Вообще, Рамиро говорил мало и я соврал бы, если сказал, что мы рассказывали друг другу о своих мечтах, планах на будущее, потому что, если уж быть совсем откровенным, мы об этом никогда и не думал и не знали, что это значит.
Максимум что нам приходило на ум – это вообразить будто мы сидим за столиком в одном из тех роскошных ресторанов и объедаемся до полного изнеможения разными горячими штуками, вкус которых мы знали по объедкам, которые находили в помойных баках на заднем дворе, куда заглядывали глубокой ночью, но… справедливости ради стоит отметить – к подобному мы прибегали лишь в крайне редких случаях.
Бывали, однако, дни когда дождь лил стеной и, казалось, что огромная рука выжимает облака, будто лимон, вот тогда чувство голода обострялось невероятным образом, потому что в такое время все прохожие спешили укрыться в подъездах и никто не хотел задерживаться по такому пустяку, как опустить руку в карман и кинуть нам несколько монет.
Окна в автомобилях закрывались, и самое большое, что ты мог получить, стоя на краю тротуара – это поток грязной воды, когда проезжающий мимо автобус окатит тебя с головы до ног.
От этого холода ты начинаешь весь дрожать, и при этом голод усиливается еще больше.
Те дни, когда шёл дождь, были самыми тяжелыми. Очень тяжелыми.
Приходилось спать в мокрой одежде, а на следующий день всё тело так и ломило. И когда ты просыпался, в каком-нибудь уголке, сухом, защищенном от ветра, и слышал, как дождь продолжает шуметь снаружи, то внутри возникало такое невероятное чувство тоски, что легче было умереть, чем выйти на улицу, навстречу новому дню.
Однако мысль о самоубийстве никогда не приходила мне в голову.
Ни мне, ни какому-нибудь другому пацану, с кем я был знаком в те дни.
Достаточно было того, что голод и холод постоянно хотели добить нас. Так зачем же облегчать им работу? Пусть постараются, пусть потрудятся.
Опыт показал, что чем тяжелее жизнь, чем больше ты бьешься за неё, тем меньше желаний возникает потерять её, особенно, как это было в моём случае, когда и не знаешь другой, лучшей доли.
В свои семь лет я находился на таком дне жизненного колодца, что хуже обстоятельств и вообразить себе было не возможно, а потому все, что могло случиться дальше, просто не могло быть хуже, чем тогда, а это несколько обнадеживало и означало прогресс в делах. Какой-никакой, но прогресс. И это в некоторой степени придавало мне мужества, а потому мысль о самоубийстве как-то не приходила в голову.
Но знай я на тот момент насколько ошибался в своих оценках, то… наверное, все могло бы повернуться по-другому и рука бы не дрогнула.
Вспоминая прошедшие дни, совершенно точно могу сказать, что почти все наши мечты и желания на тот момент были про дождь, чтобы он прекратился раз и навсегда.
Потому что пять серых, однообразных дождливых дней превращают мальчишку-попрошайку в мальчишку-вора.
И так уж получалось, что даже сама Природа была против таких, как я, кто и без её помощи все время находился на границе жизни и голодной смерти.
Летом, когда устанавливалась хорошая погода, когда все идут по улицам расслабленные, довольные, спокойные, в такое время выпросить монетку не представляло труда, а также от жары и чувство голода немного притуплялось, но с приходом зимы, мало того, что и милостыни никто не подаст, так еще от холода голод становился просто волчьим.
Поэтому иногда приходилось и подворовывать. Что тут поделаешь?..
Но, лично мне, воровать не нравилось, и не потому, что имею что-то против, какие-то особенные причины, а по одной единственной причине: это слишком опасно.
И именно тогда, когда мы промышляли воровством, мы и познакомились с Абигаил Анайя.
Можете представить себе?! Он был старше нас на пару лет, но уже воровал по-взрослому, но самое главное – у него были и имя, и фамилия. Настоящее имя и настоящая фамилия.
Рамиро был Рамиро, я – Чико, и почти все, кто крутился с нами на улице, откликались либо на какое-нибудь прозвище, либо по имени, но его имя и фамилия – Абигаил Анайя, были прописаны в метрической книге и это в нашем понимании была невиданная редкость, а потому он требовал, чтобы к нему обращались не иначе, как по имени и фамилии, а по-другому он не реагировал вовсе и не отвечал.
