Тридевять земель - Антон Уткин 14 стр.


– Серёжа учится, жду на каникулы, что-то не едет, а старший пока на Балтике, – вздохнула Александра Николаевна.

– Ну, матушка, дай Бог обойдётся, – обнадежил её Кормилицын, опрокидывая рюмку водки. – Вон, говорят, – с этими словами он обернулся к Пеллю, как к человеку, по-видимому, более осведомленному, – светоч наш граф Толстой против войны высказался. Уж это что-то да значит. Не где-нибудь – в "Times". Если первая в мире газета даёт девять столбцов, даром это не пройдёт.

Александра Николаевна устремила на исправника вопросительный взгляд.

– Действительно, сударыня, – заговорил он, выдерживая всё тот же учтивый тон, – граф Толстой изволил напечатать в "Times" большую статью по поводу русско-японской войны, под заглавием "Одумайтесь". Есть уже и перевод. Да вот, не угодно ли? – и Пелль извлёк из форменного планшета мелко исписанный лист бумаги.

– "Одумайтесь!" – прочитал Пелль название и обвёл глазами своих слушателей. Выдержав многозначительную паузу, он продолжил:

– «Опять война. Опять никому не нужные, ничем не вызванные страдания, опять ложь, опять всеобщее одурение, озверение людей. Люди, десятками тысяч вёрст отделенные друг от друга, сотни тысяч таких людей, с одной стороны буддисты, закон которых запрещает убийство не только людей, но животных, с другой стороны христиане, исповедующие закон братства и любви, как дикие звери, на суше и на море ищут друг друга, чтобы убить, замучить, искалечить самым жестоким образом… Но как же поступить теперь, сейчас? – скажут мне, – у нас в России в ту минуту, когда враги уже напали на нас, убивают наших, угрожают нам, – как поступить русскому солдату, офицеру, генералу, царю, частному человеку? Неужели предоставить врагам разорять наши владения, захватывать произведения наших трудов, захватывать пленных, убивать наших? Что делать теперь, когда дело начато? Но ведь прежде чем начато дело войны, кем бы оно ни было начато, – должен ответить всякий одумавшийся человек, – прежде всего начато дело моей жизни. А дело моей жизни не имеет ничего общего с признанием прав на Порт-Артур китайцев, японцев или русских. Дело моей жизни в том, чтобы исполнять волю Того, кто послал меня в эту жизнь. И воля эта известна мне. Воля эта в том, чтобы я любил ближнего и служил ему. Для чего же я, следуя временным, случайным требованиям, неразумным и жестоким, отступлю от известного мне вечного и неизменного закона всей моей жизни? Если есть Бог, то Он не спросит меня, когда я умру (что может случиться всякую секунду), отстоял ли я Юнампо с его лесными складами, или Порт-Артур, или даже то сцепление, называемое русским государством, которое Он не поручал мне, а спросит у меня: что я сделал с той жизнью, которую Он дал в моё распоряжение, употребил ли я её на то, что она была предназначена и под условием чего она была вверена мне? Исполнял ли я закон Его? Так что на вопрос о том, что делать теперь, когда начата война, мне, человеку, понимающему своё назначение, какое бы я ни занимал положение, не может быть другого ответа, как тот, что никакие обстоятельства, – начата или не начата война, убиты ли тысячи японцев или русских, отнят не только Порт-Артур, но Петербург и Москва, – я не могу поступить иначе как так, как того требует от меня Бог, и потому я, как человек, не могу ни прямо, ни косвенно, ни распоряжениями, ни помощью, ни возбуждением к ней, участвовать в войне, не могу, не хочу и не буду. Что будет сейчас или вскоре из того, что я перестану делать то, что противно воле Бога, я не знаю и не могу знать, но верю, что из исполнения воли Бога не может выйти ничего, кроме хорошего, для меня и для всех людей…»

– Ну, что ж, может и выйдет что, – задумчиво сказал Кормилицын, – "Times" первая газета не только уже в Англии, а, пожалуй, и во всём мире. "Громовержец из Принтинг-Сквера", как в шутку её называют. – А между тем сын-то его отправляется на Дальний Восток вольноопределяющимся, – заметил молчавший дотоле становой пристав. – Помилуйте-с, – с твёрдой вежливостью продолжил он, – дети бегут на эту войну со всей России! Если он ещё живет в пределах России, то это объясняется лишь великодушием Русского Правительства, чтущего ещё бывшего талантливого писателя Льва Николаевича Толстого, с которым теперешний старый яснополянский маньяк и богохульник ничего общего, кроме имени, не имеет. Ели бы Правительство сочло возможным сорвать личину с графа Толстого и показать его русскому народу во всей его безобразной наготе, то этим положением был бы конец всему нашему "толстовству", и тогда, но только тогда, можно было бы представить старому сумасброду спокойно доживать свой век в его Ясной Поляне и хоронить там свою бывшую славу.

