Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 16 - Голсуорси Джон 13 стр.


— Я жалею, что меня не было с вами, — сказал Ангел, — потому что… употреблю слово, без которого вы, англичане, кажется, ничего не способны выразить, — потому что вы были герои.

— Сэр, — сказал гид, — вы нам льстите. Боюсь, мы отнюдь не были воодушевлены духом коммерции, мы были самые обыкновенные мужчины и женщины, и не было у нас ни времени, ни охоты вдумываться в свои мотивы и поступки, а также обсуждать или направлять поведение других. Чисто отрицательные создания, сэр, но в каждом, вероятно, было немножко человеческого мужества и немножко человеческой доброты. Да что говорить, все это давно миновало. Теперь, сэр, прежде чем я перейду к нравственности личной, можете задать мне любые вопросы.

— Вы упомянули о мужестве и доброте, — сказал Ангел. — Как эти качества котируются в настоящее время?

— Мужество сильно упало в цене во время Великой Заварухи и с тех пор так до конца и не реабилитировано. Ибо тогда впервые было замечено, что физическое мужество — качество донельзя банальное; по всей вероятности, это просто результат торчащего подбородка, особенно распространенного среди народов, говорящих на английском языке. Что же касается мужества морального, то его так затравили, что оно по сей день где-то скрывается. Доброта, как вам известно, бывает двух видов: та, которую люди проявляют по отношению к себе и своей собственности, и та, которую они, как правило, не проявляют по отношению к другим.

— После того как мы побывали на бракоразводном процессе, — сказал Ангел глубокомысленно, — я много думал. И мне кажется, что по-настоящему добрым может быть только тот, кто прошел через семейные неурядицы, в особенности же если он при этом столкнулся с законом.

— Это для меня новая мысль, — заметил гид, внимательно его выслушав. Очень возможно, что вы правы, — ведь только оказавшись отщепенцем, можно как следует почувствовать чужую нетерпимость. Однако вот мы и подошли к вопросу о личной нравственности.

— Верно! — сказал Ангел с облегчением. — Я утром забыл вас спросить, как теперь рассматривается древний обычай брака.

— Только не как таинство, — отвечал гид. — Такая точка зрения почти исчезла уже ко времени Великой Заварухи. А между тем она могла бы сохраниться, если бы высшее духовенство в те дни не так противилось реформе закона о разводе. Когда принцип слишком долго противится здравому смыслу, неизбежна перегруппировка сил.

— Так что же теперь представляет собою брак?

— Чисто гражданскую сделку. Давно отошло в прошлое и дозволенное законом раздельное жительство супругов.

— Ах, да, — сказал Ангел, — это, кажется, был такой обычай, согласно которому мужчина становился монахом, а женщина монахиней?

— В теории так, сэр, на практике же, как вы можете догадаться, ничего подобного. Но представители высшего духовенства и женщины, старые и не старые, которые их поддерживали, могли опереться лишь на очень ограниченный жизненный опыт и искренне полагали, будто наказывают все еще женатых, но согрешивших лиц, которым закон разрешал разъехаться. Лица же эти, напротив, в большинстве случаев исходили из того, что их случайные связи отныне оправданы, и даже не старались от них воздерживаться. Так всегда бывает, когда великие законы природы нарушаются в угоду высшей доктрине.

— А дети еще рождаются вне брака?

— Да, но на них уже не возлагают вину за поведение родителей.

— Значит, общество стало более гуманным?

— Как вам сказать, сэр, до идеала в этом смысле еще далеко. Зоологические сады все еще не под запретом, и не далее как вчера я читал письмо одного шотландца, в котором он с гневом обрушивается на гуманное предложение, чтобы заключенным раз в месяц разрешали видеться со своими женами не через решетку и без свидетелей — можно подумать, что мы все еще живем в дни Великой Заварухи. Скажите, почему такие письма всегда пишут именно шотландцы?

— Это что, загадка? — спросил Ангел.

— Действительно, загадка, сэр.

— Я их не люблю. Ну, а вообще-то вы довольны состоянием добродетели в вашей стране теперь, когда, как вы мне вчера говорили, она стала чисто государственным делом?

