Призраки и художники (сборник) - Байетт Антония С. 6 стр.


* * *

Зазвонил телефон. Джейн сказала: это, наверное, Барнаби! – и всю ее сердитую апатию как ветром сдуло. В дверях комнаты она обернулась к Веронике: «Ты прости за машинку. Ее наверняка можно починить. Но вообще-то, ей пора на свалку!» – и поспешила вниз по лестнице к телефону, назад к своей жизни, громко распевая. Голос у нее был отцовский, чистый и сильный, – не то что у Вероники и ее матери, которым не досталось музыкального слуха. А Джейн пела в школьном хоре Реквием Брамса. Вот и сейчас она радостно выпевала: «Скажи мне, Господи, кончину мою и число дней моих, какое оно, дабы я знал, каков век мой».

* * *

Три девушки сидят в небольшой комнате. Это не воспоминание, это вымысел. Вероника замечает, что кремовое платье ее матери, работа бабушки, портнихи не очень умелой, сшито с небольшими огрехами: то ли плечико чуть перекошено, то ли манжета посажена неровно, как это бывало со множеством манжет, пуговиц и корсажей в тяжелые времена, когда людям приходилось многое делать самим, – и из-за этого в облике матери есть что-то милое и трогательное. Вторая девушка с короткой стрижкой берет чайник и разливает янтарный чай в розовые чашки. Две чашки и одно блюдце – единственные выжившие после той перевозки – теперь стоят у Вероники на комоде, бесполезные, изысканно-прекрасные. Мать поднимает свою бледную головку, слегка приоткрыв нежный ротик, и вся мысленно устремляется к двери, в которую входят они: молодые люди в блейзерах и широких фланелевых брюках, на шее шарфы с эмблемой колледжа, волосы по моде зачесаны назад, на лицах благовоспитанные улыбки. Особенно отчетливо Вероника видит одного: он улыбается той особенной широкой красивой улыбкой, которая только что мимолетно промелькнула на недовольном смуглом лице Джейн. Миловидное нежное личико блондинки у окна вспыхивает от чистой радости и надежды, почти довольства. Продолжения Вероника никогда не видит, с этого места все начинается заново: кресла, скатерть, солнечный свет в окне, розовые чашки. Заповедный покой.

Июльский призрак

– Похоже, мне нужно съезжать с квартиры, – сказал он. – У меня проблемы с хозяйкой.

Он так ловко снял у нее со спины зацепившийся за платье длинный светлый волос, что это выглядело просто как проявление заботы. И фокусы с балансированием стакана, тарелки и приборов он до этого тоже очень ловко показывал. На лице его читалось достоинство и страдание, и от этого он был похож на печального сокола. Он ее заинтересовал.

– Какого рода проблемы? Любовные, финансовые, хозяйственные?

– Собственно, ни то, ни другое, ни третье. Нет, не финансовые.

Он внимательно рассматривал волос, оборачивая его вокруг пальца, и не встречался с ней взглядом.

– Не финансовые? Расскажите. Возможно, я подскажу, куда можно переехать. У меня много знакомых.

– Да уж, наверное. – Он застенчиво улыбнулся. – Эту проблему описать трудно. Мы там вдвоем. Я обитаю на чердачном этаже. В основном.

Он остановился. Было видно, что он человек сдержанный и замкнутый. Но он что-то рассказывал. Это обычно привлекает.

– В основном? – Она показывала, что ждет продолжения.

– Нет-нет, это совсем не то. Нет… Может быть, мы сядем?

* * *

Они прошли через большую комнату, где толпились гости. День был жаркий. Он остановился, нашел бутылку и наполнил ее бокал. Ему не нужно было спрашивать, что она пьет. Сели рядышком на диван. Ему нравились красные маки, такие яркие на ее изумрудном платье, и ее красивые сандалии. Она приехала на лето в Лондон, чтобы поработать в Британском музее. Конечно, она могла бы и у себя в Аризоне обойтись микрофильмами тех немногих рукописей, которые ей нужны для исследования, но надо было покончить с затянувшимся романом. Есть возраст, в котором, как бы безумно ты ни была счастлива со своим женатым профессором в украденные у судьбы моменты или дни, нужно либо заставить его уйти, либо бежать самой. Она попробовала и то и другое и теперь полагала, что ей удалось сбежать. Поэтому было так приятно, что на нее сразу же обратили внимание. Проблемы поддаются решению. Она сказала это, откинув длинные светлые волосы и повернув свое нежное личико к его измученному лицу. Все началось год назад, торопливо заговорил он, кстати, тоже на вечеринке; он познакомился с этой женщиной, нынешней хозяйкой квартиры, и, как он теперь понимает, сделал неверный шаг – правда, не сразу. А она повела себя, в общем-то, очень достойно, так что…

