Всю ночь бей курил, пил кофе и думал о Пембе.
«Уговорю ли я жену взять ее в гарем и жить с ней мирно».
Он несколько боялся своенравия Пембе; но зато вспоминал, что она умна, а жена, думал он, сговорчива. Иногда, оставаясь один, вспоминал о ребячествах Пембе: «Она будет тешить жену, и жена будет хорошо жить с ней!» – думал он, радуясь.
То вспоминал он Иззедина, вспоминал, как Иззедин еще два года тому назад был мал, говорил дурно и, показывая пальцем на луну, звал ее к себе. А теперь Иззедин каждый вечер бежит баранов считать, играет с ягнятами и просит уже, чтоб ему купили ятаган.
С такими веселыми мыслями легки показались ему и тягости зимнего пути.
Когда он приехал, отец дал ему ласково поцеловать свою руку, пригласил сесть и велел сам подать ему наргиле. Заметил Гайредин только одно: старик посмотрел на него исподлобья, когда сказал ему: «Я думаю, ты весело пожил в Янине?»
Уж не узнал ли он про Пембе?
Все были рады Гайредину в доме: жена, дети, слуги… Весь дом оживился и поднялся встречать его. Пока он шел по лестнице, сколько рук хватали его руку и целовали ее, поздравляли с приездом! Две прислужницы, молодые гречанки из соседнего села, которые мыли белье на гарем его, и те подошли стыдливо к руке его и сказали:
– Живи, господин наш, живи до глубокой старости!
Они благодарили его за подарки, которые он, по природной доброте своей, еще прежде прислал всем слугам.
Собравшись с духом, он сказал наутро жене своей о том, что хочет взять к себе танцовщицу. Эмине-ханум, ни слова не говоря, заплакала.
– О чем ты плачешь? – спросил тронутый бей.
– О горькой судьбе моей плачу! – отвечала жена.
– Какая же твоя судьба? – сказал Гайредин с досадой.
– Судьба моя горькая! – отвечала Эмине-ханум.
И больше ничего, кроме рыданий, не слыхал от нее Гайредин целый день.
Все веселье Гайредина пропало; уж и мальчика он не рад был видеть. Вздыхал, оставаясь один, и отец становился ему в тягость, когда звал его говорить о хозяйстве или политике.
– Будет война! – говорил старик.
– Думаю, что будет! – подтвердил Гайредин.
И Бог знает, сколько и такой ответ казался ему тяжек.
– Будет война! – продолжал старик. – Каких народов, каких государств нет на свете! Очень много есть девлетов. Есть и малые девлеты. Много смеху нам было, когда в пятьдесят четвертом году услыхали мы, что Сардин-девлет воюет! Ну, Франция большой девлет, Англия; Россия очень большой девлет… Про нашу благословенную Богом страну я уж и не говорю… Двадцать и более народов покорны падишаху! Ну, пусть бы еще Грандебур-девлет воевал. У них Фридрих был краль знаменитый и кралицу немецкую много раз побеждал. Это я все знаю! А ты скажи, государь мой, не на смех ли это сказано: «Сардин-девлет» с большими вместе на войну собрался и на Крым пошел! Много смеху нам тогда было. Старик молла тогда заболел от смеха. Только скажи ему «Сардин-девлет!..»
– Теперь это все переменилось, – отвечал Гайредин, чрез силу улыбаясь отцу.
Видел старик, что сын невесел, но говорить ему о Пембе, о которой давно знал по слухам, не хотел. «Либо гневаться на него, либо молчать. Помолчу до времени!» – говорил себе Шекир-бей.
Эмине-ханум послала своих служанок за Юсуфом, покрылась, вышла к нему и спрашивала у него, какова Пембе.
– Цыганка, одно слово! – сказал Юсуф. – Открытая при людях пляшет. На колени ко всем грекам садится.
– Душа у нее хорошая? – спросила Эмине.
– Самая злая! – отвечал Юсуф и рассказал опять, как бей будто бы прибил его за нее. – Звонче монастырского колокола ухо мое зазвенело! – уверял он и осыпал проклятиями злую цыганку.
Эмине-ханум не поверила всему, что говорил Юсуф, она знала давно, как много он лжет; но вечером сама завела разговор с мужем и сказала ему:
– Твоя Пембе злая, и ты стал злой. Ты Юсуфа прибил за нее, говорят наши девушки в гареме; а прежде ты слуг никогда не бил.
– Я Юсуфа прогоню, – отвечал бей, бледнея. – А что она злая и беспутная, ты не верь.
