Происшествие из жизни Владимира Васильевича Махонина - Евдокимов Николай Семенович 10 стр.


Уборщица подняла их за тонкие лапки, бросила в ведро с опил­ками и унесла. А я сел в поезд и поехал своей дорогой.

Только теперь, когда ее не стало, когда ничего не осталось в мире от нее, одно имя, я понял, что значила для меня эта девочка. Я был ранен второй раз в жизни. И, наверно, та — фронтовая — рана зажи­вала быстрее и легче, чем эта, сделавшая мир вокруг меня пустым и никчемным. Никогда я не думал, что все, что я пережил за этот год, так прирастет ко мне, станет почти главным в моей жизни. Да и что главное — те долгие годы, которые я пробегал по земле до встречи с нею, или этот единственный год, вернувший мне молодость? Судьба жестоко наказала меня за то, что я не понял неоценимого подарка, ниспосланного мне. Сейчас меня окружала пустота, вокруг витало слово «смерть», и всюду, везде, всегда я неосознанно приглядывался к женским лицам, в каждом из них ища и находя ее черты.

Нет, внешне ничего не изменилось ни во мне, ни в моей жизни — все те же педсоветы, те же заседания в роно, в гороно, сообщения в Доме учителя, по-прежнему я верчусь, функционирую, произношу привычные слова — и никому не ведомо, как трагически кончилась моя вторая, тайная жизнь. Только проницательная Алла Дмитриевна видит, что я не живу, а болею, и беспокоится, и советует сходить то к одному врачу, то к другому, то пичкает настоями всевозможных трав.

— Ты заработался,— сказала Алла Дмитриевна,— нервишки по­шаливают, надо лечить нервишки. И однажды заехала за мной на такси в школу, решительно сооб­щила, что узнала адрес одного старого врача, который вылечивает похожие недуги. Я не стал возражать, сел в машину, и мы помчались куда-то на окраину Москвы.

В старом деревянном доме жил старик-старичок, врач-исцелитель. Он вышел на крыльцо нас встречать, и, увидев его, я ощутил, как мурашки пробежали по телу: передо мной стоял, протягивая ко мне руки, мой давным-давно умерший отец. Да, это был он и голосом и обликом, постаревший за долгие годы нашей разлуки,— мой отец, ко­торый никогда не умирал во мне, хотя я и забыл его, живя своей жизнью.

— Иди сюда, сынок,— сказал он, протягивая ко мне хрупкие, старые руки.

Я припал к ним и сразу почувствовал покой на душе, забвение всех своих забот и волнений. Я чувствовал себя ребенком, маленьким мальчиком и в то же время уставшим, стареющим человеком, про­шедшим по долгой дороге жизни и вернувшимся к своим истокам. Блудный сын в рубище, усталый сердцем, обманувший себя самого, я наконец-то возвратился в отчий дом... Седой, дряхлый, всепрощаю­щий отец гладил меня по — увы! — тоже уже седеющей голове.

— Кто тебе сказал, сынок,— говорил он, — что я все могу? Все болезни в нас самих.

Мы прошли с ним в дом, оставив Аллу Дмитриевну во дворе. В большой комнате было пусто — стол стоял, кровать, вот и все. Пахло тут теплыми, прогретыми на солнце сосновыми бревнами. Старик принес табуретку, усадил меня.

— Отдохни, успокойся...

Он сел на кровать напротив и, щурясь и улыбаясь, смотрел на меня с той самой отцовской открытой улыбкой, которую я тут же вспомнил, и ощутил, и ужаснулся, потому что память воскресила во мне то, что я забыл. Эта отцовская улыбка, слегка смущенная, даже виноватая, всегда раздражала меня. Я стыдился отца, его необразо­ванности, неумения выражать свои мысли, косноязычия его, стыдил­ся того, что он всего-навсего дворник, не сумевший добиться никаких жизненных благ, стыдился и того, что он даже со мною держался почти с подобострастием, как держался со своим начальством.

...Он даже умер с этой виноватой, извиняющейся улыбкой, стыдясь, что доставляет мне хлопоты, ибо я был так занят важным делом: сда­вал выпускные экзамены за десятый класс в школе, сидел, решал задачки по геометрии. Он вошел со двора, сел на диван, сказал, тяжело дыша:

— Сынок, водицы бы, а? — И посмотрел на меня тоскующим, из­виняющимся взглядом.

Я принес ему воды, от него пахло луком, он любил лук, крошил его во всякую еду, и потому от него всегда исходил запах лука, резкий, неприятный, смешанный с запахом махорки. Он выпил воду, отдал мне чашку и сказал:

— Учись, сынок, учись...