Он и тогда сказал: «Похоже, мне нужно съезжать с квартиры». Он был в отчаянии и уже было решил не ходить на вечеринку, но пить в одиночку больше не было сил. Женщина посмотрела на него спокойным изучающим взглядом и спросила: «Почему?» Нельзя же, сказал он, и дальше жить там, где когда-то был безумно счастлив, а теперь так несчастен, – каким бы удобным это место ни было. То есть удобным в смысле работы, друзей и того, что теперь, когда он об этом говорит, кажется бесцветным и несущественным по сравнению с воспоминаниями и надеждой: вот он открывает дверь, а за ней Энн, смеющаяся, запыхавшаяся, ждущая, что он расскажет ей, о чем он сегодня думал, что читал, что ел, что чувствовал. Та, которую я любил, ушла, сказал он женщине. Он и тут был сдержан, не поддался внезапному порыву, не стал рассказывать о том, как это было неожиданно, как он вернулся домой и нашел лишь конверт на пустом столе, пустые места на книжных полках, на стеллаже с пластинками, в буфете на кухне. Должно быть, это обдумывалось заранее, неделями, она, должно быть, думала об этом, когда он лежал на ней, когда она наливала ему вино, когда… Нет, нет. Злобствовать – это недостойно, а то, что он чувствует сейчас, ниже и хуже, чем гнев: просто обычное детское чувство потери.

– Нельзя же сердиться на жилище, – сказал он.

– Но мы сердимся, – сказала женщина. – Я знаю.

И тогда она предложила ему переехать к ней в качестве квартиранта; сказала, что у нее пропадает уйма свободного места, а муж там почти не бывает. «Нам в последнее время стало не о чем говорить». Он там будет совершенно независим: на чердачном этаже есть и кухня, и ванная комната; она не будет его беспокоить. А еще есть большой сад. Возможно, это все и решило: жара, центр Лондона, то время года, когда человек готов все отдать за возможность жить не в квартире на верхнем этаже дома где-нибудь на пыльной улице, а в комнате, за окном которой трава и деревья. А если Энн вернется, то дверь будет закрыта, заперта на замок. И он сможет больше не думать о том, что Энн вернется. Это будет решительный шаг – а Энн его считала нерешительным. Он будет жить без Энн.

* * *

В первые несколько недель после переезда он почти не видел той женщины. Они встречались на лестнице, а однажды, жарким воскресным днем, она поднялась к нему и сказала, что он может выходить в сад. Он ответил, что может полоть сорняки и косить траву, и она согласилась. Это было на той неделе, когда вернулся ее муж; он на полной скорости подъехал к парадной двери, вбежал и закричал, остановившись в пустом холле: «Имоджен, Имоджен!» В ответ она – что было так на нее не похоже – истерически закричала. Во внешности ее мужа Ноэля не было ничего, что могло бы вызвать этот крик; услышав его, квартирант посмотрел, перегнувшись через перила, на их поднятые лица и увидел, как на ее лице снова появляется обычное чопорное и невозмутимое выражение. Глядя на Ноэля, лысеющего, с пушком на висках, сутулого, лет тридцати пяти, в потрепанном вельветовом костюме и хлопчатобумажной водолазке, он понял, что теперь может догадаться о ее возрасте, чего он раньше не мог. Она была подтянутая, с длинными стройными ногами, с тусклыми светлыми волосами, уложенными в узел на затылке, и потупленным взглядом. Но слово «мягкая» к ней не подходит. Она извинилась и объяснила, что закричала, потому что Ноэль напугал ее своим неожиданным появлением. Объяснение выглядело вполне убедительно. А таким необычно резким крик, возможно, показался из-за эха в лестничном колодце. И все же Ноэля этот крик очень расстроил.

* * *

В те выходные он старался не мешать им, проходил, бесшумно перешагивая сразу через две ступеньки, и жалел, глядя из окна своей кухни в чудесный заросший сад, что они сидят дома, упуская возможность побыть на летнем солнышке. В воскресенье ближе к обеду он услышал, как муж, Ноэль, кричит на лестнице.