— Сказать вам по правде, сэр, я не берусь судить моих ближних, — мне хватает собственных пороков. Но одно я заметил: чем менее добродетельными выставляют себя люди, тем они обычно добродетельнее. Цветы расцветают там, куда не достает свет рампы. Вы, вероятно, и сами замечали, что те, кто изо дня в день бодро переносит самые серьезные неприятности и притом помогает своим ближним, поступаясь и своим временем и деньгами, бывают готовы плакать от умиления, получив соверен от богача, и в мыслях возводят его на престол как милостивейшего из монархов? Истинную добродетель, сэр, нужно искать среди низов. Сахар и снег видны на поверхности, но соль земли скрыта на дне.

— Я вам верю, — сказал Ангел. — Должно быть, тому, на кого падает свет рампы, труднее приобщиться к добродетели, чем добродетельному выйти на свет рампы. Ха-ха! А сохранился ли добрый старый обычай покупать ордена и титулы?

— Нет, сэр. Ордена дают теперь только тем, кто шумит уже совсем невыносимо, и награжденный обязуется воздержаться от публичных выступлений на срок не свыше трех лет. Этот приговор, самый строгий, дается за герцогский титул. Считается, что мало кто способен молчать так долго и все же остаться в живых.

— Что-то мне сомнительно, такой ли уж нравственный этот новый обычай, сказал Ангел. — По-моему, это похоже на капитуляцию перед грубостью и бахвальством.

— Скорее перед докучливостью, сэр, а это не всегда одно и то же. Но давать ли награды за принесенную пользу, или за доставленное беспокойство в обоих случаях достигается относительное бездействие, что и требуется: вы ведь, вероятно, замечали, как достоинство отягощает человека.

— А женщин тоже награждают таким образом?

— Да, очень часто; ибо, хотя достоинства у них и без того хоть отбавляй, языки у них длинные, и, выступая публично, они почти не испытывают стыда и не знают, что такое нервы.

— А что вы скажете об их добродетели?

— Тут со времени Великой Заварухи кое-что изменилось. Теперь они не так легко продают ее, разве что за обручальное кольцо, а многие даже выходят замуж по любви. Женщины вообще нередко проявляют прискорбный недостаток коммерческого духа, и хотя многие из них теперь занимаются коммерцией, так до сих пор и не сумели перестроиться. Некоторые мужчины даже считают, что их участие в деловой жизни вредит торговле и тормозит развитие страны.

— Женщины — очень занятный пол, — сказал Ангел. — Они мне нравятся, только уж очень большое значение придают младенцам!

— Да, сэр, это их главный изъян. Материнский инстинкт — как это опрометчиво, как вредит коммерции! Впору подумать, что они любят этих малявок ради них самих.

— Да, — сказал Ангел, — это дело без будущего. Дайте мне сигару.

VIII

— Так как же определяется теперь добро? — спросил Ангел Эфира, взлетая с Уотчестерского собородрома в направлении Столичной Скинии.

— На это существует множество разноречивых взглядов, сэр, — просипел гид, у которого от встречной струи воздуха заложило нос. — Положение не более оригинальное в наше время, чем когда вы были здесь в девятьсот десятом году. Крайней правой позиции придерживаются экстремисты, полагающие, что добро осталось тем, чем было, — что оно всесильно, однако по какой-то еще не выясненной причине терпит присутствие зла; что оно вездесуще, хотя, надо полагать, отсутствует там, где присутствует зло; таинственно, хотя полностью открыто людям; грозно, однако исполнено любви; вечно, однако ограничено началом и концом. Таких людей немного, но все они на виду, и главная их особенность — полная нетерпимость по отношению к тем, кто не разделяет их взглядов; и они не допускают даже попыток проанализировать природу «добра», считая, что она установлена на все времена, в том виде, как я вам сказал, лицами, давно умершими. Как вы легко можете себе представить, люди эти оказались весьма далеки от науки (какая она ни на есть) и в обществе вызывают любопытство, но не более того.

— Этот тип хорошо известен на небе, — сказал Ангел. — Но скажите, они пытают тех, кто с ними не согласен?