— А я что делаю? — ответил я, сердясь, и вернулся к своим заня­тиям.

Я решал задачки, а он тихо умирал за моей спиной, боясь нару­шить мою сосредоточенность. Так и умер без звука, без стона, тихо, не помешав мне...

От старика тоже пахло луком и табаком, но запах этот не казал­ся мне скверным, наоборот, этот запах был дыханием жизни.

— Ты ждешь награды? Зачем? — спросил старик.— Ты еще не понял, что стать героем может любой при особых обстоятельствах? Ведь велик только тот, кто велик в своей ежедневной обыденной жиз­ни. Зачем тебе награда?

— Какая награда? — воскликнул я.— Я не жду никакой награды.

— Ждешь,— сказал старик,— не обманывай себя. А ведь награ­ды без наказания не бывает, и счастья без несчастья не бывает, и жиз­ни без смерти тоже не бывает.

Я почти не слышал его слов, потому что слушал его голос, забы­тый голос отца, вдыхал запах лука и табака, возвращаясь в давно ушедшее время, с тоской думая, что в прошлом уже ничего нельзя исправить, и ничего нельзя вернуть оттуда, и никогда уже мне не вы­молить прощения у тех, кто ушел из этой жизни.

— Иди, сынок,— сказал старик.

Мы ушли. Алла Дмитриевна совала ему какие-то деньги, но он не взял.

— Мне ничего не надо, все у меня есть...

Ощущение просветленности и покоя долго, многие дни не остав­ляло меня. Время приносит забвение и исцеление от всех бед и вся­ческих болезней. Время бежало, прошел год, и та пустота, которую я чувствовал как зияющую рану, тоска и печаль, охватившие меня, ушли, растаяли, как туман...

Наверно, я так бы и дожил свой век, вспоминая этот стремитель­ный год, в котором зажглась и погасла, промелькнула Иринина жизнь как случайный эпизод, как печальное происшествие. Навер­ное. Если бы снова не поехал в Заволжье, на свою и ее родину.

Я остановился в том старом доме, где останавливался прошлый раз, отдохнул с дороги и, хотя были уже сумерки, пошел искать дом Аристарха Безденежных.

Память не подвела меня, дом этот я нашел быстро. Окна и двери были забиты досками. Калитка, ведущая во двор, тоже была заколо­чена. Однако стоило мне посильнее толкнуть ее, как гвозди со скри­пом, со стоном поддались и калитка открылась, пропуская меня на заросший высокой травой двор.

Здесь, в этом доме, в этом дворе, она выросла, тут неведомый мне Аристарх Безденежных качал ее на ноге как на качелях, подбрасы­вая к небу, и она визжала от восторга и сладкого страха. Нет, это не ее, это меня подбрасывал мой отец в давние-давние времена, и не здесь, а в московском душном дворе. Мы были тогда еще едины, я и мой отец...

Я отодрал доски от двери, легко отодрал и вошел в дом. Там сто­ял мрак, только сквозь щели заколоченных окон длинными тугими полосами пробивалась лунная, мертвенная пыль, пахло сыростью. Я зажег спичку, увидел стол посреди комнаты, покосившийся шкаф, от которого исходило тихое шуршание, словно бегали в нем тараканы. А может, и бегали?.. Спичка погасла, и тьма стала еще гуще, еще жутче. Я споткнулся обо что-то мягкое, мне даже показалось, что-то живое шевельнулось у моих ног, и замер, испугавшись. Снова зажег спичку и увидел на полу истлевший тюфяк. Выругавшись, я пхнул его, и в лицо мне ударило пылью, грибной плесенью. Старый, истлевший тюфяк...

Дом был мертв. Все в нем было мертво, пропахло тленом... Зачем я вошел сюда? Мне было и жутко и печально. Дом погибал, погиб уже без своей хозяйки. Паутина обвила мне лицо, она приклеилась к моим губам и щекам, я не мог ее отодрать, она стянула лицо, как маской. И вдруг я ясно услышал женский голос: «Кто тут?» То ли с улицы, то ли из глубины дома, из самих его стен женский голос испу­ганным шепотом вопрошал: «Кто тут?» — а я молчал, окаменев от ужаса: это был Ирин голос, это она спрашивала меня. Я боялся шевельнуться, но ноги не держали меня, и я опустился на трухлявый вонючий тюфяк, напрягшись, призвав себе на помощь весь здравый смысл, понимая, что не может быть того, чего не может быть, и в то же время чего-то еще ожидая. Чего? Голос не повторил больше сво­его вопроса. Наваждение ушло, но ощущение жути осталось: я слы­шал ее голос, явственно слышал и ошибиться не мог, приняв чей-то другой голос за ее.

