и уехал. А потом приехал, увидал опять и стал просить тебя за себя. Тут судьба, конечно, Божий промысл, чтоб я счастье хорошее имел, чтобы мы жили благочестиво и приятно с тобою. А бывают, конечно, и другие мысли у людей молодых и у всякого даже человека, скажем и так.

АРГИРО́ проницательно, несколько тревожно. – А какие это такие были у тебя мысли, когда ты на эту на молодую девушку глядел?.. Скажи мне…

ЯНИ, улыбаясь и пожимая плечами. – Помню я разве?

АРГИРО́ ласково умоляет его. – Скажи, Яна́ки, дай Бог тебе жить.

ЯНИ. – Где человеку помнить это?

АРГИРО́. – Скажи, Яни, радость моя! Скажи мне, мальчик мой добрый…

ЯНИ смеется и краснеет. – Что я тебе скажу? Стыжусь я, море, стыжусь!

АРГИРО́. – Ба! жены стыдишься?

ЯНИ. – Конечно, жены-то и стыжусь я.

АРГИРО́, мрачно. – А! значит худое это?

ЯНИ. – Худа большого не было. А помысл один, говорю я тебе, море, помысл такой пришел. Видишь, Афродите было, как сказал я тебе, всего семнадцать лет. Косы у нее висели сзади из-под капеллины этой франкской толстые, толстые. И сама она была тоненькая, а лицо у нее было белое, пребелое и свежее, пресвежее. Я посмотрел на нее и подумал: вот эта Никифорова дочь, на что она похожа? Она похожа, мне кажется, на яйцо переваренное, очень белое и очень твердое, если его облупить и вот так посмотреть.

АРГИРО́, слегка смущенно, прищуриваясь с презрением. – Ба! какие глупые вещи я слышу!

ЯНИ. – Я говорил, что пустой помысл. Больше ничего я и не думал. Посмотрел и отвернулся. А Никифор Акостандудаки говорит капитану нашему: «Завтра, капитан, буду вас ждать к себе в Галату, к полудню. Сделайте нам честь. И с молодцами». Посмотрел еще на нас, на меня и на брата и на третьего еще, который был тут с нами, посмотрел и обрадовался. Оглянулся, видит, турок близко нет, и говорит Ампела́су нашему, головой на нас показывает: «Надежда родины нашей!» Капитан отвечает: «Дети хорошие». Тем тут все и кончилось. Больше ничего не говорили. А на другой день поехал наш капитан в гости к Никифору Акостандудаки в Галату. – Останавливается и смотрит на Аргиро́. Аргиро́ задумчиво молчит, играя концом пояса.

ЯНИ, помолчав. – Аргиро́!

Аргиро́ не отвечает.

ЯНИ. – Аргиро́ моя? Что ты?..

АРГИРО́ встает. – Ничего. Дело есть в комнате. – Входит в дом.

ЯНИ остается один и думает, улыбаясь. – Девочка еще! Мала, глупенькая. Любит и ревнует. Не рассказывай ей этого прошлого – ревнует. «О чем вздыхаешь? О Никифоровой дочери? Расскажи, расскажи». Рассказываешь, обижается. Что делать! Терпение. Вынимает кошелек с деньгами, высыпает на стол небольшую кучку золота и серебра и считает. Потом с улыбкой.

– Ставраки теперь меня проклинает. Я дорого взял с него за мула, а мул с норовом и людей сбивает на землю. Ставраки завтра скажет мне: «Ты наругался надо мной, христианин-человек! Теперь я стал человек глупый пред всеми». А я ему скажу: «Что делать, Ставраки, друг мой, зачем ты не смотрел на животное это открытыми глазами? Не правда ли, что и я должен есть хлеб». Это не вредит, и Ставраки помирится. А я куплю теперь для Аригро золотые серьги, чтоб она веселилась. Я очень люблю, когда она как коза прыгает предо мною! – Вздыхает задумчиво и потом запевает клефтскую песню:

Кто же видел солнце вечером и звездочку полуднем,
И чтобы девушка пошла с разбойниками в горы?
Двенадцать клефтам лет она разбойником отбыла.
Никто не мог ее из молодцов узнать, никто!
И Пасхой раз одной, и Светлым днем Великим,
Пошли играть в ножи, и камнем кто получше кинет.
И вот от молодечества ее, от нуженья лихого
Вдруг расстегнулась пуговка, и показалась грудь…
Один то золотом зовет, а серебром – другие…
И говорит разбойничек один – молоденький им молвит:
«Не серебро, ребята вы, не золото тут вовсе,
Грудь это девушки, сосцы раскрылись красной».
«Молчи! разбойничек, молчи, мой умный мальчик…
И я хочу уж мужа взять, тебя желаю мужем!..»

АРГИРО́, показываясь на пороге жилища, с притворным пренебрежением. – Довольно тебе петь. Иди кушать. Мы знаем, кто такая эта девушка с вами, разбойниками, по горам таскалась. Все она же, эта Никифорова дочь! Иди кушать.

