Майкл пошел пешком. «Уилфрид влюблен, — думал он, — значит, к десяти он будет дома, разве что на него нашло вдохновение; однако нельзя же писать стихи в такой сутолоке, на улице или в клубе, всякое вдохновение может иссякнуть!» Он пересек Пэл-Мэл и окунулся в лабиринт узеньких улочек, прибежище холостяков, а потом вышел на Пикадилли, где еще царило затишье перед бурей, которая разразится тут во время театрального разъезда. Пройдя переулком, заселенным ангелами-хранителями мужчин — портными, букмекерами и ростовщиками, — Майкл свернул на Корк-стрит. Когда он остановился возле памятного ему дома, было ровно десять часов. Напротив помещалась картинная галерея, где он впервые увидел Флер, и у него чуть не закружилась голова от охвативших его воспоминаний. Целых три года, пока его друг не воспылал вдруг этой нелепой страстью к Флер, которая испортила их отношения, Майкл был fidus Achates [13] Уилфрида. «Ну прямо Давид и Ионафан! [14]» — подумал он, поднимаясь по лестнице, и на сердце у него стало, как прежде, тепло.
Монашеский лик Стака просиял, когда он отворил Майклу дверь.
— Мистер Монт? Приятно вас видеть, сэр.
— Как поживаете, Стак?
— Малость постарел, а в общем, спасибо, держусь. Мистер Дезерт дома.
Майкл вошел и положил шляпу.
Лежавший на диване Уилфрид сразу сел. На нем был темный халат.
— Кого я вижу!
— Как живешь?
— Стак! Дайте нам чего-нибудь выпить!
— Поздравляю тебя, старина.
— Знаешь, а ведь я первый раз увидел ее у тебя на свадьбе.
— Да, почти десять лет назад. Тебе достался цвет нашей семьи, Уилфрид; мы все влюблены в Динни.
— Поверь, я все это отлично знаю, но не хочу о ней говорить.
— Есть новые стихи?
— Да, завтра сдаю в печать книжку, тому же издателю. А ты помнишь первую?
— А как же! Единственное, на чем мне удалось нажиться.
— Эта лучше. Там есть настоящая поэма.
Вошел Стак, неся поднос с напитками.
— Наливай себе, Майкл.
Майкл налил немного коньяку и чуть-чуть разбавил его водой. Потом закурил и сел.
— Когда же свадьба?
— Зарегистрируемся, и как можно скорее.
— Ах так? Ну, а потом?
— Динни хочет показать мне Англию. Пока светит солнце, мы, наверно, будем где-нибудь тут.
— И снова в Сирию?
Дезерт поерзал на мягком диване.
— Еще не знаю, может быть, двинемся куда-нибудь дальше, — пусть решает она.
Майкл поглядел себе под ноги, на персидский ковер упал пепел.
— Послушай… — начал он.
— Что?
— Ты знаешь такого типа, Телфорда Юла?
— Понаслышке; он, кажется, что-то пишет.
— Только что вернулся не то из Аравии, не то из Судана и привез оттуда один анекдот… — Не поднимая глаз, он почувствовал, что Уилфрид выпрямился. — Он касается тебя; история странная и для тебя неприятная. Юл считает, что ты должен об этом знать.
— Ну?
Майкл невольно вздохнул.
— Короче говоря, дело такое: бедуины говорят, будто ты перешел в мусульманство под дулом пистолета. Эту историю рассказали Юлу в Аравии, а потом и в Ливийской пустыне, назвав имя шейха, место в Дарфуре и твою фамилию. — Все еще не поднимая глаз, он чувствовал, что Уилфрид смотрит на него в упор и что у него самого выступил на лбу пот.
— Ну?
— Юл хочет, чтобы ты знал, поэтому он сегодня рассказал все это в клубе моему отцу, а отец передал мне. Я пообещал, что зайду к тебе. Ты уж меня прости.
Молчание. Майкл поднял голову. Какое удивительное лицо — прекрасное, страдальческое!
— Нечего извиняться; все это правда.
— Ах, дружище! — вырвалось у Майкла, но продолжать он не смог.
Дезерт встал, открыл ящик стола и вынул оттуда рукопись.
— На, прочти.
Двадцать минут, пока Майкл читал поэму, царила мертвая тишина, только шелестели страницы. Майкл наконец отложил рукопись.
— Великолепно!
— Да, но ты бы никогда так не поступил.