– Цыганка она, танцовщица, какой же ей быть? – сказала Эмине.
– Она не цыганка; она арнаутской крови и родилась в Битолии, – отвечал бей. – А что она танцовщица, это не беда. Возьму ее в гарем мой, тогда пред другими она танцовать не будет. А пред тобою пусть танцует. Тебя веселить она будет и тебя слушаться. Она девушка умная и будет служить тебе, султанша ты моя.
Эмине опять заплакала и сказала мужу:
– Возьми ее в гарем, а я уеду к отцу, пойду к кади и поставлю башмак мой пред кади носком вперед и скажу: «Не стерпит этого душа моя. Я моего мужа люблю». Разведет меня с тобой кади, а ты живи с цыганкой и женись на ней, если нет у тебя стыда и если седой отцовской бороды тебе вовсе не жаль!
Видел с большим горем и старый Шекир-бей, что у сына в гареме раздор; он узнавал все через верных старых слуг, которые душевно делили его печаль. Не хотел он и сына дорогого огорчить, и невестку кроткую обидеть.
Думал он крепко обо всем этом и сказал сыну:
– Пора бы тебе в Янину ехать. Только, как погода станет лучше, не прислать ли мне тебе жену и детей? жена твоя также давно в вилайете не была. Пусть не скучает. Скоро будет Байрам; пусть она с тобой конец Рамазана проведет, в дружеские дома походит и повеселится. Ты и к гречанкам ее отпускай в хорошие честные дома… Ну, что скажешь об этом моем слове?
Гайредин не стал противоречить отцу и велел жене сбираться, как только перестанут дожди.
Рад он ее приезду в Янину не был, но все еще надеялся уговорить ее не расставаться с ним и взять в дом Пембе.
VIII
Дорогой Гайредину пришла мысль принять предложение Феим-паши и поступить на службу. Мест было много еще незанятых; паша желал побольше новых чиновников, чтоб управлять ими по-своему. Уехал бы Гайредин в новое место, взял бы Иззедина с собой; потом приехала бы и Пембе туда, А жена не требовала бы развода, соскучилась бы без него и уступила бы понемножку.
Возвратясь в Янину, он застал Пембе очень больною, и ему было очень горько видеть, что она лежит на бедном одре и что ей нет покоя от шума и тесноты. Перевести ее в дом к себе перед приездом жены он не мог.
Тогда у него еще больше разгорелась охота поступить на службу и уехать поскорее из Янины.
Он сказал об этом дефтердару, и старик взялся напомнить паше о прежних предложениях. Гайредин не ждал отказа, но паша велел ему передать «что час тот прошел. Надо было тогда принять, когда говорили. У султана много есть чиновников».
После этого оскорбления и Гайредин возненавидел пашу, а Феим-паша опять стал обращаться с ним дурно. Гайредин в первом же заседании меджлиса отказался приложить печать к одному делу, которое находил неправым.
– Для чего мы заседаем здесь? – спросил паша. – Скажите!
– С вашего позволения, для того, я так думаю про себя… чтоб облегчить подданных падишаха и не обременять их… – отвечал Гайредин.
Извинился еще раз и все-таки не приложил печати. Дело прошло и без его печати.
Этого мало. Паша сказал однажды, что все видят, в каком порядке при нем стала полиция. Гайредин, выслушав это, рассказал, как в хане на дороге жаловался ему со слезами греческий мальчик на то, что заптие, наняв у него лошадь на шесть часов езды, заставил его пешком бегать за собой все время; не хотел ехать шагом, а когда приехал на место, то дал ему пощечину вместо платы и выгнал его. Потом Гайредин прибавил еще, как раз запоздал ночью в деревне и заехал в глушь, где, кроме колючих кустов, не было ничего. Темнота была страшная, и кроме одного дальнего огонька не было видно ничего. Так пробыл Гайредин около часу; хоть и знал, что отцовский дом близко, но уж и лошадь сама боялась идти вперед. Услыхал он наконец, что свищет кто-то песню: стал звать, замолк человек; обещал Гайредин деньги, звал, просил, клялся, что он не вор и не разбойник, обещал еще больше денег: пришел наконец молодой пастух влах, и как узнал его, так поцеловал его руку и обрадовался. «Чего же ты боялся? – спросил я его», – рассказывал Гайредин. «Думал я, говорит он мне, что это заптие нарочно притворяется и зовет меня, чтобы на мой счет в хане раки выпить или денег с меня взять. Так они с нами делают».