– Эк вы резко, Фома Фомич, – покачал головой Пелль.

– Да, граф Толстой – противник войны; но он давно уже перестал быть русским, с тех пор, приблизительно, как он перестал быть православным. А потому настоящая война не могла вызвать в нем никаких "коллизий чувств", и под его черепом не произошло никакой бури, ибо граф Толстой ныне совершенно чужд России, и для него совершенно безразлично, будут ли японцы владеть Москвой, Петербургом и всей Россией, лишь бы Россия скорее подписала мир с Японией, на каких угодно, хотя бы самых унизительных и постыдных условиях. Так пошло и подло чувствовать, думать и высказываться не может ни один русский человек.

– Ну, – возразила Александра Николаевна, – можно быть различных мнений о взглядах великого писателя земли русской на русско-японскую войну, в частности, и на войну вообще, но положительно нельзя быть русским и не гордится славой и уважением, какими знаменитый старец из Ясной Поляны пользуется за границей. Уже одно то, что самая большая лондонская газета, которая по направлению стоит на противоположном полюсе от Толстого, сочла для себя возможным отвести ему столько места, показывает, какое огромное значение имеет его имя в Англии, – заключила с надеждой Александра Николаевна. – Сам "Times", напечатавший статью, её же и раскритиковал, – поспешил сообщить Пелль, чтобы остановить поток негодования Фомы Фомича, показавшийся ему не совсем уместным в настоящих обстоятельствах. – Это, говорится в передовой статье, в одно и тоже время исповедание веры, политический манифест, картина страданий мужика-солдата, образчик идей, бродящих в голове у многих этих солдат и, наконец, любопытный и поучительный психологический этюд. В ней ярко проступает та большая пропасть, которая отделяет весь душевный строй европейца от умственного состояния великого славянского писателя, недостаточно полно усвоившего некоторые отрывочные фразы европейской мысли… Александру Николаевну закружил этот обмен мнениями.

– По-моему, – с загадочной улыбкой продолжал Пелль, – гораздо интереснее, для чего же именно "Times" напечатала статью графа Толстого? Что сказал бы "Times", если бы во время трансваальской войны какая-нибудь французская газета напечатала статью англичанина, который требовал бы, чтобы англичане положили оружие даже в том случае, если Кап и Дурбан, не говоря уже о Лондоне, попали бы во власть буров? "Times" протестовал бы, и основательно. Принимая во внимание направление газеты ещё до войны, принимая во внимание, что Англия – союзница Японии – напечатание такой статьи в английской газете является более чем обыкновенным промахом или наивностью. Это, прежде всего действие достойное порицания.

– А моё мнение такое, если позволите, – взял слово Кормилицын, задержавшийся у столика с закусками, – "Times" совершенно справедливо заявляет, что Россия не имеет оснований жаловаться на поведение английской прессы. Не может Россия требовать беспристрастного и объективного отношения к себе со стороны английской прессы, точно так же как Великобритания никогда не требовала, чтобы русская пресса делала вид, будто бы она одинаково сочувствует бурам и англичанам.

Передохнув, нежданные гости опять нырнули в ненастную ночь, оставив в сердце хозяйки полное смятение. Александра Николаевна уже не знала, что и сказать, что и думать.

* * *

Исстари соловьёвские яблоки возили в Москву вместе с людьми Урляповых, владевших богатым имением Троицкое, славным своими садами. Если главное богатство Соловьёвки составляли сена, то Троицкое последние годы держалось садами. Заложенные на местах с высокой подпочвенной водой, груши французских сортов "Фондат де буа" и "Клерже" вымерзли в первую же зиму, и тогда отставной генерал-майор Урляпов пригласил знаменитого садовода Центральной России Александра Кондратьевича Грелля, который сумел поправить дело. В подпочве был проложен гончарный дренаж, и после перевивки груш на сибирский боярышник французские сорта стали выдерживать сильнейшие морозы.

Плодовые сады давно уже сдавались помещиками в аренду почти задаром. Хозяева боялись возни с урожаем, со сбытом яблок, и на помещичьих садах сильно наживались, в особенности на этом деле специализировались мещане города Богородицка. Тамошние съёмщики садов, "рендатели", захватили чуть не всю центральную Россию. Знаменитые яблочные рынки в Москве на Болоте и в Питере в "Апраксином дворе" жили этими садовщиками. Но старинный приказчик Урляповых имел в Москве на Болотной площади своего человека, и сбыт урожая всегда был у них обеспечен.

На Преображенье снимали яблоки; священник местного прихода святил их, и обозы с яблоками отправляли в Москву по старине, ибо тарифов железнодорожных боялись. Дорога забирала пятеро суток.

