ЛАЗАРЬ КАРЕЛИН
Повесть
1
В старину сперва раздавался цокот копыт в ночи — почему-то все известия тогда приходили ночью, если верить книгам и историческим фильмам, — потом было слышно, как спешивался всадник, как взбегал по ступеням, и тень его — это в фильмах, — сгорбившись, бежала за ним. Сама тревога вступала в дом, и, если верить книгам, сердце сжималось от предчувствия, чаще всего недоброго, а в фильмах обитатели дома сводили в страхе ладони, вжимали головы в плечи.
Нынче ничего подобного не происходит. Просто звонит телефон, и не ночью, зачем же, а в самый будничный дневной час, и ты будничным голосом вопрошаешь, как приучил себя: либо «да?», либо «алло?», либо «я слушаю». А оттуда, из трубки, откликается Судьба.
Андрей Андреевич Лосев не ждал голоса Судьбы и потому побрел к телефону без всякого трепета. Он не ждал от звонка и никакой, даже малой, радости — в невнятной жил поре, более того, пребывал в том жизненном состоянии, которое официально наречено было по роду его занятий простоем. Он был кинорежиссером в простое, то есть он же больше года не ставил очередного фильма, законно посему не получал зарплаты, числился в штате студии, но сидел дома, и из простоя его мог вызволить лишь новый сценарий, где бы режиссером был он, Лосев.
Такого сценария и вдалеке не было видно. Надоело, наскучило ставить немилые сердцу сценарии. Милые сердцу не попадались. Их не так просто сыскать, когда сердцу твоему за пятьдесят, когда поставлено два десятка фильмов, когда и имя есть, и звания всякие, и медали, но и страх холодит, что еще один проходной фильм тебе уже не простят. Кто не простит? А судьи кто? Сразу и не поймешь кто — судить ведь в искусстве дано каждому. Сложится мнение — и все, и засужен, и отодвинут, зачислен в сошедших с беговой дорожки.
Есть и еще один судья для тебя: ты сам. Конечно, этот судья часто нисходит до снисхождения, но если уж этот судья рассердится, то берегись. Доводить его до гнева не следует. Лучше уж простой. Собственно, почему простой? Ищется сценарий, неспешно, скрупулезно, чтобы по сердцу, чтобы всего себя потом вбить в картину, чтобы рвануться всей душой к себе лучшему из этой ныне серой, простойной скуки.
Телефон звонил, вызванивая какой-нибудь никчемный разговор с приятелем, какое-нибудь приглашение на очередную премьеру в Дом кино, а уж про фильм этот известно, что он не удался, и смотреть его нет охоты, или же что, напротив, фильм удался, и смотреть его поэтому тоже нет охоты. Телефон мог окликнуть и голосом женщины, прознавшей, что жена на съемках в другом городе, что с женой у него нелады, что у нее с другим вроде бы те самые начинаются лады, после которых слух пойдет о его очередном разводе. Самое время звонить к такому предразводному мужчине, самое время утешить его, заскочить на минуточку, прибрать в квартире, приговаривая: «Бедный вы, бедный!» Он ненавидел таких женщин, презирал, все про них понимая, но это были женщины его среды, его профессии, их было не избежать. Мир того дела, которым он занимался, был громаден, мирок людской, в котором он обращался, был ничтожно мал. У всех на виду, всем ведом и одинок до ужаса. В простое.
Андрей Андреевич поднял трубку.
— Да?.. — спросил он, увидев себя в полированной поверхности шкафа, отметив режиссерским глазом неимоверную скуку во всей своей позе, какую-то общую в себе пониклость, будто он не только лицом, но и всем телом скривился навстречу разговору. Когда-нибудь он заставит актера вот так же скривиться лицом, спиной, заведенной рукой. Не за- быть бы только. Ничего, он был памятлив на всякий жест и взгляд, рассказывающий человека. Профессия обучила.
А в трубке в ответ на его «да?» забился голос, разом, в миг один распрямивший его, словно взорвалась в нем кровь.
— Андрей Андреевич?.. Это правда вы?
И все — и узнал! Голос ее и это ее словечко — «правда», которое она умудрялась вставлять чуть ли не в каждую свою фразу. Тридцать лет не слышал он этот голос, все тридцать лет, оказывается, помнил его.