И про это знали все.
Следует отметить, что в воровском деле он преуспел, потому что никто иной, но именно его отец показал ему основы этого «ремесла». И нам наконец-то повезло, поскольку в то время старика как раз упрятали за решетку и Абигаил искал кто бы у него поработал «приманкой», как когда-то он сам делал, орудуя вместе со своим папашей.
Все происходило в соответствии с простым сценарием: Рамиро и я отвлекали внимание сотрудников магазина, а он тем временем заканчивал «работу». И в этом он был настоящим мастером.
Он всегда был одет аккуратно, во все чистое, на ногах ботиночки, а на плечах желтый непромокаемый плащ. В магазин он входил с выражением мальчика-паиньки, в руках держал список того, что якобы послала купить его мама. Он останавливался около кассы и терпеливо ждал своей очереди, помогал престарелым сеньорам выносить пакеты и выкатывать тележки.
И в этот момент в магазин врывались мы с Рамиро, такие грязные, такие вонючие, с глазами дикими и голодными, готовые схватить любую колбасу или кусок хлеба, что подвернутся под руку. Все внимание, конечно же, обращалось в нашу сторону, и, несмотря на наши отчаянные протесты и вопли, что «нам нечего есть», все дружно кидались выпроводить нас вон из магазина, и в это время, воспользовавшись общей суматохой, Абигаил хватал, что ему приглянулось и исчезал будто по волшебству.
Лично я никогда не мог понять, как это у него получалось. То он сидел где, например, сидите вы, а потом вдруг раз!.., и через секунду его уже нигде не было или возникал неизвестно откуда, когда его никто и не ждал вовсе.
Добытое мы потом делили на четыре части: две доставались ему, а оставшиеся две были наши с Рамирой. И это было справедливо, потому что если нам и доставались пинки и подзатыльники, то в случае, если бы Абигаил попался с наворованным, его немедленно отправили в Сесквиле, откуда, скорее всего, он вышел бы измордованный и со сломанными пальцами.
Мы были детьми и ни у кого не было ни малейшего права ни задерживать нас, ни отсылать куда-нибудь за решетку, а потому единственное, что могли с нами сделать – это избить до полусмерти, чтобы раз и навсегда отбить охоту воровать. Но, действуя таким жестоким образом, они всё равно не могли заглушить в нас чувство голода, а голод всегда побеждает страх перед побоями.
И можете не сомневаться сеньор, что если и существует что-то более ужасное, чем полицейский вооруженный дубинкой и готовый переломать тебе ребра – это чувство голода, что начинается в желудке, где-то сверху, под ложечкой, а затем расползается и доводит тебя почти до судорог, и вот тогда начинаешь понимать, что под вопросом уже находится всё твоё существование, твоя жизнь, какой бы она не была на тот момент.
Та зима выдалась на редкость суровой.
День за днем непрерывно шел холодный дождь. Изо дня в день – дождь, холод и тоска. Улицы все опустели, словно вымерли. Отели и рестораны стояли без посетителей и, соответственно, в помойные баки ничего съедобного не выбрасывалось, а нас-то, бедолаг разных, столько было на улицах! И что делать?
А тут новая напасть.
С гор, из деревень, из трущоб, где непролазная грязь поднималась уж до самых колен, начали приходить новые несчастные. Они шли, как наступает саранча, как нашествие изможденных скелетов, готовых на все, лишь бы вернуться к жизни.
И их голод во много раз превосходил мой голод.
Знаете, и мне не верится, что такое могло быть!
Самому трудно поверить, что той зимой, я иногда ощущал себя, как бы, выше, как бы, значимей, сильней, чем кто-то другой, и это после стольких лет нескончаемых несчастий и лишений. По сравнению с теми людьми я был уже своего рода «ветераном», который знал в каком мусорном баке можно найти еду, где можно укрыться от дождя и выспаться.
Именно в те дни я узнал, я понял, почувствовал, что такое смерть.