– А пастух этот, – продолжал еще Гайредин, – так беден, что от хозяина тридцать пиастров в год получает, и когда дал я ему золотую лиру, то он просил меня разменять ее на мелочь; боялся, не обочли бы его другие, потому что он лиры никогда еще не видал!..
Паша с бешенством слушал эти рассказы; но Гайредин держал себя так почтительно, говорил так скромно, так часто прибавлял «паша господин мой», и даже так вежливо и лукаво прибавлял:
– Все это я сказал вашему превосходительству лишь для того, чтобы высокие ваши попечения о вилайете не были бесплодны, чтоб от вас не скрывалось зло.
Так он все это сказал хорошо, что паша мог только выговорить:
– Грекам и влахам тоже нельзя всегда верить… Не правда ли, кир-Костаки? – спросил он у Джимопуло…
– Конечно, – отвечал Костаки, – во всяком народе есть ложь, но что бей говорит, это правда, к сожалению.
На другой день Гайредину было дано знать, что его исключили из меджлиса. «Я не чиновник, – сказал он, – это против устава!» Но огорчить его это не могло. Домашние мучения его были много сильнее.
Скоро весь гарем его поднялся из Дельвино. Старухи-арабки, молодые гречанки-прислужницы, все верхами сопровождали Эмине-ханум. Сама она, попеременно с евнухом, везла на седле Иззедина. Кругом ехали вооруженные слуги, около женщин шли пешком провожатые и сводили под устцы лошадей на стремнинах.
Толпою, со смехом, говором и ржаньем, въехали они в широкие ворота на двор Гайредина. Оживился дом, но души радостной у хозяина не было! Бей недолго думал, он опять стал говорить о Пембе, а жена опять стала плакать и грозить разводом.
Две недели Гайредин видался с Пембе у одной старой гречанки в бедном домике предместья. На горе его был Рамазан, и весь день проводить ему следовало дома, не гуляя и не работая; нельзя было есть, нельзя было пить до ночи. Это бы он терпел, потому что отдыхал ночью в бедном домике с Пембе, и с нею вместе ужинал там, но днем нельзя было и наргиле спросить дома, и в кофейню идти и курить было непристойно.
Что было делать? Он пытался спать и не мог спать крепко и долго.
Жена его тоже, видя тоску его, ревновала и жаловалась. Родные ее посещали гарем и своими наговорами и советами еще больше растравляли рану любви ее.
Была у нее старуха тетка, богатая женщина, старуха такая смелая, что не знала людского страха, а только Бога и закона боялась.
– Я тебе скажу про себя, кузум Эмине, – говорила она, – я никого не боюсь. Знаешь ты, что такое русский консул? Россия – великий девлет… Сильнее русских нет народа. И на здешнего консула ты не смотри, что он молодой и худенький. И он московский человек. Замерзло озеро в Янине. Паша не велел людям ходить по льду и народ на острове без хлеба остался; кто пошел по льду? Москов первый пошел, а за ним и другие, и людям хлеб отнесли! Наши солдаты вьючили раз мулов, а он ехал один верхом… Жеребец под ним огонь. Наши видят, кавасса нет с ним. Значит: не знаем его лица, и не дают дороги. А он, собака москов, отъехал назад, и как пустит на них жеребца. И солдаты, и мулы, и вьюки попадали… А он, собака неверная, и проехал! Очень я рассердилась на него за солдат наших. Встретила его в переулке и остановилась. Смотри, говорю я, что я тебе сделаю. И стала кричать на него: «собака, свинья, собачий сын, москов-гяур, зачем ты сюда зашел? Зачем, дьявол, в город наш заехал!..» Поглядел он на меня, сухой человек, глаза большие, страшные. А я его еще больше срамить стала и руками на него машу. А он усмехнулся и пошел. Это я тебе говорю, я никого не боюсь! А мужа почитаю… Муж мой тихий и боится меня. «У моей жены, говорит, палка в руке, как у Абдула-паши (у твоего отца) сабля, молитвой заговорена. Никуда от ее палки не уйдешь!» Вот я какая! Злая я, кузум Эмине. А закон знаю. Вижу, что постарела. Сама на прошлый Байрам мужу черкешенку купила. Три тысячи пиастров дала! Сама слушала ночью, не храпит ли, сама мочила ей подошвы водой и ставила на пол босую, глядела, красивый ли след ее ножка дает. Ей шестнадцать лет, и она нежна, как цветок садовый! И стала она мне как дочь. На чем я сплю, спит и она на том; я пью кофе, и она пьет; какой хлеб я ем, и она такой же ест. Бью я ее в худой час, лгать я не стану. Да она молода, ума еще нет, за это я ее и бью.