ЯНИ про себя: – Она уж не сердится больше. Идет в дом.

IV

После обеда Яни выходит опять на двор и садится. Аргиро́ просит его опять рассказывать.

ЯНИ. – Хорошо; теперь о том, как мы познакомились поближе с этою Афродитой.

У Акостандудаки в доме в селе Галата мы пробыли до вечера. Все видели, все смотрели у него. Мельницу его масляную видели; кушали, вино пили. Афродита сама подавала капитану и нам кофе и варенье. Бабушка Афродиты, добрая старушка, сидела тут же; был еще и доктор Вафиди с женой; лучший доктор в городе и у паши в большом уважении. Акостандудаки потом за музыкой послал. Пришли подруги к Афродите и начали мы с ними на большой террасе наверху танцевать. Хорошо провели несколько часов. Я немного стыдился; а брат Христо ничуть не стыдился даже. Подошел прямо к ней, к Афродите, и ни… даже не улыбнулся ей… ничего! Просто берет ее за руку и выводит на середину, в танец с другими становит. Она встала; но вынула тоненький лино платочек, подает брату и тихо говорит ему:

– За платочек будет гораздо лучше! – Сама же в это время краснеет.

Брату это показалось, кажется, обидно. Я заметил. И, разумеется, это была гордость: зачем это ей, архонтской дочери, такой богатой, руку прямо в руку сфакиотскому горцу класть? Однако они танцевали долго вместе; брат за один конец платочка держит, а она за другой. Протанцевал брат; я решился вести танец; опять взял ее же. И я через платок. Она танцовала хорошо. Потом села; стали отдыхать и другие девушки. Я (не ей, потому что вижу, что она очень горда), а другим девушкам говорю:

– Устали?

– Устали немного, – они отвечают. – Впрочем теперь не лето; воздух прохладен.

Я говорю:

– У нас в горах еще холоднее.

Тогда одна из девушек спрашивает меня:

– Удивляюсь, как это вы терпите там зимою при снеге?

– Терпим! – говорю я. – Очаги зажигаем; а у вас здесь внизу, конечно, очагов не нужно.

Другая еще девушка тогда говорит:

– У нас здесь внизу все хорошо; а у вас там дикое место!

Я говорю:

– Что делать! Терпение нужно! Бог нам помогает! Никифорова девушка все молчит. Потом вдруг сама:

– От наших танцев что за усталость; мы здесь тихо танцуем. От европейских танцев в Сире я уставала больше: от вальса голова кружится, а польку очень скоро иные танцуют.

Одна чорненькая ей на это:

– Ах! наши критские молодые люди такие варвары. Они таких танцев не знают совсем. Еврей Жозеф очень хорошо танцует а 1а франка, и польку, и вальс. Он в городе у австрийского консула писцом служит.

А маленькая Акостандудаки ей с пренебрежением ужасным:

– А! что ты говоришь, Мариго! Что ты нашла! Этот жид!..

И точно этот Жозеф был вещь ничтожная вовсе. Потом вдруг Афродита ко мне обернулась и спрашивает:

– Отчего вы с братом не протанцуете ваш пиррийский танец, что с позвонками на ногах? Кто видел только, его все хвалят. Это очень древний и красивый танец. Я бы желала видеть.

Я на это ей, смеясь, говорю:

– Надо к нам пожаловать… Туда, наверх. Милости просим к нам в Сфакию; там будут у нас и позвонки эти, о которых вы говорите, и мы можем для вашей чести с удовольствием протанцовать все, что вы пожелаете.

Она говорит:

– Как я туда поеду! – И больше ничего не сказала. Доктор тогда подошел к ней и говорит:

– Дитя мое! отчего ты все такая суровая? Глазки у тебя небесного цвета и волосики золотистые, приятные такие, и сама ты беленькая и молодая, а глядишь на людей все сердито… Прошу тебя, улыбнись!..

Афродита улыбнулась ему. Доктор был у них в доме давно как родной и с ней обращался как отец.

– Вот, – говорит он, – как я рад, что ты засмеялась! Меня твоя суровость с молодыми людьми огорчает.

Докторша и бабушка Афродиты за нее вступаются. – Девушка должна стыдиться и быть скромною. А доктор:

– Пусть будет скромна! Но в благословенном Крите нашем не так, как в иных областях турецких заведено, чтобы девицы с молодыми людьми боялись говорить… Мы здесь люди иные… У нас Венеция тут была прежде… Прошу тебя, Афродита, встань для меня, который тебя еще маленькою столько раз носил и баюкал, утешь меня, встань и протанцуй еще раз с любым из этих красивых ребят…

Она сказала:

– Извольте, с удовольствием! – встала и ко мне обратилась. – Господин Яни, пойдемте с вами! – Подает руку уж прямо, без платочка, и глядит, и глядит на меня, тихо, молча все глядит… И танцовала она тоже, то опустит глаза, то взглянет немного опять на мои глаза. Это все пустяки, это ничего не значило. Так она всегда смотрит. А я тогда возгордился в уме и, танцуя, думал: «Значит из всех молодцов я ей понравился. Я сжег ей сердце… Как это приятно! Как мне это нравится, что она предпочитает меня другим!»