Он знал: у женщин не стареют голоса. Стареют, конечно, но что-то в них уцелевает годы и годы. Что-то главное. Этот звук напевный, эта вот удивленность, готовность к удивлению, эта першинка в звуке. И эта вот «правда». Так это слово, с таким напором на него во всей фразе произнести могла только она.
— Да, это я...
Он снова поглядел на себя в полированную поверхность, увидел, что стоит прямо, приметил в своей позе готовность припустить бегом, Так было, когда она звонила ему — всегда в какой-то неурочный миг,— когда смешливо, напевно, удивленно, дружелюбно, с першинкой в голосе спрашивала: «Андрей Лосев, это правда вы?». «Где ты?!» — кричал он в ответ, едва сдерживаемый шнуром телефона. Она всегда оказывалась где-то очень далеко. «Бегу!» — кричал он. И бросался бежать. В ночь, через весь город, в кромешную тьму, где светилось ее лицо. Господи, какое это было лицо! Было!..
Он вспомнил, как вспоминают о несчастье, что ей сейчас пятьдесят пять лет. Он понял, что бежать некуда. Пусть даже это и она, он не хотел встречаться с ней пятидесятипятилетней. Он знал, какой это ужас, обвал какой, когда встречаешься с женщиной из своей молодости.
— Да, это я, — повторил он и робко окликнул: — Нина...
— Нет, что вы!.. Мама умерла...
— Умерла?..
Тридцать лет прошло, как они расстались, а весть о смерти этой женщины с ожившим вдруг голосом поразила. Не стремился — позади все! — встретиться с ней, вдруг понял, вот сейчас понял, что боялся этой встречи, но все же надеялся все годы и, может быть, даже вчера еще, что встретятся. Зачем ему нужна была эта встреча? Почему он боялся этой встречи? Почему откладывал, «не стремился» — ведь мог бы отыскать, написать, позвонить, приехать? Отлетели вопросы разом, все. Ее не было больше на свете. Он было испугался, что встреча эта настала, и вот ужаснулся, что ей теперь не быть никогда.Смятение было в мыслях, но слова сами поспешали, слагая продолжение разговора, рождая фразу, какую и следовало родить, когда такая вот узнана печальная новость.
— Как же это, ведь она была совсем нестарой женщиной... — услышал Лосев свой голос.
А в трубке отозвался ее голос:
— Сердце... Она всегда очень много работала... И потом, ведь вы знаете, у нас в Ашхабаде так иногда жарко, что... И потом...
Смятение продолжалось, потому что звучал ее голос, а ее не было.
Но слова сами набегали, нужные слагая фразы:
— И когда это случилось?
— Год назад.
— И вы не написали?
— А зачем? Ведь и вы ни разу не написали. Ей живой,.. Забыли, правда?
— Неправда, — услышал Лосев свой голос. Он кивнул этому ответу, подтверждая, что слова сложили верный ответ и он наконец сам вступил в разговор: — Где вы?
Он помедлил, собираясь с духом, чтобы задать очень важный вопрос. Напряглась в трубке тишина, будто собеседница его знала, что спросят ее сейчас о важном.
— Сколько вам лет? — спросил Лосев, подавшись навстречу грозному известию. — И как вас зовут?
— Таня, — отозвалась женщина Нининым голосом. — Не пугайтесь, я не ваша дочь... Правда, ведь вы об этом подумали? Мне двадцать семь лет, а вы расстались с моей мамой почти тридцать лет назад. Отлегло?..
А он не знал, был бы он повержен новостью, что у него есть дочь, что вдруг нашелся кровно родной ему человек, похожий чем-то, может быть, и на него, совпавший с ним, как совпали голоса дочери и матери. Уже давно страшило его одиночество, и вот вдруг..,
— Где вы? — спросил Лосев, догадавшись, что ему жарко, взмок весь. — Взглянуть бы на вас...
Сжалось что-то в висках, тоненький какой-то звон там ожил. Показалось Лосеву, что мчится он назад, в юность свою, со скоростью звука, нет, света, да что там — куда быстрее. Он снова был там, в Ашхабаде, на тридцать лет назад отлетев, он целовал свою Нину. Все вспомнилось! Что там все скорости вселенной по сравнению со скоростью памяти души.
