Гоголь-студент - Авенариус Василий Петрович 5 стр.


– Легко себе представить, каково им было этак расставаться, не зная, увидятся ли еще когда! Но куда же он отправился?

– А ваш русский посланник, барон Строганов, давно уже был к нам хорошо расположен. К нему-то в Перу отец и пробрался окольными путями, откровенно рассказал ему о своем безвыходном положении и просил принять нас, семью его, под свое покровительство. Строганов успокоил отца на наш счет и предложил ему свою собственную шлюпку, чтобы переплыть Босфор. Так-то отец беспрепятственно перебрался на другой берег и причалил к первому иностранному судну, уже поднявшему паруса. То был итальянский бриг, возвращавшийся в Триест. Через несколько дней отец был в Триесте, а еще через месяц сухим путем и в Одессе, где застал уже нас с матушкой.

– А! Так к тому времени и вы успели уже бежать из столицы четвероногих и двуногих собак?

– Успели, да. Но что мы там без него перетерпели – и вспоминать жутко! Едва лишь он тогда черным ходом выбрался из дома, как с парадного крыльца к нам нагрянули турецкие чоходары и потребовали хозяина. Матушка вышла к ним и объявила, что муж ушел, дескать, по какому-то нужному челу, но скоро вернется. Не веря ей, они принялись обыскивать весь дом. По счастью, никто из нас прочих не знал о бегстве отца, и потому на все их расспросы мы отвечали просто и прямо. Это пока спасло нас. Турки с угрозами удалились.

– А Строганов между тем также не дремал?

– Да. На другой же день он известил матушку, что мужу ее удалось уплыть в Триест, и предложил приютить нас у себя, покуда и для нас не найдется корабля. Но турецкая полиция стерегла нас: около нашего дома взад и вперед шныряли два чауша и зорко поглядывали на наши окна и двери. В то же время неистовства черни над христианами в городе не прекращались. День и ночь доносились к нам с улицы отчаянные крики. Выйти туда – значило рисковать головою. И мы с самыми верными слугами замкнулись на запор в каменной части дома, а на ночь спускались еще в подземелье, где под низкими сводами было хоть и душно, но безопасно.

– Ну, а саблю-то свою ты взял, конечно, тоже с собою? – спросил Гоголь.

– Взял, еще бы. Это было ребячество, согласен, но вполне простительное: я был ведь старшим мужчиной в семье, а стало быть, и защитником матушки и прочей мелюзги: младший братишка был еще грудной младенец. На всякий случай, мы со вторым братом, который был всего одним годом меня моложе, смастерили себе и пики – преострые…

– Вот так хваты! И что же, турки после этого, конечно, не посмели уже подступиться к вам?

Базили, будто не слыша, оставил замечание без ответа.

– С неделю по отъезде отца, – продолжал он, – барон Строганов прислал матушке записку, что корабль для нас найден и что через час уже мы должны быть на пристани Мумхане. Скрепя сердце пришлось оставить в руках турок весь дом…

– Эх-ма! Целого дома и то, пожалуй, в карман не упрячешь. Но парочку мягких турецких диванчиков ты напрасно все-таки не захватил с собой под мышки: вместе бы здесь на них покейфовали.

– Вечно ты, Яновский, со своим вздором! – укорил остряка один из товарищей.

– Да, брат Яновский, – вздохнул Базили. – Не испытал ты, что значит – навсегда покинуть дом, в котором ты родился и вырос, покинуть на полное разграбление!.. Тихомолком, поодиночке выбираясь оттуда, все мы плакали. Чтобы несколько хоть утешить наших двух маленьких сестричек, матушка позволила им взять с собой по кукле. Малютку-братца она поручила няне. Сама она несла шкатулку с фамильными бриллиантами, а мне, как старшему из детей, дала нести другую шкатулку – с золотом. И она нам очень пригодилась.

– Как не пригодиться! – вставил опять Гоголь.