Я сидел на тюфяке, все тело мое зудело, чесалось, но я не решал­ся пошевелиться, да и не мог: руки и ноги сковало холодом. Тьма была, лунная полоса отбрасывала слабую тень от забитого окна. Крестооб­разная тень эта лежала на полу возле моих ног. Будто в сырой, хо­лодной могиле я сидел, погребенный здесь заживо, паутина, которую я так и не смог отодрать, заклеила мне рот...

Наконец я сумел встать и осторожно, боясь собственных шагов, на цыпочках пошел к двери, во двор, шатаясь, выполз на улицу...

Я долго спал, а когда проснулся, день уже был в разгаре, солнце стояло высоко, и казалось, что ночью мне приснился страшный сон, не наяву это было — могильная темнота Ирининого дома, вонь трух­лявого тюфяка, настороженный шепот: «Кто тут?» — и ужас, который я испытал.

Моя хозяйка из большой, тяжелой лейки поливала огород. Она в этом году не поехала в Белоруссию на могилу сына. Может быть, и поехала б, если бы знала, что я намереваюсь к ней приехать, но я и сам не знал, приеду ли сюда. Да и теперь не знал, зачем приехал. В самом деле, зачем?

Хозяйка поливала огород, возле сарая петух гонял кур, на забо­ре сидела кошка, лениво смотрела на их суетливую беготню. Я умыл­ся во дворе за домом из рукомойника, охая и ахая от холодной коло­дезной воды. Здесь в огороде была превосходная колодезная вода, та самая живая вода, возвращающая к жизни даже мертвых.

Ночной кошмар рассеялся, все, что случилось, было игрой ноч­ного города, сейчас же, днем, я знал: даже самого дома Ирины, зако­лоченного досками, может вообще не оказаться, а вместо него будет стоять винный или табачный ларек или будка Союзпечати.

Интересно, сохранился ли ларек «Пиво—воды» на Инженерной — Советской улице? Или его не было, как, может быть, не было и дома, где будто бы умер мой однофамилец Владимир Васильевич Махонин? Неужели я на самом деле верил в таинственные метаморфозы этого городка, живущего двойной жизнью — ночной и дневной? Не во мне ли самом эти метания кривды и правды, темноты и утренней свеже­сти, старости и молодости? Не во мне ли они?

Я не сразу нашел дорогу к Инженерной улице, память подвела меня, я поплутал по городу, но наконец увидел знакомый ее изгиб, тихие домики с расписными наличниками окон, полынь возле забо­ров, чугунные тумбы водоразборных колонок, пустые скамейки ря­дом с калитками. Собаки лаяли где-то в глубине дворов, я не видел их, и они не видели меня, но шаги, наверно, слышали и предупреждали меня, что они на страже, справно несут свою службу...

Дом № 27, который, кае я помнил, стоял здесь только ночью, а днем вместо него возвышалась облепленная мухами пивная палатка, был на месте, сейчас, в середине дня, облитый солнечным светом. За забором змеилась в глубь сада дорожка, посыпанная желтым песком, благоухали розы, на густых старых яблонях наливались яблоки, за садом виднелся дом, терраса, в раскрытых окнах ветер шевелил за­навески. Я толкнул калитку, она не скрипнула, поддалась легко, и песок под моими ногами не зашуршал, когда я ступил на дорожку. Я шел по ней беззвучно, и, когда уже почти дошел до дома, женский голос спросил:

— Вы что-то ищете?

Я обернулся. В тени яблонь, прикрытая их мощными ветвями, сидела в знакомом мне кресле-качалке старая женщина в голубом халате, и вся она была голубая, руки, истонченные старостью, тоже были голубыми, под тонкой, прозрачной кожей виднелись сплетения голубых сосудов, и волосы ее отливали голубизной, и глаза ее не вы­цвели с годами, они светились синевой.

— Нет,— сказал я,— то, что я потерял, уже никогда не найду.

— Ну что вы,— она засмеялась легким, непринужденным сме­хом,— нет ничего такого, чего нельзя снова найти.

— Извините,— сказал я,— мне хотелось взглянуть: ведь в этом доме жил когда-то Владимир Васильевич Махонин.

— Почему же «жил»? — спросила она.— Он и сейчас живет. Фи­зическая смерть разве забвение? Вы знали его?

— Нет... Но я тоже Махонин Владимир Васильевич.

Она пристально посмотрела на меня, без любопытства, но изу­чающе, заинтересованно.

— Что же, смотрите, молодой человек.