— Я в Домодедове. Я все не решалась вам позвонить, хотя целую неделю прожила в Москве. На все ваши картины сходила, какие где шли. Правда, правда.
— Таня, сколько вам лет? — спросил опять Лосев.
— Мне двадцать семь, двадцать семь.
— Ваш отец жив?
— Отиа я не знаю.
— В Домодедове где вас найти?
— Где? Ну, у кассы ашхабадского рейса,
— Когда отлетает самолет?
— Он должен был уже улететь. Но рейс задерживается из-за погодных условий. Я загадала: если рейс задержится, позвоню вам. Наверное, так бы сделала моя мама. Почему-то мне кажется, она бы так поступила. Скажите, она никогда не звонила вам вот так, из аэропорта, чтобы только услышать голос, и все?..
— Никогда.
— Да... Я горжусь ею, горжусь...— Нина!.. Таня! Я еду к вам! Не улетайте, слышите?!
— Как уж будет с погодой... Где-то там, над Каспием... Вы правда приедете?..
— Еду!
2
Таксисту он сказал все как есть. Почему-то совершенно чужим людям иногда рассказываешь самое сокровенное. Но рассказывая таксисту, он рассказывал и себе. История эта еще никогда им и самому себе не была рассказана. Не мог он возвращаться памятью в те дни, ну не мог.
А этому славному парню с могучей шеей и простодушными глазами стал рассказывать. И себе тоже. Время приспело.
Машина мчалась мимо Кремля, мимо коломенских куполов, мимо рафинадных прямоугольников Орехова-Борисова, солнце светило, сентябрьский день выдался погожим, а в машине рассказ шел о страшной ночи с 5 на 6 октября сорок восьмого года, когда рухнул за одиннадцать секунд город Ашхабад. Он, Лосев, жил тогда там, работал на киностудии, куда был направлен на преддипломную практику. В те одиннадцать секунд скольких жителей города не стало! А от города осталось не то два, не то три дома. Там на студии девушка одна работала. Красивая? Красавица! Такую больше не встречал он ни разу в жизни. Поверьте, весь мир исколесил — не встречал.
Она не погибла в землетрясение, повезло ей. Рухнувшая стена лишь придавила ей ноги. Самолетом ее срочно отправили в Баку. Он отправил, он ее вытащил из-под обломков, раскровенив себе руки, локти,— вот даже и по сей день сохранились шрамы на тыльной стороне правой руки. Вот они, эти шрамы. Лопатой того нельзя было бы сделать, что он тогда сделал руками. Откуда силы у людей брались? Женщины, матери, согнувшись над детьми, своими телами выдерживали тяжесть железных крыш. Умирали под этой тяжестью, но детей спасали. Земля гудела так страшно, так ни на что не похоже, что он, бывший на фронте, испытавший и бомбежки и артобстрелы, про войну такого страха припомнить не мог. И пыль захлестнула улицы. И занялись кругом пожары. А он бежал с ней через весь город, потом остановил кого-то, они сделали из досок носилки, положили ее, побежали дальше. На площади в центре города нашли врачей. Но там, среди пыли и гари, ее нельзя было оставлять. С тем же человеком, имя которого так и не узнал, они отнесли Нину на аэродром. Что там творилось! На войне был, а то, что увидел там, было страшнее. Наверное, потому, что про войну хоть что-то можно было понять, а про землетрясение мозг отказывался от понимания. Он пробился с ней к самолету, он увидел, как самолет взлетел. Потом снова бросился в город, к студии. Он вел себя тогда, как все. А все тогда, кто уцелел, кто мог двигаться, спасали тех, кто был погребен под обломками.
Машина мчалась, шофер где только мог превышал скорость, и орудовцы не свистели ему, угадывая, что тут их свисток будет бессилен.
А что было дальше с той девушкой, что было? Нет, они больше не встретились. Студия рухнула, работы для него там не было, надо было возвращаться в Москву писать диплом. И он уехал. Нет, и потом они ни разу не встречались. Так вышло... А почему так вышло? Водитель — они сидели рядом — лишь спрашивающе скосил глаза, а этот вопрос Лосев сам себе задал. Ответа не было. Так вышло — и все тут. Один малодушный поступок рождает другой, целую цепочку выковывает, и ты и хотел бы, да уже не можешь ее разорвать — момент упущен. Сперва не отыскал, когда уехал из Ашхабада, так уж потом и незачем, стыдно даже как-то, упустив время, что-то предпринимать, Потом — женился, потом — переженился. Память не подпускала его сейчас к правде: так вышло, так вышло.,.