Абигаил Анайя исхитрился каким-то образом открыть дверь в грузовике, что принадлежал компании, занимающейся перевозкой мебели, и там мы ночевали, все трое, в сухости и тепле, защищенные от ледяного ветра, непрерывно дувшего с гор, а на утро, когда уже собирались уходить, то под грузовиком обнаружили труп женщины, которая, по-видимому, накануне пряталась там от непогоды.
Ночь выдалась очень холодной и скорее всего она замерзла, кожа у неё посинела. На вид была она еще молода, одета в темное пончо и цветастую юбку, что носят женщины из горных селений, босая. И еще нам показалось, что она улыбалась, словно давала понять будто там, где она сейчас пребывает – несравненно лучше, чем здесь, на земле.
Мы вылезли из грузовика и расселись вокруг, смотрели на неё, пока не объявился хозяин фургона и не начал ругаться на «сукину дочь», что нашла место где издохнуть.
Должно быть, он очень спешил, и встреча с полицейскими совсем не входила в его планы.
То, что произошло дальше удивило даже меня, и так врезалось в память, что сейчас, по прошествии стольких лет, абсолютно ясно могу представить ту сцену. Внимательно изучив положение тела под колесами, тот тип забрался в кабину, запустил двигатель, после этого поманеврировал немного и уехал, не задев тело.
А она так и осталась лежать на дороге, повернув лицо к небу, откуда опять начал моросить мелкий дождь и продолжала улыбаться.
В этот ранний час редкие прохожие останавливались на мгновение посмотреть на странную группу из покойницы и трех перепуганных мальчишек, и спешили дальше по своим делам. А она так и осталась лежать на мокрой мостовой, пока не открылся соседний музыкальный магазин, и кто-то наконец решился вызвать полицию, поскольку совершенно справедливо посчитал, что начинать торговлю и включать музыку, когда перед входом лежит покойник – несколько жутковато.
Вам нравится сальса? Лично я предпочитаю кумбия.
Единственным удовольствием в те годы для меня было встать пред витриной какого-нибудь музыкального магазина на Каррера Септима и танцевать часами в ритм музыке, что громыхала из репродукторов, зазывая прохожих купить какой-нибудь диск.
И еще мне очень нравились разные рекламные плакаты.
Ну, те, с глянцевой поверхностью, где были изображены красивые женщины и улыбающиеся музыканты, играющие на сложных, блестящих инструментах. Для меня, для мальчишки, это представлялось отражением какой-то неземной, райской жизни. Я замирал перед витринами, как загипнотизированный, разглядывая те картинки, и, когда не было дождя, то лишь чувство голода могло сдвинуть меня с места.
Но в ту проклятую, бесконечно долгую зиму и музыка звучала как-то по-другому – уныло, что ли.
Кумбия и меренге появились на свет, чтобы танцевать под лучами ослепительного солнца и при этом истекать потом, а не тогда, когда трясешься от холода, и промокшее насквозь пончо висит на твоих плечах, словно надгробный камень.
А дождь всё продолжался, сеньор.
День за днем, минута за минутой. Такой тихий, такой молчаливый и незаметный, что и человеческое ухо не могло уловить его движение. Посреди ночи я иногда просыпался, брал фонарь и светил наружу, чтобы убедиться, что дождь продолжается, такой монотонный и одновременно неумолимый, без малейшего движения воздуха, без ветерка, уверенный в себе и в своей всё подавляющей силе, абсолютно безразличный к отчаянию и беспомощности человека.
Видели когда-нибудь такой дождь? Видели, чтобы неприметная, тихая вода была способна парализовать весь город, потому что капля за каплей проникла в самые глубокие, самые отдаленные уголки его основания, затопив улицы, промочив кабели, остановив автомобили, проникнув внутрь электрических лампочек и пропитав холодной водой всё вокруг, и человеческие души в том числе?
Это было словно проклятие, ниспосланное на наши головы небесами, чтобы показать никчемному человечеству, что, для того чтобы покончить с ним и вычистить все скопившееся на земле дерьмо, вовсе не нужно свирепствовать и бесноваться, а достаточно лишь начать мочиться ему на голову, и делать это до тех пор, пока люди сами не начнут умолять, чтобы их наконец-то утопили.