– Пригодилась, но только для того, чтобы очистить нам дорогу до пристани. На полпути туда махушка заметила, что за нами следит издали один из чаушей, приставленных к нашему дому. «Мы пропали! – ахнула она. – Нас сейчас арестуют!» – «А вы дайте ему золота», – посоветовала няня, и я, отстав от них, сунул чаушу несколько червонцев. Но он уже увидел, что шкатулка моя полна червонцами, и глаза его жадно разгорелись. «Давай-ка сюда всю штуку», – сказал он и без церемоний отнял у меня шкатулку. Я стал было его умолять оставить нам хоть немножко на дорогу, но он наотрез отказал, так как у него, дескать, есть жена и дети, да придется еще поделиться с товарищем.

– Но с какой стати этому каналье было пускаться еще с тобою в длинные объяснения?

– Видно, боялся тоже ответственности перед своим начальством за подкуп. Вернее было поладить с нами полюбовно. Но при этом он предварил нас, что дает нам сроку всего полчаса. К тому времени начальство уже будет знать о нашем побеге. Не найдут нас – наше счастье, а найдут – просит не пенять.

– Тоже рыцарь в своем роде, хоть и не без страха и упрека! А шкатулку с бриллиантами у матушки твоей, значит, не отнял?

– Нет, она успела спрятать ее под свое покрывало. На пристани нас ждало уже несколько почетных франков (как называют там всех европейцев), которые на одном ионическом корабле отъезжали только что в Одессу. Под их-то прикрытием мы благополучно взошли на корабль. Но в Черное море суда пропускаются не иначе как с осмотром паспортов всех пассажиров, а матушка второпях не успела запастись никаким документом. Поэтому, когда корабль наш двинулся вверх по проливу, шкипер пригласил всю нашу семью в трюм, где наскоро приготовил для нас тайное убежище. Но, Бог ты мой, что это было за ужасное помещение!

– Назвался груздем – полезай в кузов, – сказал Высоцкий. – Впрочем, ведь на этаких эмигрантских кораблях, слышал я, устраивалась нарочно двойная обшивка в трюме, за которою могла укрыться не одна сотня беглецов. А вас ведь было всего несколько душ?

– То-то вот, что очень немногие корабли были таким образом приспособлены. Большинство же шкиперов прятало эмигрантов просто в ямах, вырытых в балласте и накрытых сверху досками, либо в пустых бочках, поставленных между полными бочками с вином.

– И вас рассадили тоже по бочкам?

– Хуже того: груз корабля состоял из турецкого табака, и нас втиснули между табачными тюками, где нам целых два часа пришлось дышать одуряющей табачной атмосферой.

– Благодарю покорно! Подпустили же вам «гусара», нечего сказать! И неужели никто из вас не выдал себя, не расчихался?

– Мы все, постарше, зажали себе рты и носы платками. Но малютка-братишка раскашлялся и запищал. Турецкие чиновники на палубе услышали его и принялись еще усерднее обшаривать весь корабль. Шкиперу стоило немалого красноречия убедить их, что то пищит котенок, которого он завел для мышей.

– Так что вас и не нашли?

– Благодаря Бога, нет. Но эти два часа в табачном смраде в постоянном страхе, что вот-вот найдут и казнят без суда и расправы, стоили, можно сказать, двух веков мучений дантова ада, и, только сойдя на берег в Одессе, мы опять вздохнули полною грудью… Вот вам, господа, и вся моя одиссея.

– А в Одессе вы где же приютились? Верно, у земляков?

– Да, у дальних родственников. Фамильные бриллианты пришлось, разумеется, понемногу сбыть, потому что, кроме одной пары платья, в которой мы бежали, у нас ничего не осталось, а все имущество наше в Константинополе, движимое и недвижимое, было конфисковано в султанскую казну. Из богачей мы обратились чуть не в нищих. Ну да Господь с ним, с этим богатством! Если мне чего жаль, так отцовской библиотеки. Каких-каких там не было редчайших книг. Но свет не без добрых людей: и в Одессе нашелся эмигрант-этерист, ученый профессор Геннадий, который взял меня в науку, и в течение одного года, что я пробыл в Одессе, я еще основательнее познакомился с родной классической литературой.

– «Науки юношей питают», – сказал Гоголь, – хотя на твоей жидкой комплекции, Базили-эфенди, этого покуда не очень-то заметно. Господа! В честь благородного эфенди не устроить ли нам в воскресенье маленькую пирушку? Сам я, как вы знаете, до них вовсе не охотник, но нельзя же не покормить беднягу? Иван Семенович ради экстренного случая, я уверен, даст нам разрешение.