А вот сейчас он мчался в Домодедово, чтобы взглянуть на ее дочь. Если поспеет.
— Такой же голос, как у ее матери, —- вслух удивился Лосев и взглянул на шофера. — Представляете?
Водитель поглядывал на рассказчика простодушными глазами, кивал сочувственно и когда тот говорил и когда молчал и гнал машину, чтобы поспеть. Таксисты умеют понимать людей, в таксистах вырабатывается человекознание.
Про этого, что рассказывал, не просто до конца было понять. Мудрен был этот человек, не исповедный. Такие чаще молчат, когда их везут. Щедры на чаевые, но не на слова. Будто отгораживаются от тебя. Одет как на картинке, как в кинофильмах одеваются. Волосы в седину, но крепкий еще мужик. Часы на руке больших денег стоят. Не поймешь кто. Знаменитый артист? Встречал вроде где-то это лицо. Начальство? Наверняка своя машина у него есть, а то и на персональной раскатывает. Все, все у такого человека есть. А вот припекло — глаза таращит, в словах закашливается.
Они приехали. Скрипнули тормоза.
— Ну, удачи вам, — сказал шофер, принимая от Лосева деньги, но и не принимая, когда увидел, что слишком уж большие ему отваливают чаевые. — Зачем же? Беседовали.
— За гон, за риск.
— Ну, если за риск...
Простились. Лосев кинулся к зданию аэропорта, ища двери в бесконечном его стекле.
Стеклянно-пластиковый ангар аэропорта был так открыт взору, что сразу тут ничего нельзя было углядеть. Все уравнивалось в этой громадности, и человек становился малостью, всего лишь цветной деталью, частицей движущейся мозаики. И где-то тут пряталась у всех на виду молодая женщина Таня, поразительно перенявшая голос своей матери. А лицо?
Лосев двинулся вдоль рейсовых касс, отыскивая, от которой отправляли пассажиров на Ашхабад. Он медлил, он не был готов к встрече, хотя мчался на машине и бегом проскочил двери. Спешил, спешил и вдруг оробел. Страшно сделалось, что рухнет, рассыплется через миг его надежда. На что надежда? А вот чтобы встала перед ним Нина. Та, былая. Другую он к не знал. В памяти жила только та, которой было тогда столько же лет, сколько ее дочери. Голоса совпали. Он ждал, он надеялся — продлится чудо. И страшился, что чуда не произойдет.
— Андрей Андреевич... Андрей Лосев, а вот и я. Правда, я похожа на маму? Все говорят...
Он оглянулся стремительно и жадно.
Да, это была Нина. Его Нина. Только в странном для глаз современном обличье — в этих откровенничающих брюках, в слишком яркой кофточке, громадные блескучие очки зачем-то были заведены за лоб, прятались в волосах. Так одевались, так выставлялись молодые женщины сейчас, в сию минуту его жизни. Но странно было смотреть в это родное лицо из той поры и видеть перед собой незнакомку из сегодня.
— Да, вы похожи, — сказал Лосев. — Очень.
Конечно, теперь, вглядевшись, он многие отличия усмотрел и в лице. И все же сходство было поразительным. В главном. А главным в Нинином лице были глаза и словно бы падавший на все лицо их свет, главным была озаренность этого лица, а потому открытость, ясность, погожая ясность. Нинино лицо нельзя было назвать красивым, но этот свет, эта мягкость, эта лучистая распахнутость глаз, они и рождали прелесть этого лица. Да, все-таки его Нина была красавицей. Не всегда, а когда особенно ярко светились ее глаза. Сейчас они светились особенно ярко.
— А теперь, когда рассмотрели, еще похожа? — спросила Таня.
Она тоже прямо и откровенно рассматривала его. Во все глаза на
него смотрела. Так откровенно, так прямо смотреть не каждому дано. Так смотрела всегда Нина. И требовала, чтобы он не отводил глаза. С ней не просто было. Чего-то она не умела понять, ее нетрудно было и обмануть, но вдруг она про такое в тебе догадывалась, про что и сам о себе не знал.