— А я понятия не имею, как бы я поступил
— Нет, имеешь. Ты бы никогда не позволил, чтобы какая-то дурацкая заумь или еще бог знает что подавили первое движение твоей души, как это было со мной. Душа мне подсказывала сказать им: «Стреляйте, и будьте вы прокляты». Господи, как я жалею, что этого не сделал! Тогда меня сейчас бы здесь не было. Странная вещь, но если бы они угрожали мне пыткой, я бы устоял. А ведь я, конечно, предпочитаю смерть пытке.
— В пытке есть что-то подлое.
— Фанатики — не подлецы. Из-за меня он пошел бы в ад, но, ей-богу, ему совсем не хотелось меня убивать; он меня умолял; стоял, наведя пистолет, и молил не вынуждать его меня убивать. Его брат — большой мой друг. Фанатизм это поразительная штука! Он готов был спустить курок и молил меня спасти его. В этом было что-то удивительно человечное. Как сейчас вижу его глаза. Он ведь дал обет. Ты себе не представляешь, какое этот человек почувствовал облегчение!
— В поэме обо всем этом не сказано ни слова, — заметил Майкл.
— Жалость к палачу вряд ли может мне служить оправданием. И нечего ею хвастать, особенно потому, что она все же спасла мне жизнь. К тому же я не уверен, что настоящая причина в этом. Если не веришь в бога, любая религия надувательство. А мне ради этого надувательства грозило беспросветное ничто! Уж если суждено умереть, то хоть ради чего-то стоящего!
— А ты не думаешь, что тебе имело бы смысл опровергнуть эту историю? неуверенно спросил Майкл.
— Ничего опровергать я не буду. Если вышла наружу — тут уж ничего не попишешь.
— А Динни знает?
— Да. Она читала поэму. Сначала я не хотел ей рассказывать, но потом все-таки рассказал. Она приняла это так, как не смог бы, наверно, никто другой. Удивительно!
— Но, может, ты должен опровергнуть эту историю, хотя бы ради нее.
— Нет, но с Динни я, видно, должен расстаться.
— Ну об этом надо спросить ее. Если Динни полюбила, то уж не на шутку.
— Я тоже!
Майкл встал и налил себе еще коньяку. Как выбраться из этого тупика?
— Вот именно! — воскликнул Дезерт, не сводя с него глаз. — Подумай, что будет, если об этом пронюхают газеты! — И он горько усмехнулся.
По словам того же Юла, об этом пока говорят только в пустыне, — пытаясь его приободрить, сказал Майк.
— Сегодня — в пустыне, завтра — на базарах. Пропащее дело. Придется испить чашу до дна.
Майкл положил руку ему на плечо.
— На меня ты всегда можешь положиться. Помни: только не вешай головы. Но я себе представляю, сколько ты еще хлебнешь горя!
— «Трус»! На мне будет это клеймо: может предать в любую минуту. И они будут правы.
— Чепуха! — воскликнул Майкл.
Уилфрид не обратил на него внимания.
— И вместе с тем все во мне восстает, когда я думаю, что должен был умереть ради позы, в которую ни на грош не верю. Все эти басни, суеверия, как я их ненавижу! Я охотно отдам жизнь, чтобы с ними покончить, но умирать за них не желаю! Если бы меня заставили мучить животных, повесить кого-нибудь или изнасиловать женщину, я бы, конечно, предпочел смерть. Но какого дьявола мне умирать, чтобы угодить тем, кого я презираю? Тем, кто верит в обветшалые догмы, причинившие людям больше зла, чем что бы то ни было на свете! Чего ради? А?
Эта вспышка покоробила Майкла; он опустил голову, помрачневший и огорченный.
— Символ… — пробормотал он.
— Символ? Я могу постоять за все, что того достойно: честность, человеколюбие, отвагу, — ведь я все же провоевал войну; но стоит ли драться за то, что я считаю мертвечиной?
— Эта история не должна выйти наружу! — с жаром воскликнул Майкл. Нельзя допустить, чтобы всякая шваль могла тебя презирать.
Уилфрид пожал плечами.
— А я и сам себя презираю. Никогда не подавляй первого движения твоей души, Майкл.
— Но что же ты думаешь делать?
— А не все ли равно? Ведь ничего не изменится. Никто меня не поймет, а если и поймет — не посочувствует. Да и с какой стати? Я ведь и сам себе не сочувствую.
— Думаю, что в наши дни многие будут тебе сочувствовать.
