— …Так чего все-таки тебя турнули из университета? — спрашивал хозяин, дымя трубкой.
— Ну, как же! — хохотал старший брат. — Разве не сказал? Волнения, волнения… волновались мы там, шесть факультетов разом!
— Волноваться вредно, — сдержанно улыбнулся хозяин и пригубил из своего бокала, на миг переложив трубку в левую руку.
— Кому как! Ракеты свои янки все равно привезли. А нас — через сито… Ну, вожди — им что! Какого ни возьмешь студенческого лидера — обязательно папа у него тоже лидер, либо профсоюзный, либо партийный. Все, кто зажигательные речи говорил, мигом открутились. А вот кто делом занимался после речей — тех тут же вон. Все мелкотравье па-а-акасили!
Мальчик печально вздохнул и мотнул головой, подпертой кулаком. От этого движения голова его чуть не свалилась с кулака.
— Да-а, — сказал хозяин, чуть насмешливо глядя на старшего брата. — Смешно обернулось, парень. Волновались, волновались. Теперь всем волнениям конец. Населению дается сорок восемь часов, желающие покинуть Землю и рассредоточиться согласно убеждениям по разным планетам, будут приняты на пунктах сбора! — провозгласил он, почти цитируя текст, в одно прекрасное утро подавивший все радио- и телепередачи. — И все тут! Вы их там видели, в городе?
— Не, — покачал головой старший брат. — Только пузырь над ратушей… метрах в трехстах.
— Это что же, вроде дирижабля, или как?
— Дирижабля! — горько усмехнувшись, махнул рукой старший брат и едва не сшиб свой бокал, нарочно. — Хорош дирижабль, если в него ракета зенитная попадает, как в подушку: ни ракеты, ни взрыва, ни гу-гу!
— Сам видел? — хозяин заинтересованно отвел трубку ото рта.
— Не. Говорили…
— Так что же — теперь ихняя власть?
— А пес его знает…
— Ну, а вы-то чего драпали, как наскипидаренные?
— А мы!.. — воскликнул мальчик, вдруг залившись смехом, — мы им так!.. Так им!..
— Тол у меня был… — мрачно сказал старший брат. — Ну и рванули, когда эти бараны повалили на сбор.
— Это за что же?
— За все! — непримиримо закричал старший брат, сразу забывая о роли. — Хоть что-то нужно сделать! Ведь никто их не гнал! А пошли, как стадо! Все! Ненавижу! Вот вы же не ушли!
— Я — другое дело. Я свой виноградник не брошу. А только и взрывать никого не собираюсь, вот честно тебе скажу, парень. Они свою дорогу выбрали. Пошли — и бог с ними, пускай идут…
— Да какая же это дорога? Если б ваш друг заболел… ослеп! А ему кто-то приказал, иди вот так, вот сюда. А вы стоите рядом и видите, что его направили в яму!
— И здесь яма, и там яма. У каждого своя яма. Человек так скроен, парень. Ему кругом яма. Каждый находит свою яму, и в ней сидит, и коли это действительно его яма — ему и хорошо.
— Люди должны отвечать за себя, и не радоваться от облегчения, что больше не надо думать и волноваться, когда приходит кто-то и берет их за шиворот. Я не знаю, что с ними сделают, и знать не хочу, потому что нет разницы, куда тебя тянут за шиворот: к кормушке или к стене. Отвечали бы побольше — не получилось бы того бардака на планете, от которого теперь рады оказались убежать, чуть щелкнул пальцами дядя с неба…
— Брось, не болтай. Уж давно никто за себя не отвечает. Это можно, покуда один. А коли не один, так что ни делай, все кончается не так, как ждал. С какой стати отвечать за то, чего не хотел и не делал?
— А вам не больно, когда что-то получилось не так? — почти выкрикнул старший брат. — Не хочется исправить? А совесть?!
Хозяин усмехнулся, а потом поднял сильные руки, как бы сдаваясь, но на самом деле показывая, что услышал настолько уж явную глупость, после которой бессмысленно продолжать разговор.
— Чай? — спросил он. — Кофе?
Они выпили чаю; разговор иссяк. Старший брат подумал вдруг, что еда или питье могут оказаться отравленными — подумал это вроде бы в шутку, иронизируя над своей тревогой, но ему стало жутковато. Он снова пригляделся к хозяину; хозяин неуловимо изменился, теперь он выглядел как человек, принявший некое решение, и решение это, неведомое, но светящееся в глазах хозяина, не нравилось старшему брагу. Он подумал о том, как причудливо противоположные мотивы приводят к одинаковым действиям, отколов, например, от одного края бараньего стада его с братом, от другого — хозяина с дочерью; стадо, разделявшее их, ушло, и они оказались вместе. Затем ему представился громадный, невообразимо тяжелый и неповоротливый опыт, который волочит за собой всякий человек, — как бы нескончаемый хвост, придавленный к земле многолетними напластованиями присыхающей слой за слоем глинистой корки, хвост, не видимый никому, зачастую и самому владельцу, но сковывающий свободу реагирования на любую ситуацию, предопределяющий смысл и цель любого поступка. На самом деле не человек с его конкретными, в данную минуту осознаваемыми знаниями, представлениями, чувствами говорит, мыслит и совершает действия, но именно весь этот хвост. И еще старший брат успел подумать о том, что поступки обманывают так же, как и слова, — может статься, еще вернее, — а тогда чему же, будь оно все проклято, вообще можно верить?
— Ну, вижу, сыты, — добродушно сказал хозяин. Старший брат вспомнил о своей игре и старательно икнул.
— Да, спасибо, — проговорил он, как бы не очень владея языком. Мальчик, к этому времени почти уже протрезвевший — он выпил совсем немного, — посмотрел на брата с удивлением и тревогой.
— Значит, пора ухо давить. Я и не знал, что вы так намотались за день. Вот что: вас я положу тут, на постелях. Отдохните, как следует. Мы в сарае ляжем, одна ночь — не мука.
— Да ну что вы… — невнятно засмущался старший брат и икнул снова.
Их уложили в смежных комнатах, хозяин пожелал им спокойной ночи, — «Прямо отец родной», — подумал старший брат почти с издевкой — и ушел, ведя дочь за руку. Минуту старший брат выжидал, против воли обнимая белоснежную ароматную подушку; потом услышав смутные голоса со двора, упруго вскочил, впрыгнул в джинсы, подбежал к постели брата.
— Спишь? — шепотом спросил он.
— Нет, — удивленно и не слишком-то довольно ответил мальчик.
— Одевайся, быстро! — приказал старший брат, лихорадочно затягивая ремень на поясе. — Найди девчонку и глаз с нее не спускай. Только не дури. А я побежал, присмотрю за хозяином. Не нравится он мне.
Мальчик вытаращил глаза.
— Ну вот вечно тебе все не так и не этак! — воскликнул он возмущенно. — Поесть-попить дали, положили спать — на простыни, на чистые, смотри!
— Молчи, дубина, — сказал старший брат и схватил ружье и сумку с патронами. — Делай, что говорят.
Мальчик пожал плечами, а потом проверил, как застегнуты все его пуговицы, и с наивозможной тщательностью причесался пятерней. Собственно, приказ-то его устраивал; чуть он лег, девочка — красивая, смирная — тут же оказалась у него перед глазами. Но брат-то, брат-то шустрит! И подозревает всех, и подозревает, дела ему другого нет. И все-то у него либо гниды, либо бараны. Его кормят, а он ружьищем своим размахивает. Прямо стыдно за него даже иногда бывает, вот прямо стыдно.
В сарае было полутемно, густые тени таились в углублениях полок, хранящих слесарный и столярный инструмент. Девочка сидела на старой, продавленной кушетке, рядом валялся транзистор «Хитачи». Мальчик застыл у порога, не зная, что и как сказать.
— Можно? — начал он несмело и приблизился.
— Можно, — ответила девочка. Он включил радио. Шкала осветилась. Он, чтобы успокоиться, пошарил по эфиру, стараясь выиграть время и выровнять дыхание. Эфир был мертв. Он умер три дня назад, последней передачей было воззвание пришельцев. А может ультиматум. С тех пор не ловилась ни одна станция — то ли они поглощали все радиоволны, то ли передач уже никто не вел.
— А где твой отец?
— Папочка ушел по хозяйству.
— А где твоя мама? — спросил он вымученно.
— Мама была очень плохая женщина. Все женщины очень плохие.
— Вот уж это ты не ври! — возмутился мальчик. — У брата была подружка — веселая, добрая, мы с ней в теннис вечно резались. Я не врубаюсь прямо, чего брат завел новую… Но он и с той продолжал дружить все равно, хотя новая ругалась, я слышал. Я только думаю, — добавил он, понизив голос, инстинктивно чувствуя, что говорит о чем-то святом, — что это только брат с ней просто дружил. А она-то его любила… Жалко, я ее теперь не увижу, — вздохнул он, и сообразил с опозданием, что не следовало бы при девочке сожалеть о невозможности встреч с другой.
— Папочка говорит, все женщины очень плохие, — произнесла девочка. — А ту женщину, которая меня родила, я почти не помню. Ей всегда не нравилось у папочки в доме, она тратила папочкины деньги, которые он зарабатывал каждодневным трудом, на заумные книжки и женские наряды. Папочка ее много раз уговаривал и даже несколько раз бил, но она только больше капризничала. Потом в поселке отдыхал какой-то студент, и она убежала с ним, но скоро заболела абортом, и он ее бросил, а врачи прочитали ее документы и привезли к нам. Папочка ухаживал за ней, как за родной, а когда она выздоровела, он ее сильно побил, и она опять заболела, и уж больше не захотела выздоравливать, а все капризничала и капризничала, пока совсем не умерла. Она была очень плохая.
— Да-а, — только и смог выговорить совершенно потрясенный мальчик. Ему показалось, что он понял, почему девочка такая грустная. «И как бы это ее развеселить получше», — подумал он, но ничего, кроме как ее поцеловать, ему в голову не шло. Сам он сто раз целовался. Правда, раньше этого совсем не так хотелось. Теперь прямо жутко хотелось, прямо жутко. Он только не представлял, как это сделать — раньше, когда не так хотелось, все выходило само собой, а тут…
— Ты целовалась когда-нибудь? — выпалил он.
— Нет, — ответила она равнодушно.
— Вот же ты какая, — пробормотал он с отчаянием. Ее хрупкость, беззащитность и загадочность, ее отстраненное смирение буквально сводило его с ума. Ему до смерти хотелось ее от чего-нибудь спасти. И в то же время ему, усталому и перепуганному, с неменьшей силой хотелось спрятаться, прижаться к кому-то родному — ведь кругом царила такая ужасающая, такая невыносимая пустота, такая опасная пустота, — но не к жесткому, холодному, повелительному родному, как брат, а к нежному, послушному и всепонимающему родному, дающему отдых и забвение… Он впервые чувствовал такое. Он стал с натугой рассказывать все смешные истории, какие только происходили с ним в жизни, все анекдоты, какие только мог припомнить. Он говорил, говорил, говорил, размахивая руками, и тут девочка услышала далекий выстрел.
Она сжалась, насторожившись, но выстрел не повторился. Она похолодела, совсем перестав вслушиваться в то, что говорил этот страшный чужой человек. Хоть он и сделался хозяином в доме, — ведь даже папочка кормил его, поил вином, положил спать в комнате, — но и хозяина можно не слушать, если он просто говорит, а еще ничего не велит. Старший бандит убил папочку, а младший убьет ее. Девочке было очень холодно, хотелось лечь, накрыться одеялом, но она боялась лечь, может, если не ложиться, он не станет ее соблазнять перед тем, как убить. Лучше бы сразу убил, если им так понадобился папочкин дом и у них есть большое ружье.
…С отчаянием и нарастающей злостью старший брат преследовал хозяина — тот, разумеется, даже и не думал заходить в сарай, а сразу, расставшись с дочерью, пошел к лесу; еще две-три секунды, и его светлая рубашка, отчетливо видимая в густом сумраке, пропала бы за деревьями. «Вовремя я выскочил», — думал старший брат; ему нравилось, когда дела совершаются толково и вовремя; но — будь оно все проклято! Чем дальше, тем муторнее становилось у него на душе. «Четверо нас осталось на всю округу, — думал он, — четверо, из которых двое детей, — и вот чем приходится заниматься, вместо того, чтобы спокойно отдохнуть, радуясь друг другу, а поутру обсудить, как драться, и жить дальше. Форменный бред, казалось бы, — да, но так всегда было и, вероятно, всегда будет, покуда последний человек не исчезнет ибо этой треклятой планетой всегда владели гниды, и ни один порядочный человек не успел ею завладеть — ну, а теперь ею завладели такие паскудные гниды, что уж дальше некуда. А отдохнуть бы надо, и как следует». Старший брат был неимоверно измотан. Беззвучно ступая по влажной земле, держа ружье на отлете, чтобы не мешало на ходу и не гремело, старший брат преследовал хозяина. Тот спешил; не бежал, но шел очень быстро, причем явно к поселку, до которого было не более мили. Старший брат не стремился раньше времени обнаруживать себя, ему хотелось ошибиться: просто хозяин пошел по каким-то своим крестьянским делам. Но нет — давно кончился забор, огораживающий сад, давно ответвилась от их тропинки другая, шедшая, очевидно, к виноградникам, хозяин по-прежнему спешил, его светлая рубаха смутным пятном скользила через лес. «Будь оно все проклято!» — опять подумал старший брат и остановился. Сразу стало слышно тяжелое дыхание хозяина, его тяжелые шаги по песку.
— Что вам понадобилось в поселке? — громко спросил старший брат.
Хозяин обернулся, как ужаленный. Секунду он ничего не мог ответить; потом, срывающимся от одышки голосом, грубо спросил:
— Чего это тебе не спится, парень?
— Так же как и вам.
Было понятно, что хозяин растерялся, и это тем более уличало его.
— У меня-то дела, — заявил хозяин, пытаясь овладеть собой. — Я-то живу тут, не просто так слоняюсь. Нужно… силки! — он заметно обрадовался придуманной отговорке. — Силки проверить, может, птица попалась или заяц. Покормить завтраком вас надо будет, или как? Не голодными же вас отпускать. Люди мы или не люди?
У старшего брата заныло плечо, переломленное полицейской дубинкой в прошлом году. Хозяин был теперь как на ладони, крепкий, недобрый человек, привыкший хитрить и командовать, но не умеющий ни думать, ни понимать; средоточие, олицетворение темной и тупой силы, которая на поверку всегда хуже любой слабости, ибо именно она из века в век продавала Землю гнидам в обмен на право оставаться темной и тупой. Старшему брату хотелось завыть от обиды и бессильной ненависти.
— Так что же вам понадобилось в поселке? — устало повторил он. — Ведь там же никого не осталось.
— А телефон? — вдруг обеспокоенно спросил хозяин.
— Не пробовал. Мне по телефону говорить не с кем. Настучать на нас собрались, что ли? — ядовито сказал старший брат и по изменившемуся лицу хозяина с изумлением понял, что попал в точку.
Тот справился с растерянностью.
— А ну, брось свое дрянное ружье, — повелительно сказал хозяин. Он простить себе не мог, что недооценил сопляка. Не завладел ружьем. Он боялся ружья. Он всегда боялся силы большей, чем его собственная. И сейчас был в бешенстве. Сам он стрелял бы, не задумываясь. — Брось, кому сказал!
— Пузырям? — вырвалось у старшего брата. — Людей выдавать пузырям?!
— Да хоть чертям в крапинку! — заорал хозяин, грузно надвигаясь на него. — К любой власти можно приспособиться. К любой! Все власти одинаковы! Надо делать вид, что подчиняешься! И жить, как жил! К власти ведь лезут не чтобы с нами что-то такое делать, а чтобы просто иметь ее, власть эту, быть на вершине! Жрать, пить и владеть! А чем мы живем — плевать им, всегда было и всегда будет плевать, только идиотам, как ты, это невдомек! Вы хуже всех! Вы всю жизнь мне переломали! Чем больше вы бухтите, тем больше власть обращает внимание на тех, кто под ней! И всем становится хуже жить! Всем! Кретин! Недоносок!
Выстрел, как громадный плоский молот, ударил в подушку ночного тумана. Платаны на миг выпрыгнули из тьмы. С семи шагов старший брат едва не промазал. Хозяину снесло полголовы.
Вот теперь старший брат выронил ружье. Ему показалось, что и его тоже убили, такими мягкими стали руки и ноги, сердца было совсем не слыхать. Икая и всхлипывая опустился на подломившихся ногах. Его вырвало.
— …У брата аж три подружки было, а может, и больше, — проникновенно говорил мальчик. Он сидел на кушетке, целомудренно поставив между собой и девочкой транзистор. — А у меня еще ни одной. И у тебя, наверно, никого не было, так?
— Так.
— Ну, — он запинался от волнения, — вот видишь… Мы, может, последние люди на всей земле. И что дальше будет? Мы ж взрыв устроили пузырям, — в его голосе зазвучала гордость, он-то точно знал, что с оружием в руках выступить против сильного, несправедливого захватчика — это замечательный подвиг. — Может, нас поймают… может, убьют. Да и вообще, мы ж завтра уйдем, а это все равно… я так и не узнаю никогда, как это хорошо…