Предложение было принято с большим сочувствием, а Базили, явно растроганный, крепко пожал руку Гоголю, подавшему мысль.

– Вы не поверите, господа, как я рад, – сказал он, – что достиг наконец у вас мирной гавани, где, надеюсь, судьба избавит меня уже от всяких дальнейших мытарств.

Надежда, однако, его обманула: на другое же утро как снежная лавина на него обрушилась совершенно непредвиденная напасть.

Глава пятая

Казус Базили – Андрущенко

Мы уже говорили (в первой повести о Гоголе), что преподавание языков в нежинской гимназии шло независимо от разделения воспитанников по классам: последних было девять, тогда как для языков имелось всего шесть отделений, пройти которые до конца не было притом обязательно. Так и в новом учебном году вступительная лекция по латинской словесности у профессора Семена Матвеевича Андрущенко была предназначена не исключительно для студентов первого курса, а и для воспитанников выше и ниже их, которые дошли до пятого отделения латинистов – пиитов. Гоголь и Данилевский добрались только до звания риторов и, собственно, не имели бы права сидеть на этой лекции с товарищами-пиитами. Но так как у риторов в этот час не было другого урока то директор Орлай попросил профессора допустить их также на свою лекцию: чему-нибудь де все-таки научатся.

Как все вообще знатоки той или другой науки, Андрущенко придавал своему предмету также первостепенную важность. Сегодня он взошел на кафедру с особенно торжественной осанкой и, выжидая, пока молодежь разместится по скамьям, постучал по кафедре костлявым пальцем.

– Совсем капельмейстер: оркестру Знак подает, – заметил Гоголь Данилевскому, неторопливо протискиваясь к нему на заднюю скамейку. – Бьюсь об заклад, что нарочитое слово приготовил.

– Quous que tandem, Catilina? – прозвучал глубокий баритон профессора, и из-под сдвинутых бровей недовольный взор его на минуту приковался к замешкавшемуся «Катилине» – Гоголю.

Затем, когда все кругом стихло, он заговорил с малороссийским мягким придыханием на «г» и семинарским оканьем, четко отчеканивая слово за словом:

– Благословясь, приступаем. Большинство из присутствующих здесь принято ныне в лоно almae matris – университетской науки и, как избранные сосуды оной, допускается к воспринятию тончайшего нектара римской поэзии Вергилия и Горация, а в свое время и к здоровой, питательной амброзии величайшего оратора всех веков и народов Цицерона. Varietas delectat. Разнообразие забавляет. Но, ео ipso – само собою, вы, государи мои, должны добровольно отрешиться от прежних школярных замашек, наипаче же от всех низменных вожделений невежественной черни. С Горацием каждый из вас отныне может воскликнуть:

Odi profanum vulgus et arceo:
Favete linguis…
Темную чернь отвергаю с презреньем:
Внемлите напевам…

– Favete lingvis, – донеслось эхом с третьей скамьи, да так неожиданно, что все сидевшие впереди оглянулись.

– Это кто? – вопросил профессор, снова насупясь. – Вы что ли, Яновский?

– Я, Семен Матвеевич, – с самою простодушною миной признался Гоголь. – По вашему же призыву.

– Но вы-то как раз не призваны с другими восклицать так, ибо, как ритор, не доросли до Горация еще. Знаете ли вы, по крайней мере, что означает сие восклицание?

– Favete lingvis? Знаю: «Не любо – не слушай» или: «Ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами».

– И держались бы сего мудрого правила.

– Да пирога-то с грибами у меня теперь, увы, не имеется.

– Все тот же школяр! – возмутился профессор. – Брали бы пример хоть с Базили: он еще хоть и гимназист, а право, достойнее вас быть студентом.

– Я, Семен Матвеевич, тоже студент, – счел нужным тут подать голос Базили, сидевший на первой скамейке рядом с Божко прямо против кафедры профессора. – Я переведен в седьмой класс.

– Переведены? Из пятого да в седьмой?

– Да-с. Я и прежде ведь переходил таким образом через класс.