— Спасибо.

— За что же, помилуйте! — воскликнула она.

— За «молодого человека».

— А разве нет? Или я и вам кажусь дряхлой развалиной?

— Ну что вы! — сказал я.— Вы дама средних лет, приятная во всех отношениях.

В самом деле, она была стара, и в то же время старухой ее не назовешь. Благородная стать была в ее облике, в осанке, движениях, голосе, в живых глазах.

— Мне, голубчик, восемьдесят два года. Я знаю то, чего не знала раньше: не существует ни молодости, ни старости. Есть болезни, есть усталость души. Старость — это душевная усталость, усталость мысли, чувств. Молодость и старость неотделимы, они вместе живут, как утро и вечер, правда и неправда, страх и отвага. Мне восемьдесят два года, молодой человек, я и стара и молода. Владимир Васильевич и умер и живет. А иначе и быть не может: чтобы познать счастье, надо изведать несчастье. Принимая жизнь, надо принять и смерть. Не так ли, друг мой? Ну идите, идите в дом...

Я поднялся на знакомую мне террасу. Ничего в ней не измени­лось за много месяцев — на столе стоял самовар, в высокой вазе цве­ты. Открытая дверь вела в длинный коридор, в конце которого вид­нелась другая дверь.

Я толкнул ее, она скрипнула, и распахнулась, и вывела меня на другое крыльцо с другой, противоположной стороны дома. Я увидел неогороженный пустырь, подступавший прямо к стенам дома, палат­ку «Пиво—воды» вдалеке и бочки, бочки вокруг нее. Эта улица, куда я сейчас вышел, была почти точной копией той, на которую дом № 27 обращен фасадом. Действительно, чудес не бывает: в прошлом году я блуждал, значит, по разным улицам, принимая их за одну и ту же. Ха-ха, вот и все чудеса и все сказки. Все объяснимо. Как жаль, что уже нет сказок! Впрочем, не рано ли я отрекался от сказок?

Я вернулся по коридору на террасу, в сад, где сидела в яблоне­вой тени старая голубая дама, верящая в то, что только тот мир реа­лен, который, как расхожая монета, имеет две стороны, и обе нату­ральны, обе настоящие, обе одновременно — и день и ночь, и утро и вечер, и старость и молодость.

— Спасибо,— сказал я.

— На здоровье, голубчик,— ласково проговорила она.

И все-таки почему в этом городе, и только тут, где я когда-то родился, именно тут охватывают меня ощущение тревоги и неясные какие-то томления, похожие на угрызения совести, что ли, хотя мне не в чем ни укоряться, ни совеститься? И только тут я вспоминаю о том, что давно не был на могиле родителей. Так ли я занят (занят, конечно, занят), чтобы в течение многих лет не найти времени покло­ниться праху отца и матери? Куда-то всю жизнь бегу и бегу и не мо­гу — или не хочу? — остановиться; и все вокруг меня тоже торопятся, спешат, словно опаздывают на поезд. Она тоже спешила на самолет и погибла... Зачем я снова приехал сюда? Не знаю...

Я шел к Ирининому дому, где пережил ночью столько страха. Дом стоял заколоченный, у калитки росли чертополох и полынь — печальная, мертвая картина. Рядом с этим домом, с одной и с другой стороны, жили живой жизнью соседские дома: дым валил из трубы одного, ребенок играл со щенком, урчала свинья, девушка полола грядки в огороде другого дома. Я не видел ее лица, но изгиб шеи, плечи, пучок волос на затылке напомнили мне Иру — все молодые женщины были похожи на нее, во всех девичьих лицах я находил ее черты, и эта всей фигурой напомнила мне ее...

Я стоял, смотрел, она почувствовала, наверно, мой взгляд, выпря­милась, Ирининым знакомым жестом поправила волосы и обернулась...

Это была она, Ирина.

Нет, я не ощущал ни страха, ни удивления. Это странно, неверо­ятно, но я и в самом деле не испытал того, что, кажется, должен был бы испытать человек, увидев перед собой живым того, кто был мертв. Я окаменел, даже сердце не дрогнуло, стоял и смотрел на нее.

— Ну что вы смотрите так?— сказала она.— Это я, я. Здравствуйте.

Я не мог двинуться. Да, это была она. Воскресшая? Или никогда не умиравшая? Я еще не понимал, что произошло, но знал уже, что обманут. Как, каким образом, почему обманут — не в этом суть, всему найдется объяснение, и это ощущение прежде всего было во мне, а не удивление, не радость встречи с нею. Я себя пожалел за то, что пережил так много и так попусту.

Назад Дальше