— Физически — нет. Этот обычай вывелся еще до Великой Заварухи, хотя трудно сказать, как повернулось бы дело, если бы Патриотической, то есть Прусской, партии удалось подольше продержаться у власти. А так они применяют лишь пытки духовного свойства: презрительно взирают на всех инакомыслящих и обзывают их еретиками. Однако было бы большой ошибкой недооценивать их силу, ибо человеческая природа любит авторитеты, и многие готовы следовать хоть на смерть за всяким, кто на него презрительно взирает и говорит: «Я-то знаю!» К тому же, сэр, примите во внимание, как утомляет это самое «добро», когда начинаешь над ним размышлять, и как отдохновительна вера, избавляющая от таких размышлений.

— Это верно, — протянул Ангел задумчиво.

— Правое крыло центра, — продолжал гид, — это небольшая, но шумная Пятая партия. Члены ее играют на кларнете и тамбурине, на барабане и аккордеоне, это — потомки Древнего Пророка, а также последние из тех, кто, следуя за пророком более молодым, примкнул к ним в дни Великой Заварухи. Меняя свои формулировки с каждым новым открытием в науке, они утверждают, что «добро» — это сверхчеловек, бесплотный, но телесный, с началом, но без конца. Это очень привлекательная теория, она позволяет им говорить Природе: «Je m'en fiche de tout cela! [10] Обо мне позаботится мой старший брат — во как!!!» Ее можно назвать антропоморфином, ибо она особенно успокаивающе действует на сильную личность. Каждому, как говорится, свое; и я меньше всего склонен расхолаживать тех, кто пытается найти «добро», закрывая один глаз, а не оба, как крайние правые.

— Вы очень терпимы, — заметил Ангел.

— Сэр, — сказал гид, — к старости все яснее видишь, что человек просто не может не мыслить себя как суть вселенной, а отдельные люди — не считать себя средоточием этой сути. Для таких основывать новые верования биологическая потребность, и неразумно было бы им мешать. Это предохранительный клапан, та форма страсти, в которую выливается пламень молодости у людей, переваливших за пятьдесят лет, как мы видим на примере пророка Толстого и других знаменитостей. Но вернемся к нашей теме. В центре, разумеется, расположено подавляющее большинство — те, кто придерживается взгляда, что никаких взглядов на природу «добра» у них нет.

— Никаких? — переспросил Ангел озадаченно.

— Ни малейших. Это — единственные подлинные мистики; ибо что такое мистик, если не человек, твердо убежденный в необъяснимости собственного существования? К этой группе принадлежит основная масса Трудяг. Многие из них, правда, ничтоже сумняшеся повторяют то, что им говорят, о «добре» другие, как будто сами до этого додумались, но ведь так поступает большинство людей спокон века.

— Верно, — согласился Ангел. — Мне приходилось это наблюдать во время моих странствий. Не будем тратить на них лишних слов.

— Не говорите, сэр, — возразил гид. — Такие люди разумнее, чем кажется с первого взгляда. Вы только подумайте, что сталось бы с их мозгами, если бы они попытались мыслить самостоятельно. К тому же, как вам известно, всякое определенное мнение относительно «добра» очень утомительно, и большинство людей полагает, что лучше «не тревожить спящих собак», чем допускать, чтобы они лаяли у тебя в голове. Но я скажу вам кое-что еще, — добавил гид. — У бесчисленных этих людей есть своя тайная вера, древняя, как мир: для них единственно важное на свете — это чувство товарищества. И сдается мне, что, если брать «добро» в узком смысле, это превосходная вера.

— А, бросьте, — сказал Ангел.

— Прошу прощения, сэр. На левом крыле центра группируются все более многочисленные сторонники того взгляда, что, поскольку все на свете очень плохо, «добро» есть конечный переход в небытие. — «Покой, последний покой», — как сказал поэт. Вспомните избитую цитату «Быть иль не быть». Сейчас я говорю о тех, кто отвечает на этот вопрос отрицательно, — о пессимистах, притворяющихся оптимистами для обмана простодушной публики. Произошли они, несомненно, от тех, кого некогда называли «теософами» — была такая секта, которая предугадала все, а затем возжаждала уничтожения; или же от последователей Христианской науки, — для тех вещи как они есть были просто невыносимы, поэтому они внушали себе, что ничего нет, и, помнится, даже достигали в этом некоторых успехов. Мне вспоминается случай с одной дамой, которая потеряла свою добродетель, а затем снова сбрела ее, вспомнив, что у нее нет тела.