— Те, с кем я не хотел бы лежать рядом даже мертвый. Нет, я отщепенец.
— А Динни?
— Это мы будем решать с ней.
Майкл взял шляпу.
— Помни, я всегда буду рад помочь тебе всем, чем могу. Спокойной ночи, дружище.
— Спокойной ночи. Спасибо!
Майкл пришел в себя только на улице. Да, ничего не поделаешь. Уилфрид загнан в угол! Его подвело презрение к условностям. Но национальный характер англичанина не терпит никаких отклонений от нормы; стоит человеку отойти от нее хоть в чем-нибудь, и это будет считаться изменой всему. А что касается этого нелепого сочувствия своему палачу — кто же в это поверит, не зная Уилфрида? Какая трагическая ирония судьбы! Теперь на него ляжет несмываемое клеймо трусости.
«У него, конечно, найдутся защитники, — думал Майкл, — одержимые индивидуалисты, большевики, — но от этого ему не станет легче. Что может быть обиднее поддержки людей, которых ты не понимаешь и которые не понимают тебя? И чем такая поддержка поможет Динни, еще более далекой от этих людей, чем Уилфрид? Ах ты, дьявольщина!»
Мысленно выругавшись, он пересек Бонд-стрит и пошел по Хей-хилл на Беркли-сквер. Если он сегодня же не повидает отца, ночью ему не уснуть.
На Маунт-стрит Блор поил отца и мать особым, бледным грогом, который, как уверяли, нагоняет сон.
— Кэтрин? — спросила леди Монт. — Корь?
— Нет, мне просто надо поговорить с папой.
— Об этом молодом человеке, перешедшем в какую-то другую веру… У меня от него всегда начинались колики, — не боялся молнии, и все такое…
Майкл с изумлением взглянул на нее.
— Ты права, это касается Уилфрида.
— Эм, — сказал сэр Лоренс, — имей в виду, это абсолютно между нами. Ну, что там, Майкл?
— Все правда; он ничего не отрицает и не собирается отрицать. Динни знает.
— Что правда? — спросила леди Монт.
— Он отрекся от веры под страхом смерти, которой ему грозили арабы-фанатики.
— Какая скука!
«Господи, — подумал Майкл, — если бы все отнеслись к этому так!»
— Значит, придется сказать Юлу, что никто ничего опровергать не будет? — нахмурившись, спросил сэр Лоренс.
Майкл кивнул,
— Но если так, дело этим не кончится.
— Конечно, но ему уже все равно.
— Молния! — вдруг произнесла леди Монт.
— Совершенно верно, мама. Он написал об этом стихи, и очень хорошие. Посылает их завтра издателю. Но, папа, заставь хоть Юла и Джека Маскема держать язык за зубами. В конце концов им-то какое дело?
Сэр Лоренс пожал худыми плечами, — в семьдесят два года они были уже не такими прямыми, как раньше.
— В этом деле, Майкл, у нас две задачи, и, насколько я понимаю, их лучше не путать. Первая: как положить конец клубным сплетням. Вторая касается Динни и ее родных. Ты говоришь, что Динни все знает, но родные ее ничего не знают, если не считать нашей семьи, а судя по тому, что Динни ничего не сказала нам, она не скажет и дома. Это нехорошо. И неразумно, продолжал он, не дожидаясь возражений Майкла, — потому что эта история все равно выйдет наружу, и они никогда не простят Дезерту, если он женится на Динни, скрыв от них свой позор. Да и я бы не простил, дело слишком серьезное.
— Вот неприятность, — пробормотала леди Монт. — Спроси Адриана.
— Лучше Хилери, — сказал сэр Лоренс.
— Вторую задачу, папа, по-моему, может решить только Динни, — заметил Майкл. — Ее надо предупредить, что пошли разговоры, и тогда либо она, либо Уилфрид скажут ее родным.
— Вот если бы он от нее отказался! Не может ведь он жениться теперь, когда пошли эти толки!
— Что-то мне не верится, чтобы Динни его бросила, — пробормотала леди Монт. — Слишком уж долго она его подбирала. Весна любви!
— По словам Уилфрида, он понимает, что должен от нее отказаться. Ах, будь оно все проклято!
— Вернемся тогда к нашей первой задаче, Майкл.
Я могу, конечно, попробовать, но сильно сомневаюсь, выйдет ли у меня что-нибудь, особенно если появится его поэма. А что он в ней пишет-пытается оправдаться?
— Скорее объяснить.
— Столько же желчи и бунтарства, как и в его ранних стихах?
Майкл кивнул.
— Джек и Юл могут смолчать из жалости, но горе Дезерту, если он будет вести себя вызывающе, — я ведь знаю Маскема. Его коробит, когда молодежь кичится своим скепсисом.
— Трудно сказать, чем все это кончится, но, по-моему, нужно изо всех сил играть на оттяжку.
— Мечты, мечты… — пробормотала леди Монт. — Спокойной ночи, мальчик, я пойду к себе. Не забудь про собаку, ее еще не выводили.
— Ну что ж, постараюсь сделать все, что возможно, — сказал сэр Лоренс.
Майкл подставил матери щеку для поцелуя, пожал руку отцу и вышел.
На сердце у него было тяжело, ибо беда грозила людям, которых он любил, а уберечь их обоих от страданий, очевидно, нельзя. Его неотступно преследовала мысль: «А что бы сделал я на месте Уилфрида?» И, шагая домой, он решил, что никто не знает заранее, как поступит на месте другого. Была ветреная весенняя ночь, не лишенная своей прелести; Майкл наконец добрался до Саут-сквер и вошел в дом.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Уилфрид сидел у себя за столом; перед ним лежали два письма: одно он только что написал Динни, а другое получил от нее. Он рассеянно разглядывал фотографии, стараясь собраться с мыслями, а так как он тщетно занимался этим со вчерашнего вечера, с тех пор как от него ушел Майкл, мысли его все больше путались. Зачем ему понадобилось именно сейчас влюбиться по-настоящему и понять, что наконец-то он нашел ту, единственную, с кем может связать свою судьбу? Он никогда раньше и не помышлял о женитьбе, не предполагал, что способен испытывать к женщине что-нибудь, кроме мимолетного влечения, которое так легко утолить. Даже в разгар увлечения Флер он знал, что это ненадолго, и вообще его отношение к женщинам было таким же скептическим, как и к религии, патриотизму и прочим добродетелям, которые обычно приписывают англичанам. Ему казалось, что он надежно защищен броней скептицизма, но у него нашлось уязвимое место. Он горько смеялся над собой, понимая, что томительное одиночество, которое он чувствовал с тех пор, как случилась эта история в Дарфуре, безотчетно вызвало у него тягу к людям, которой так же безотчетно воспользовалась Динни. Их сблизило то, что должно было оттолкнуть друг от друга.
После ухода Майкла он до глубокой ночи обдумывал свое положение, постоянно возвращаясь к одной и той же мысли: что там ни говори и ни делай, все равно его сочтут трусом. Но даже это не смущало бы его, если бы не Динни. Какое ему дело до общества и общественного мнения? Что ему Англия? Даже если ее и почитают, — разве она этого заслуживает больше, нежели какая-нибудь другая страна? Война показала, что все страны и их обитатели мало чем отличаются друг от друга, все они равно способны на героизм, низость, стойкость и глупости. Война показала, что толпа в любой стране одинаково ограниченна, не умеет ни в чем разобраться и, в общем, отвратительна. Он по натуре своей бродяга, скиталец, и если Англия и Ближний Восток будут для него закрыты — мир велик, солнце светит в разных широтах, повсюду над головой мерцают звезды; повсюду есть книги, которые можно прочесть, женщины, которыми можно насладиться, запах цветов, аромат табака, музыка, бередящая душу, крепкий кофе, красивые собаки, лошади и птицы, мысли и чувства, возбуждающие потребность выразить их в стихах, — повсюду, куда бы он ни поехал! Если бы не Динни, он свернул бы свой шатер и двинулся в путь пусть праздные языки болтают за его спиной что угодно! А теперь он не может этого сделать. Не может? Почему? Разве не благороднее уехать? Разве не подло связать ее судьбу с человеком, в которого все тычут пальцем? Если бы она пробуждала в нем только страсть, все было бы проще, — они могли бы ее удовлетворить, а потом расстаться, и никто не был бы в накладе. Но его чувство к ней совсем иное. Она — словно чистый родник, встреченный в пустыне; душистый цветок, который расцвел в бесплодной степи среди сухих колючек. Она внушает ему благоговение, влечет, как прекрасная мелодия или картина; вызывает то же острое наслаждение, что и запах свежескошенной травы. Она — словно освежающий напиток для его выжженной солнцем, иссушенной ветром, темной души. Неужели он должен отказаться от нее из-за этой истории?