И вместе с дождем в город пришли новые голодные.
Зачем? Что они искали здесь, среди всего этого бетона? Редким было утро, когда на улицах не находили трупы людей, что по большей части умирали не от голода и холода, а скорее от парализующего страха и отчаяния. То были «чолос», голод согнал их сюда из деревень, превратившихся в трясину, а на новом месте у них так и не получилось «пустить корни» среди всего этого враждебного асфальта.
Быть бедным – это одно дело, но превратиться в жалкое ничтожество – совсем другое.
Не знаю сеньор, может быть вы и не поймете разницу, или там, откуда вы приехали, не существует видимой разницы, видимой границы, что разделяет тех, кто способен переносить голод с высоко поднятой головой, и тех кто изгибает холку подобно зверю, но, хочу лишь отметить, что те, кто живут в горах – живут там без малейшей надежды, а спустившись в город умирают от отчаяния.
Я-то был нищим с самого рождения и потому сам процесс выживания воспринимался как нечто естественное, и тяжкое ощущение одиночества, когда тебя окружают миллионы безразличных лиц, не очень-то и давил на мою психику, в отличие от тех, кто приходил в город из далеких деревень.
Если «чоло» входит в магазин с целью прикарманить кусок хлеба, то от всего этого неонового света и подозрительных взглядов охранников его, как бы, парализует, так что он и сдвинутся с места не может, не то что украсть. Если он садится на ступени перед входом в церковь и молча протягивает руку – это не значит, что он просит милостыню, он просто ждет.
И тем более ни у кого из них не было такого сообщника, как Абигаил Анайя. Никто из них не был способен преследовать прохожего на протяжение четырех и более кварталов, изводя его своим нытьем, пока у того не лопнет терпение и он не вытащит из кармана монету-другую, чтобы швырнуть на мостовую, под ноги.
Им не ведомы были ни лучшие в городе рестораны, ни задние дворы этих ресторанов, у них не было полезных знакомств с поварятами, что могли припрятать, а потом передать нам кусочек, другой, они не умели проскользнуть в дверь перед самым закрытием, чтобы спрятавшись где-нибудь на лестничной площадке, преспокойно выспаться.
Ничего из этого они не знали. Это был не их мир, а потому постоянно пребывали в агонии.
То была суровая зима, сеньор, суровая и жестокая. Проклятая зима… Она принесла нам не только голод и болезни, убийственную усталость и смерть, но еще пригнала на нашу беду сотни несчастных крестьян, которым и возвращаться-то было некуда.
А потому борьба за кусок хлеба стала непереносимая.
Они были что мухи, что промокшие насквозь крысы, которые чуть обсохнув и осмотревшись, тут же начинают скалиться и готовы наброситься на первого попавшегося на их пути; потерявшие надежду звери, ожившие или выползшие при первых лучах солнца из своих, похожих на могилы, нор.
И только когда дожди закончились, мы поняли сколько их на самом деле и как велик был их голод.
Первый, кто оценил размеры надвигающейся опасности, был, конечно же, Абигаил Анайя.
– Если мы позволим им обосноваться на «Нашей Территории», то они вышвырнут нас. – сказал он. – Потому что этих «сукиных детей» с каждым днем становится всё больше и больше, а нас не прибавляется.
Тогда я до конца не понял смысл этих слов, но все равно поверил ему, потому что, во-первых, он был старше всех нас, во-вторых, был самым ловким и сметливым и, в-третьих, когда дела шли совсем уж плохо и еды не хватало, то мы всецело зависели от него. То, что он назвал «Нашей Территорией» простиралось от Площади де Торос до Кладбища и от Авенида Элисер Гайтано до Двадцать Четвертой улицы.
Не так уж и много, если смотреть на карту, но для нас это была лучшая часть города с ресторанами и кинотеатрами, с цветочными магазинчиками и ещё одним роскошным отелем, чьи постояльцы время от времени кидали нам даже купюры, не только монеты, и уйти отсюда означало переместиться ближе к центру города, где хозяйничали мальчишки постарше, что было чревато, там могли и порезать физиономию, чтобы отбить охоту домогаться до чужих «клиентов».