– И напрасно, совершенно напрасно! Что за баловство? Когда же вас перевели?

– Летом.

– Но я вас не экзаменовал!

– Это сделал за вашим отсутствием такой же латинист – Иван Семенович, хотя, в сущности, не было в том надобности, – возразил Базили, видимо, начиная волноваться. – Я из вашего предмета и без того уже был зачислен в риторы. По другим же наукам меня экзаменовали сами профессора, и доказательства тому должны быть, Семен Матвеевич, в ваших собственных руках: к вам, как к ученому секретарю конференции, поступают ведь все ведомости наши, и если бы вы только потрудились справиться…

Судя по некоторому замешательству в нахмуренных чертах Андрущенко, ему вдруг припомнилось что-то. Но он коротко остановил говорящего:

– Будет! Терпеть не могу, когда мне этак возражают!..

Темные глаза молодого грека засверкали огнем оскорбленной гордости.

– И я тоже! – невольно вырвалось у него. Но он тут же спохватился: – Виноват, Семен Матвеевич! У нас, греков, горячая кровь, сейчас в голову бросается…

Профессор с вышины кафедры молча оглядел оправдывающегося пронизывающим взором. Но вспышка юноши привела в себя зрелого мужа, и, развернув лежавший перед ним на кафедре общий журнал седьмого класса, он стал водить по строкам ногтем, как бы ища чего-то, а затем сдержанно-глухо промолвил:

– Буде вас перевели в седьмой класс, фамилия ваша значилась бы в журнале. Так?

– Так…

– Фамилии здесь выставлены в алфавитном порядке. На литеру «Азъ» никого не имеется. На литеру же «Буки» показаны только двое: Божко Андрей и Бороздин Яков. Засим следуют уже Гоголь-Яновский, Григоров и так далее. Почему же вашей милости нет тут, позвольте узнать?

На лбу Базили выступили капли холодного пота; вся кровь отлила у него к сердцу, и, бледный, растерянный, он судорожно схватился руками за край парты, как бы боясь упасть.

– Что меня не внесли в журнал, – во всяком случае не моя, а чужая вина… – пробормотал он побелевшими дрожащими губами, и красивые черты его исказились злобою отчаяния. – Я выдержал экзамен – и меня обязаны перевести…

– Га! Вас обязаны перевести? – подхватил Андрущенко, терпение которого также наконец истощилось, и звонко хлопнул ладонью по журналу. – Это еще бабушка надвое сказала! А за ваши неуместные препирательства с профессором не угодно ли вам к печке прогуляться?

– Я не пойду, Семен Матвеевич.

– Что-о-о?

– Я – студент.

– Покамест-то вы еще гимназист. Пожалуйте.

– Иди, брат, ну что тебе значит? Всю будущность себе ведь испортишь, – шепотом урезонивал непокорного сосед своего Божко.

– Не могу, Семен Матвеевич, как хотите… Позвольте уже лучше уйти из класса? Мне нездоровится…

Вид у него, в самом деле, был очень расстроенный и возбужденный.

– Ступайте, – нехотя разрешил профессор и взглянул на часы. – Из-за вас вот, пожалуй, и вступительного слова не окончишь!

Надо ли говорить, что молодые слушатели не были особенно внимательны к «вступительному слову», которое, впрочем, было закончено как раз к звонку, возвестившему первую пятиминутную перемену. Когда теперь воспитанники всех возрастов высыпали в коридор, «казус Базили – Андрущенко» разнесся кругом с быстротой молнии. Дух товарищества пробудился даже в тех, которые мало знали Базили. Все считали себя как бы обиженными в нем, хотя самого Базили не было налицо: он куда-то пропал.

– Нельзя ли немножечко потише, господа! – деликатно увещевал инспектор Моисеев, проталкиваясь сквозь плотную группу студентов, запрудившую коридор.

– Да не спросить ли нам мнения Кирилла Абрамовича? – предложил один из студентов. – Он ведь и мухи не обидит…

– Мухи-то не обидит, – возразил Гоголь, – но зато и не помешает всякой мушкаре кусать нас до крови. Коль к кому уже обращаться, так к Орлаю: муж нарочито мудрый и к убогим зело милостивый.

Назад Дальше