Видела Эмине-ханум, что от тетки совета доброго ей не дождаться, потому что старуха больше о себе говорить хотела да хвалиться, а не советы давать.
– Закон, закон, – говорит, – и у пророка было много жен!
Эмине сказала ей:
– Иное дело раба-черкешенка, купленная от отца и матери; иное дело цыганка, которая без яшмака при людях пляшет!
Тетка сейчас согласилась.
– Правда, – говорит, – иное дело черкешенка! Умная ты, Эмине… Ты все равно, вижу, как я!
И стали говорить о другом. И все турчанки говорили: «Иное дело черкешенка! Иное дело эта Пембе бесстыдная!»
Только одна бедная старушка говорила ей от души: «покорись», и говорила ей все так тепло и сердечно, что стала было склоняться и Эмине-ханум.
– Покорюсь я ему! – вздыхала она и слушала дряхлую старушку.
Старушка сидела перед нею сгорбившись, вся в морщинах, тряслась и говорила:
– Кузум-кузум! Смотри на меня, милая ханум! Я богатства не знала, как ты! Было мне двадцать лет, и ушел мой муж в солдаты при султан-Махмуде, и убили его на Дунае. А я хлеба не имела и стала с нужды продавать себя; узнал меня Риза-бей и говорит: «возьму я ее, бедную, к себе», и взял. Были у меня и дети от Риза-бея. И жена его жалела меня. Смолоду она добрая была, а постарела и сердитее стала. А я ее жалела; мои дети померли все, я за ее детьми хожу. Стара я стала, чуть хожу; дети ее большие стали, разошлись туда-сюда, и Риза-бей заболел и умер. А я за внучатами их хожу. Иногда она ругает меня и бьет крепко мою сгорбленную спину старую, а за Мехмедом моим, за внучком ее, я все смотрю. Плачу много и все смотрю. И дороже мне внучата ее жизни моей. Мехмед мой, Мехмед мой маленький! Час я не вижу его, мальчика моего, умирать хочу. И добрый мой Мехмед, кузум Эмине! «На ком, – говорит бабушка, – женить тебя, Мехмед мой?» А он, дитя неразумное: «На няньке, говорит, моей». Это он, светик мой, на мне хочет жениться. Вот, ханум, какова моя доля! А я добра их не забуду. Покорись ты ему, наградит тебя Бог за это, и в ней ты слугу верную найдешь на старость!.. Покорись ему!
«Покорюсь», – думала Эмине, и велела позвать к себе Пембе. Посмотрела ее, поговорила, но как увидала, что Пембе смело глядит на нее и кофе пьет как султанша, не торопясь, а больше всего, как увидала на ней золото и шолк от щедрот Гайредина, так сердце ее как будто упало. «Не могу!» – сказала она и опять задумала развестись. Послала об этом весть и свекру, и отцу, и мужу опять сказала:
– Я разведусь с тобой.
– Разведись, – сказал Гайредин и ушел из дома.
Старики, как узнали о том, что Эмине хочет развестись с мужем, тотчас же приехали оба в Янину. Все родные горой поднялись на молодого бея. Отец Гайредина, как ни был добр, а позвал сына и сказал ему грозно: «Ты позорить меня стал по всему вилайету». Гайредин покорно вынес брань отца, но тестю сказал:
– Я твою дочь не гоню, она сама против мужа идет и сраму хочет. А я в гареме своем господин, как и ты в своем. И я тебя не боюсь.
Как зверь стал Абдул-паша. Он и дорогой не клял и не ругал позорно зятя только потому, что ехал вместе с Шекир-беем и уважал его. А тут, после этих слов, он уже не хотел видеть зятя, заперся в конаке своем огромном, и вещи ломал, и людей всех в ужас привел, восклицая: «Какое мне зло ему сделать? какое зло, чтоб он дрожал и просил у меня пощады!»
Обдумав, призвал он цыган и давал им деньги, чтоб они увезли из Янины Пембе. Но он был скуп, давал не так-то много, и цыгане думали, что от Гайредина они больше наживут, чем от старого зверя. Кланялись, и полу хотели у старика целовать, и клялись, что Пембе девушка вольная, живет вместе с теткой; пристала к ним и отстала; а силой увезти ее не может никто.
Посылал Абдул-паша и за самой Пембе, и за теткой ее, но они не пошли и сказали: