Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 8 - Голсуорси Джон 7 стр.


Что она чувствовала?.. Небольшие уколы беспокойства по поводу того, как она выглядит; какую-то подавленность и в то же время возбуждение, — ведь кругом так шумно, а ей подают столько разной еды и питья; явное удовольствие от того, что и полковник Мартлет, и сэр Джон Фанфар, и другие мужчины, особенно тот, симпатичный, с растрепанными усами, — казалось, что он вот-вот кого-нибудь укусит, — украдкой на нее поглядывают.

Ах, если бы она была уверена, что они смотрят на нее не потому, что им кажется, будто она слишком молода для этого общества! Она чувствовала беспрерывный трепет оттого, что вот, она, настоящая жизнь, тот настоящий мир, где говорят и делают что-то важное, значительное; слух ее был насторожен, но в глубине души у нее, как ни странно, мелькала опаска, что ничего значительного здесь не скажут и не сделают. Она понимала, что это с ее стороны наглость. В воскресенье вечером дома разговаривали о загробном существовании, о Ницше, Толстом, китайской живописи, постимпрессионизме и могли вдруг вспылить и даже разъяриться из-за вопроса о мире, из-за Штрауса, правосудия, брака, Мопассана или поспорить о том, губит ли душу материализм. Иногда кто-нибудь из спорщиков вскакивал и начинал шагать по комнате. Но единственные два слова, которые она сегодня могла уловить, были фамилии двух политических деятелей, которых, кажется, никто не одобрял, кроме того симпатичного, готового кусаться. Раз она застенчиво спросила полковника Мартлета, любит ли он Штрауса, и была озадачена его ответом. «О да! Эти его «Сказки Гофмана» очень милы. А вы часто ходите в оперу?» Она, конечно, не знала, что тут же родившееся у нее подозрение крайне несправедливо: в правящих классах почти все, кроме полковника Мартлета, знали, что «Сказки Гофмана» написал Оффенбах. Но, помимо всего, она понимала, что ей никогда, никогда не научиться разговаривать, как разговаривают они, — так быстро, так безостановочно, не интересуясь, слушают ли тебя все или тот, с кем ты говоришь. Ей всегда казалось, что слова твои предназначены только для ушей того, кому они сказаны, но здесь, в большом свете, она, очевидно, должна говорить только о том, что могут слушать все, и ей было ужасно обидно, что. она не в силах придумать ничего достойного всеобщего внимания. И вдруг ей захотелось остаться одной. Ну как это нехорошо, неразумно, — она ведь столькому может здесь научиться. Однако, если хорошенько вдуматься, чему здесь было учиться? И, рассеянно прислушиваясь к словам полковника Мартлета, который рассказывал ей, как он почитает такого-то генерала, она почти с отчаянием поглядывала на человека, готового кусаться. В эту минуту он молчал, уставившись в свою до странности пустую тарелку. И Недда подумала: «У него очень славные морщинки вокруг глаз, правда, они могут быть признаком болезни сердца; мне нравится и цвет его лица, такой приятно желтоватый, но и тут, возможно, виновата печень. Все равно он мне нравится, жаль, что я не сижу с ним рядом, он какой-то настоящий». Эта мысль о человеке, о котором она ничего не знала, даже его имени, навела ее на другую: ничто вокруг — ни разговоры, ни лица, ни даже блюда, которые она ела, — не были настоящими.

Ей словно снился какой-то странный, наполненный жужжанием сон. Ощущение призрачности не прошло даже тогда, когда се тетка, взяв перчатки, поднялась и дамы перешли за ней в гостиную. Там, сидя между миссис Слизор и леди Бритто, напротив леди Маллоринг и стоявшей лицом! к ней, опершись на рояль, мисс Боутри, она ущипнула себя, чтобы прогнать мучившее ее ощущение: ей казалось, что стоит женщинам остаться наедине с собой, как они замолчат и на губах у них застынет горькая усмешка. Интересно, будет ли эта усмешка у всех, когда они закроют за собой дверь своей спальни, или только у нее одной? На этот вопрос она не могла ответить и, разумеется, не могла задать его ни одной из дам. Недда поглядела, как они сидят и разговаривают, и почувствовала себя очень одинокой. Но тут взгляд ее упал на бабушку. Фрэнсис Фриленд сидела в стороне, на стуле из сандалового дерева, отделенная от других морем полированного паркета. Она сидела чуть-чуть улыбаясь и совсем неподвижно, если не считать беспрерывного движения белых рук на черном шелке платья. К седым волосам бриллиантовой брошкой был приколот кусок «шантильи», концы его свисали позади изящных, немножко длинных ушей. А на плечах была ниспадавшая до полу серебристая накидка, похожая на кольчугу феи. Все, по-видимому, считали, что она не может принимать участие в беседе о «земельном вопросе» или об убийстве во Франции, о русской опере, о китайской живописи или о проделках некоего Л., чья судьба как раз сейчас решалась; поэтому она сидела одна.

И Недда подумала: «Насколько она больше похожа на истинную леди, чем все остальные! В ней есть та глубина, которая так успокаивает, чего нет у всех этих «шишек»; может быть, дело в том, что она человек другого поколения».

Недда подошла к бабушке и села с ней рядом на низенький стульчик.

Фрэнсис Фриленд сразу же поднялась и воскликнула:

— Но, милочка, тебе ведь неудобно на этом стульчике! Садись на мое место.

— Что вы, бабушка, не надо!

— Нет, нет, садись! Тут очень хорошо, а мне все время ужасно хотелось посидеть на том стульчике, что ты взяла себе. Ну прошу тебя, милочка, сделай мне удовольствие!

Видя, что если она не уступит, ей придется выдержать долгую борьбу, Недда обменялась с ней стульями.

— Вы любите такие званые вечера, бабушка?

Фрэнсис Фриленд спряталась за улыбкой. У нее была прекрасная дикция, хотя речь ее и не напоминала красноречие «шишек».

— Мне кажется, милочка, что все это крайне интересно. Так приятно встречать новых людей. Конечно, их толком так и не узнаешь, но наблюдать за ними очень забавно, особенно за их прическами! — И, понизив голос, добавила: — Ты только погляди на ту, у которой перо торчит прямо вверх, видала ты когда-нибудь такое чучело? — И она засмеялась с незлобивым ехидством. Глядя на это драгоценное перо, устремленное в небеса, Недда почувствовала себя союзницей бабушки: как глубоко ей противны все эти «шишки»!

Голос Фрэнсис Фриленд заставил ее очнуться:

— Знаешь, милочка, я нашла замечательное средство для бровей. Надо намазать чуть-чуть на ночь, и они никогда не растреплются. Я непременно дам тебе баночку.

— Я не люблю помаду, бабушка!

— Ах, милочка, это вовсе не помада. Это совсем особый состав, и класть надо самую-самую малость.

И, молниеносно сунув руку в какой-то тайник на боку, она достала небольшую круглую серебряную коробочку. Открыв ее, она взглянула через плечо, не смотрят ли «шишки», мазнула мизинцем по содержимому коробочки и тихонько сказала:

— Берется самая чуточка и мажется вот так… Дай-ка! Никто не увидит.

Отлично понимая, что у бабушки просто страсть делать все вокруг как можно красивее, и не очень-то заботясь о своих бровях, Недда наклонила голову; но вдруг, перепугавшись, что «шишки» заметят эту процедуру, откинулась назад и шепнула:

— Нет, бабушка! Только не сейчас!

Но тут в гостиную вошли мужчины, и, воспользовавшись этим, она сбежала к окну.

Снаружи было совершенно темно, — луна еще не взошла. Какая там душистая, покойная тьма! В открытое окно заглядывают глицинии и ранние розы, но цвет их едва различим. Недда взяла в руку розу, наслаждаясь ее хрупкой нежностью, ее прохладным прикосновением к своей горячей ладони. Вот тут у нее в горсти что-то живое, маленькая живая душа! А там во тьме миллионы и миллионы таких душ, крошечных, как язычок пламени или как клубочек, но живых и настоящих.

За ее спиной послышался голос:

— Правда, ничего нет лучше темноты?

Она сразу догадалась, что это тот, который готов кого-нибудь укусить; голос был подходящий — мягкий, глуховатый. И, благодарно на него взглянув, она спросила:

— Вы любите званые обеды?

Приятно было видеть, как заискрились от смеха его глаза и надулись худые щеки. Он помотал головой и пробормотал в свои лохматые усы:

— Вы их племянница, не правда ли? Я знаю вашего отца. Он большой человек.

Услышав такие слова о своем отце, Недда покраснела.

— По-моему, да! — сказала она с жаром. Ее новый знакомый продолжал:

— У него есть талант говорить правду; он умеет смеяться над собой, а не только над другими; вот что делает его дарование таким драгоценным. Здешние колибри не могли бы улыбнуться своим дурачествам, даже если бы от этого зависела их ничтожная жизнь.

В его глуховатом голосе звучал скрытый гнев, и Недда снова подумала:

«Он очень симпатичный!»

— Они тут говорят о «земельном вопросе». — Он поднял руки и запустил их в свои бесцветные волосы. — «Земля»! О господи! «Земля»! Вы поглядите на этого субъекта.

Недда подняла голову и увидела человека, похожего на Ричарда Львиное Сердце из учебника истории, с соломенными усами, только начинающими седеть.

— Сэр Джералд Маллоринг, — надеюсь, он не ваш друг. Божественное право помещика держать «землю» в ежовых рукавицах! А наш приятель Бритто!

Недда, следуя за его взглядом, посмотрела на крепко сбитого человека с быстрым взглядом и лощеной надменностью на темном, гладко выбритом лице.

— В душе-то он просто заносчивый негодяй, слишком равнодушный, чтобы испытывать хоть какие-нибудь эмоции и делать что бы то ни было. Он считает, что это просто потеря драгоценного времени. Ха! Драгоценного! И это человек, в которого они верят! А бедный Генри Уилтрем со своими причитаниями: «Надо выращивать свой хлеб, максимально использовать землю для производства зерна, и остальное наладится само собой!» Как будто мы давно не пережили этот малокровный индивидуализм; как будто в наши дни, когда существует мировой рынок, расцвет и гибель земледелия в нашей стране не зависят от того, станет ли деревня питомником душевного и физического здоровья народа! Ну и ну!

— Значит, все, что они говорят, это несерьезно? — робко опросила Недда.

— Мисс Фриленд, земельный вопрос-это большая наша трагедия. Почти все они, за исключением одного или двух, хотят изжарить яичницу, не разбивая яиц; что ж, когда они наконец надумают их разбить, вы уж мне поверьте, яиц больше не останется. Вся страна будет превращена в парки и пригороды. Настоящие люди от земли, те, что еще там сохранились, безгласны и беспомощны; а все эти господа по тем или иным причинам ни на что всерьез и не покушаются; они только болтают и пускают пыль в глаза — вот и все. А ваш отец этим интересуется? Он бы мог написать что-нибудь путное.

— Он всем интересуется, — сказала Недда. — Пожалуйста, говорите дальше, мистер… мистер… — Она страшно боялась, что он вдруг вспомнит, как она неприлично молода, и прервет свою интересную, горячую речь.

— …Каскот, я — издатель, но вырос на ферме и кое-что понимаю в сельском хозяйстве. Видите ли, мы, англичане, ворчуны, снобы до мозга костей и хотим быть лучше, чем мы есть; да и образование в наши дни направлено на то, чтобы люди презирали всяческий покой и обыденность. Да мы никогда и не были домоседами, как французы. Вот что лежит в основе всего дела — как бы они к нему ни относились, — и радикалы и консерваторы. Но если они не смогут внушить обществу, какой должна быть подлинно здоровая и разумная жизнь; если они не произведут революции в нашем образовании, все у них пойдет прахом. Будет продолжаться все та же болтовня, все та же политическая возня, обсуждаться тарифы и всякая чушь, а тем временем люди от земли совсем исчезнут. Нет, сударыня, индустриализация и промышленный капитал нас погубили! Если нация не проявит самого упорного героизма, нам ничего не останется, кроме огородничества!

— Значит, если мы все проявим героизм, земельный вопрос может быть решен?

Мистер Каскот улыбнулся.

— Конечно, в Европе может грянуть война или произойти еще какая-нибудь встряска, которая поднимет народный дух. Но если этого не будет, видали ли вы страну, способную на сознательный и единодушный героизм, — разве что Китай в опиумных войнах [1]. Какая страна последовательно меняла самый дух воспитания молодежи, направление умов; когда и где по собственной воле жертвовали своими капиталами? Где говорилось с твердой верой и убеждением: «Раньше всего я хочу быть здоровым и неиспорченным. Я не позволю, чтобы во мне умерла любовь к душевному здоровью и естественным условиям жизни!»? Где и когда это было, мисс Фриленд?

И, глядя так пристально на Недду, что, казалось, он ей подмигивает, Каскот продолжал:

— У вас передо мной преимущество в тридцать лет. Вы увидите то, чего я уже не смогу увидеть: последнего из английских крестьян. Вы когда-нибудь читали «Эревон» [2], где рассказано, как люди ломают свои машины? Нужен вот такой же всенародный героизм, чтобы сохранить хотя бы то, что осталось от крестьянства.

Недда ничего не ответила и только насупила брови. Перед ее глазами сразу возникла фигура хромого старика, — его, как она узнала, звали Гонт, который стоял на дорожке под яблоней и разглядывал какой-то маленький предмет, вынутый из кармана. Она и сама не понимала, почему вдруг о нем вспомнила.

— Как интересно! — живо сказала она Каскоту. — Мне так хочется об этом побольше узнать! Я имею кое-какое представление о системе потогонного труда, потому что иногда сталкиваюсь с рабочими.

— Да все это одно к одному, — сказал Каскот. — И это вопрос вовсе не политический, а религиозный, он затрагивает национальное самосознание и веру, — все дело в том, понимаем ли мы, чем мы хотим быть и на что мы пойдем, чтобы этим стать. Ваш отец подтвердит, что пока мы имеем об этом такое же понятие, как кошка о своем химическом составе. Ну, а что до этих милейших господ, я ничего дурного сказать не хочу, но если они хоть что-то понимают в земельном вопросе, то я китайский император!

И, видно, для того, чтобы охладить свою голову, он высунулся из окна.

— Да, ничего нет лучше темноты. В ней вам виден только тот путь, по которому вам надо идти, а не сто пятьдесят дорог, которые вы могли бы выбрать. В темноте ваша душа принадлежит вам, при свете дня, лампы или луны — никогда!

Сердце Недды запрыгало: казалось, он сейчас заговорит о том, что ей хочется узнать больше всего на свете. Щеки ее зарделись, она стиснула руки и спросила очень решительно:

— Мистер Каскот, вы верите в бога?

Мистер Каскот издал какой-то странный, глуховатый звук, однако это не был смех, и к тому же он словно понимал, что в эту минуту ей будет неприятно почувствовать на себе его взгляд.

— Гм!.. Все в него верят в соответствии со своей натурой. Одни называют его «Оно», другие — «Он», третьи, в наши дни — «Она», — вот и вся разница. С тем же успехом вы могли спросить, верю ли я в то, что живу.

— Ну да, — сказала Недда, — но что называете богом вы?

Услышав ее вопрос, он как-то странно передернулся, и у нее мелькнула мысль: «Он, наверно, думает, что я настоящий enfant terrible [3]». Его лицо обернулось к ней странное, бледное, чуть припухшее лицо с хорошими, черными глазами, и она поспешно добавила:

— Наверное, это нечестно — задавать такой вопрос. Но вы вот говорите о темноте и о единственном пути… и я думала…

— Нет, очень честно. И я, конечно, отвечу: всех троих. Но вот вопрос: надо ли определять для себя, что такое бог? Я считаю, не надо. С меня хватает сознания, что в нас живет инстинктивная тяга к совершенству, которую, надеюсь, мы будем ощущать и на смертном одре; какое-то чувство чести, запрещающее опускать руки и отчаиваться. Вот и все, что у меня есть, но, пожалуй, мне большего и не нужно.

Недда крепко сжала руки.

— Мне это нравится, — сказала она, — только что такое совершенство?

Он снова издал тот же глуховатый звук.

— А! Что такое совершенство? — повторил он. — Трудный вопрос, не правда ли?

— Может, это… может, это всегда жертвовать собой, или может, это… всегда уметь, всегда знать, как себя проявить или выразить? — задыхаясь, проговорила Недда.

— Для одного — первое, для другого — второе, для третьего — и то и другое.

— Ну, а для меня?

— А вот это вы должны решать для себя сами. У каждого из нас внутри нечто вроде метронома — такой поразительный, самодействующий инструмент, самый тонкий механизм на свете. Люди зовут его совестью; он определяет ритм нашего сердца. Вот и все, чем нам надо руководствоваться.

Назад Дальше