— Очень любопытно, — сказал Ангел. — Я хотел бы ее расспросить, после лекции запишите мне ее адрес. А теорию перевоплощения кто-нибудь еще исповедует?

— Понятно, что вас это интересует, сэр, поскольку адепты этого учения, связанные старым, нелепым земным правилом «дважды два четыре», вынуждены для перевоплощения своего духа обращаться к иным сферам.

— Не понимаю, — сказал Ангел.

— А между тем это очень просто, — сказал гид. — Ведь всеми признано, что когда-то на земле не было жизни. Значит, первое воплощение — нас учили, что то была амеба — уже включало в себе дух, явившийся, возможно, свыше. Может быть, даже ваш, сэр. Далее, всеми также признано, что когда-нибудь на земле снова не будет жизни; а значит, последний дух ускользнет в какое-то воплощение уже не на земле, а, возможно, ниже; и опять-таки, кто знает, сэр, может быть, это будет ваш дух.

— Я не могу шутить на такие темы, — сказал Ангел и чихнул.

— Тут не на что обижаться, — сказал гид. — Последняя группа, крайняя левая, к которой я и сам в некотором роде принадлежу, состоит из небольшого числа экстремистов, полагающих, что «добро» — это вещи как они есть. Они считают, что все сущее было всегда и всегда будет; что оно лишь расширяется, и сжимается, и расширяется вновь, и так без конца; и что поскольку оно не могло бы расшириться, если бы не сжималось, поскольку без черного не могло бы быть белого, и не может быть ни удовольствия без боли, ни добродетели без порока, ни преступников без судей, постольку сжимание, и черное, и боль, и порок, и судьи — не «зло», но всего лишь отрицательные величины; и что все к лучшему в этом лучшем из миров. Это — оптимисты вольтерианского толка, притворяющиеся пессимистами для обмана простодушной публики. Их девиз «Вечное изменение».

— И они, вероятно, считают, что у жизни нет цели?

— Вернее, сэр, что сама жизнь и есть цель. Ибо согласитесь, при всяком ином толковании цели мы должны предположить свершение, то есть конец; а конца они не признают, как не признают и начала.

— До чего логично! — сказал Ангел. — У меня даже голова закружилась. Стало быть, вы отказались от идеи движения ввысь?

— Отнюдь нет. Мы взбираемся на шест до самого верха, но потом незаметно соскальзываем вниз и снова лезем вверх; а поскольку мы никогда не знаем наверняка, лезем ли мы вверх или скользим вниз, это нас не тревожит.

— Полагать, что так будет продолжаться вечно, — бессмыслица.

— Это нам часто говорят, — отвечал гид, нимало не смутившись. — А мы все же полагаем, что истина у нас в руках, несмотря на шуточки Пилата [11].

— Не мне спорить с моим гидом, — надменно сказал Ангел.

— Разумеется, сэр, ведь широты взглядов всегда следует остерегаться. Мне вот нелегко верить в одно и то же два дня подряд. А главное — во что бы ни верить, едва ли это подействует на истину: она, как видно, обладает некоей загадочной непреложностью, если вспомнить, сколько усилий люди периодически прилагают к тому, чтобы ее изменить. Однако смотрите, мы как раз пролетаем над Столичной Скинией, и если вы будете так любезны сложить крылья, мы проникнем туда через люк-говорлюк, который позволяет здешним проповедникам время от времени возноситься в высшие сферы.

— Погодите! — сказал Ангел. — Я сначала сделаю несколько кругов, пососу мятную конфетку: в таких местах у публики часто бывает насморк.

Распространяя вокруг себя соблазнительный запах мяты, они нырнули вниз через узкие врата в крыше и уселись в первом ряду, пониже высокого пророка в очках, который держал речь о звездах. Ангел тут же уснул крепким сном.

Назад Дальше