– Я так больше не смогу, если ты и дальше так будешь. Я сделал все, что мог, я пытался, но ничего не получается. Но тебя же не сдвинешь, ты же даже не пытаешься, ты все продолжаешь и продолжаешь. А у меня ведь и своя жизнь есть, нельзя ее взять и зачеркнуть! Так ведь?

Он снова, крадучись, вышел на темную лестничную площадку и увидел, что она совершенно неподвижно стоит на середине лестницы и смотрит, как Ноэль размахивает руками и рычит – или почти рычит, – как будто она терпеливо ждет, когда эта досадная сцена закончится. Ноэль судорожно сглотнул и всхлипнул. Он поднял к ней лицо и жалобно сказал:

– Ты ведь понимаешь, что я так больше не могу? Я свяжусь с тобой, ладно? Ты, наверное, захочешь… тебе, наверное, будет нужно… ты, наверное…

Она молчала.

– Если тебе что-нибудь понадобится, ты знаешь, где меня найти.

– Да.

– Ну, вот… – сказал Ноэль и пошел к двери.

Она наблюдала за ним, стоя на лестнице, а когда дверь закрылась, снова стала подниматься, мимо своей спальни, к его площадке, шаг за шагом, как будто это требовало некоторого усилия; вошла и сказала совершенно естественным тоном, что пусть он, если хочет, выходит в сад и не обращает внимания на семейные скандалы. Она надеется, что он понимает… все так непросто. Ноэля какое-то время не будет. Он журналист и поэтому часто уезжает. И к лучшему. Она ограничилась этим «и к лучшему». Она была очень скупа на слова.

* * *

И он стал выходить в сад. Там было очень приятно: большой уединенный лондонский сад, огороженный стеной, со старыми фруктовыми деревьями в дальнем конце, с колышущимися беспорядочными зарослями буддлеи, с округлыми клумбами старых роз, с лужайкой, густо заросшей многолетним плевелом. За стеной был пустырь с тропинкой, которая шла вдоль всех выходивших на него садов. Когда он собирал и смазывал в сарае газонокосилку, она пришла ему помочь и, стоя на тропинке под яблоней, смотрела, как он для пробы выкосил в ее траве извивающуюся полоску. Из-за стены доносились высокие детские голоса и глухие удары мяча. Он спросил ее, как поднять лезвия: в технике он разбирался плохо.

– Дети иногда так шумят, – сказала она. – И собаки. Надеюсь, они не будут вам мешать. Здесь не так много безопасных мест, где дети могут играть.

Он искренне сказал ей, что когда он сосредоточен, то посторонних звуков не замечает. Он доведет до ума газон и будет здесь сидеть и читать, много читать, чтобы снова навести в голове порядок, и будет писать статью о поэзии Томаса Гарди, о ее на удивление архаичном языке.

– На самом деле здесь совсем близко дорога, там, с другой стороны, – сказала она. – Место обманчивое. Пустырь – это только иллюзия пространства. Просто клочок земли с зарослями ежевики, дрока и чем-то вроде футбольного поля между двумя скоростными четырехполосными дорогами. Ненавижу лондонские пустыри.

– Но зато дрок и мокрая трава так хорошо пахнут. Хоть и иллюзия, но приятная.

– Иллюзии не бывают приятными, – решительно сказала она и ушла в дом.

Ему было интересно, чем она занимает свое время: если не считать коротких походов в магазины, она, казалось, постоянно была дома. Ему помнилось, что, когда их знакомили, назвали какую-то ее профессию: что-то связанное с литературой, с преподаванием – как у всех его знакомых. Может быть, в своей комнате с окнами на север она пишет стихи. Он не мог представить себе, на что они могут быть похожи. Как заметил Кингсли Эмис, женщины обычно пишут эмоциональные стихи, пишут лучше, чем мужчины. Но она, несмотря на свое невозмутимое спокойствие, была для этого слишком строгой, слишком ожесточенной – мрачной, что ли. Он вспомнил ее крик. Может быть, она в духе Сильвии Плат воспевает насилие. Впрочем, это тоже маловероятно. Может быть, она внештатный радиожурналист. Он как-то не удосужился спросить кого-нибудь из общих знакомых. За целый год, объяснял он на вечеринке американке, он ни разу ни с кем ее не обсуждал. Разумеется, согласилась та как-то неопределенно, но с чувством. Конечно, он не стал бы. Он не вполне понял, почему она так уверена, но продолжал свой рассказ.

* * *

За следующие несколько недель они узнали друг друга немного лучше – по крайней мере, настолько, что стали одалживать друг у друга чай, а иногда даже и вместе его пить. Погода становилась все жарче. Он отыскал в сарае старомодный шезлонг с выцветшей парусиной в полоску, почистил его и принес к себе на лужайку; там он немножко писал, немножко читал, время от времени вставая и выдергивая выросший кустик пырея. Он напрасно надеялся, что шум, который поднимают дети, не будет его отвлекать: в сад постоянно вторгались дети самых разных размеров в поисках мячей самых разных размеров, которые падали ему под ноги, влетали в кусты, терялись в густой траве, – черно-белые футбольные мячи, пляжные мячи с красными, желтыми и синими концентрическими кругами, ядовито-желтые теннисные мячи. Дети перелезали через стену: черные лица, коричневые лица, длинные волосы, бритые головы, респектабельные широкополые шляпы в крапинку и армейские камуфляжные кепки известной фирмы. Перелезали они легко, как будто привыкли к этому, – в хлопчатобумажных юбках, джинсах, спортивных шортах, в сандалиях, в кроссовках, кто-то даже босиком, с грязными загорелыми ногами. Иногда, забравшись на стену и увидев его, они показывали на мяч; пару раз кто-то спросил разрешения. Иногда он кидал им мяч, но при этом умудрялся сбить несколько маленьких, твердых, совсем еще зеленых яблок или груш. В стене, под растущими на границе сада деревьями, была калитка; он попытался ее открыть, но, провозившись со старыми ржавыми болтами, обнаружил, что замок новый и надежный, а ключа в нем нет.

Мальчик, который устроился на дереве, похоже, никакого мяча не искал. Он сидел в развилке ближайшего к калитке дерева, болтая ногами и что-то делая с размочаленным концом веревки, привязанной к ветке, на которой он сидел. На нем были джинсы, кроссовки и яркая тенниска, разноцветные полоски на которой повторяли цвета радуги и были расположены в том же порядке, что, по мнению сидящего на траве мужчины, выглядело очень симпатично. Довольно длинные светлые волосы падали на глаза, закрывая лицо.

– Эй, послушай! Неудачное ты выбрал место. Там сидеть опасно.

Мальчик поднял на него глаза, широко улыбнулся и с ловкостью обезьяны скрылся за стеной. У него была славная открытая улыбка, дружелюбная, не дерзкая.

На другой день он снова сидел в развилке, откинувшись и скрестив руки. На нем были те же тенниска и джинсы. Мужчина смотрел на него и ждал, что он опять исчезнет, но тот сидел неподвижно и приветливо улыбался, а затем стал смотреть в небо. Мужчина почитал немного, потом поднял голову, увидел, что он все еще там, и сказал:

– Ты что-нибудь потерял?

Мальчик не ответил; немного погодя он спустился пониже, схватившись за ветку, повис на руках, быстро по ней перебрался, спрыгнул на землю и, помахав рукой, привычным путем скрылся за стеной.

Через два дня он лежал на животе на самом краю лужайки, там, где нет тени, на этот раз в белой тенниске с голубыми корабликами и волнами, вытянув на солнышке босые ноги. Он жевал стебелек травы и внимательно изучал землю, как будто смотрел, нет ли там насекомых. Мужчина сказал:

– Привет.

Мальчик поднял голову, встретился с ним взглядом своих синих глаз, обрамленных длинными ресницами, улыбнулся все так же тепло и открыто и снова стал смотреть на землю.

Ему не хотелось рассказывать об этом мальчике, который казался таким безобидным и деликатным. Но когда он встретил его выходящим из двери кухни, заговорил с ним, а мальчик лишь мягко улыбнулся и побежал к стене; он подумал, не нужно ли рассказать об этом хозяйке. И спросил ее, не возражает ли она против того, что дети заходят в сад. Она сказала – нет: детям же нужно искать мячи, на то они и дети. Он не отставал: заходят и остаются, а один даже выходил из дома. Он, похоже, ничего плохого не делал, этот мальчик, но кто знает? Так что пусть она имеет в виду.

Назад Дальше