А все было оттого, что я к ней ближе других стоял в это время. Но я был глуп тогда и с той минуты, как подержал ее за руку в танцах, полюбил ее и стал об ней думать.

К вечеру капитан и мы все уехали в город, и больше ничего в этот день в доме Никифора у нас не случилось.

Потом мы все вместе, капитан наш, и доктор Вафиди с женой, и сам Никифор сели на мулов и поехали в город. Никифору нужно было по делу ночевать в городе.

Много дорогой шутили и веселились. Никифор с доктором опять о турках спорили. Доктор всем восхищался. – «И воздух хорош, и цветочки хороши!» В это время весной, у нас в Крите, точно так же, как здесь на вашем острове, Аргиро́, по горкам и по холмикам цветет множество этих самых розовых цветов на низеньких кусточках, которые теперь ты видишь… Вот смотри прямо. Вся горка от них как будто красная стала. И на них доктор Вафиди радовался. Он говорил: «Вот, кир-Никифоре́, как приятно в таком сладком климате жить! И такие цветы по горкам видеть!» А супруга его смеется: «На что тебе цветы, врач мой? Когда бы ты был молодой, то девицам подносить хорошо. А ты уж не так молод!» – «Радуюсь!» – отвечает доктор. А Никифор ему: «Радуйся! Радуйся! А ты забыл, как в 58 году при Вели-паше нас хотели ночью турки в Канее всех перебить? Как они труп того мальчишки-христианина за ноги по мостовой волочили? Как в Сирии они поступали? Не ты ли сам тогда, в 58 году, ко мне пришел бледный, как тебя ноги едва держали, как зубами ты тогда стучал?.. Трех лет тому еще не прошло, а ты забыл это». Доктор отвечает ему: «Оставь эти печальные вещи! Что тут до турок за дело, когда я говорю о цветочках и о сладости климата на родине нашей! Освободитесь, я буду рад; и я эллин; – но я говорю, что и теперь нам жить приятно; а в 58 году наши же бунтовали и 10 000 народу из гор собрали… все Вели-паша да английский консул, его друг, виноваты одни. Английский консул двери свои христианам запер, когда они бежали спастись, а другие консулы открыли». Так они всегда спорили, хотя и были очень дружны. Нам, молодым, было очень полезно и занимательно знать мысли старших людей, и мы молча их слушали. И капитан Ампела́с больше молчал и тоже слушал их. Пред самым городом, с этой стороны, в маленьких хижинках живут у нас прокаженные. Их сюда отделяют, когда на них нападает эта зараза, и они, несчастные, живут тут все вместе. Все они в ранах и болячках каких-то ужасных, и лица у них испорчены и гниют, так что смотреть очень противно и жалко. Я и не разглядывал их хорошо. Боялся глядеть. Проезжие им деньги бросают, и мы все им бросили. И капитан, и доктор, и Никифор. Докторша потом говорит мужу: «Врач мой добрый, зачем это такое дурное распоряжение начальства, что эти несчастные люди свое безобразие на дороге всем проезжим показывают? Я видеть этого не могу; их бы в другое место убрать». Вафиди говорит: «Да, это неприятно; только не мне, потому что я привык; конечно, не все доктора!» А Никифор и тут несогласен; упрямый был человек! – «Нет, говорит, это хорошо! Надо нам, богатым и счастливым людям, показывать эти язвы прокаженных. Чтобы и мы помнили, как Бог карает людей за грех!» А капитан Ампела́с говорит ему: «Почем ты знаешь, кир-Никифоре́, что у них больше твоего грехов? Душа у несчастных этих еще лучше нашей… Стой, я еще дам им денег! Ну-ка и ты дай, кир-Никифоре́, еще»… Никифор ему: «Отчего не дать; что эти пустяки значат»… И оба довольно много бросили… И всем было это очень приятно видеть, что они по-христиански поступили оба: и капитан наш, и Никифор. Миновали мы прокаженных и подъехали к самой Канее. Чтоб от Галаты въехать в ворота крепостные, надо ехать сначала по широкой дороге около глубокого рва, и за рвом этим превысокая стена старой крепости. Слышим, играет военная музыка. Стоят турецкие музыканты на стене и так хорошо и громко играют! Прекрасно! Громко, сильно, хорошо! Что-то военное! Никифор сейчас опять затрогивает Вафиди, смеется: «Э! врач мой! Смотри-ка, твои друзья честь нам делают! С музыкой нас встречают. Айда, – сфакиоты мои, прицелиться бы вам в них хорошо теперь отсюда и посмотреть, как бы они вниз со стены падали… Я думаю, феска бы прежде свалилась, а потом уже сам».

Назад Дальше