Обоз с яблоками ушёл на Москву по заведенному порядку, но к сроку не возвратился ни Игнат, ни Троицкие. Не знали, что и думать, и предполагали даже, не напали ли лихие люди. Александра Николаевна хотела уже дать знать в полицию, но оказалось, что в церкви на Всесвятской улице, что близ Болотной площади, по желанию местных торговцев должно было быть совершено торжественное молебствие о даровании победы над врагами. Богослужение совершалось перед привезенными святынями из Большого Успенского собора и чтимыми в Москве чудотворными иконами соборным служением, при большом стечении богомольцев, и Игнат решился дождаться такого события.

– Чину-то, чину! – восторженно рассказывал вернувшийся Игнат Гапе, поившей его чаем. – Стой сутки за службой, есть-пить не захочется, так бы и не вышел из церквы-то… Одно слово – Москва!

– Ну, уж если собором служили, – раздумчиво сказала Гапа, – то где ж японцу устоять.

– Никак не устоять, – подхватывал распаренный чаем Игнат.

Пленных японцев везли и в Москву, и в Новгородскую губернию, и в Тверь на почтовых поездах. Появились они и в Рязани. Осенью прибыл из Пензы первый транспорт в количестве 10 офицеров и 249 нижних чинов. Уездная управа осматривала целый ряд новых помещений для размещения японцев. Однажды стало слышно, что почти два десятка этих пленников угодили в соседнюю волость. Со всей округи ездили смотреть на них, точно в зверинец. Ездил грешным делом и Игнат.

– Куда не хорошо! – заключил он, вернувшись. – Мелковат народ. Мне одному пятерых бы надо на левую руку, и то не совладают со мной. А вот, поди ж ты, вояки какие.

Сумерки окутали Соловьёвку. Кричала выпь.

* * *

Александра Николаевна всё ещё питала надежды, что жребий войны не коснётся Павлуши: вернувшись в строй в январе 1904 года, он оставался у себя в экипаже. Все наличные офицеры кронштадтского порта были расписаны по судам 2-й эскадры Тихого океана, которую готовили на помощь артурцам, а на их должности вызывали офицеров из запаса. На эскадру Павлуша не попал, а был переведён в гвардейский экипаж, офицеры которого почти поголовно составили экипаж нового броненосца "Александр III", и Александра Николаевна перекрестилась.

Лето прошло спокойно, но вот поползли слухи, что под влиянием статей капитана 2-го ранга Кладо в "Новом времени" в помощь адмиралу Рожественскому, ушедшему 2 октября, собирается ещё один отряд. Уже 22 декабря 1904 года контр-адмирал Николай Иванович Небогатов поднял свой флаг на броненосце "Император Николай I", и ему было предписано без промедления следовать на соединение со 2-й эскадрой Тихого океана.

Назначенные ему корабли прежде не составляли отдельного соединения и не имели постоянного флагмана, а летом входили в Учебные отряды, где на них обучали офицеров и нижних чинов, заменявших часть постоянного экипажа. На зиму же в вооружённом резерве в Либаве на кораблях оставались сокращённые экипажи. Офицерский состав отряда почти полностью обновился, на вакантные должности назначили добровольцев, в которых ещё не было недостатка. И тут уже Павлуша не упустил своего случая. Без особого труда он перевелся с яхты "Александрия" на броненосец береговой обороны "Адмирал Сенявин". И, хотя броненосец иронически именовали самотопом, Павлуша только кривился. Поскольку ещё его прадед служил в море под началом Сенявина, в этом назначении он усматривал некую провиденциальность, перст судьбы.

В письме к матери Павлуша писал: не стоит беспокоиться, а чему быть, того не миновать. "Не иначе, дорогая матушка, – писал он, – само Провидение ведёт нас. Посудина наша старовата, хода делает всего 11 узлов, да и размерами уступает любому новому крейсеру раза в три, хоть и грозно называется броненосцем береговой обороны, ну да и мы не посрамим хотя бы то славное имя, которое она носит. Уверен, что отец, и дед, и прадед гордились бы мною и т. д. Ты, может быть, читала статью в "Новом времени" от 5-го декабря? Автор её, отвечая выкладкам Кладо, судит вполне справедливо: "Да на что нам боевой коефициент, у нас есть свой "русский коефициент", и коефициент этот гласит: " Сила не в силе, а в решимости". "Ах, дурак! Ах, мальчишка!" – твердила Александра Николаевна, переходя из комнаты в комнату с письмом в руке. Но поделать было уже ничего невозможно.

* * *

Михаил сидел в Соловьёвке, как привязанный. Здесь в этом доме, где в вечном полумраке на учёте был каждый звук, Михаилу хорошо думалось о своём. Билась ли о стекло заблудившаяся муха, гудел ли в тишине электрический счётчик, приносил ли ветер из-за речки собачий лай, – всё это давало понять, что жизнь куда шире, чем иногда кажется, и от этого открытия по телу пробегала сладостная дрожь.

Долгое время – не всей, конечно, жизни, а только осознанной её части, Михаил пребывал в прекраснодушном заблуждении, что в ней, жизни он является не то чтобы прохожим, каким некогда громогласно объявил себя Есенин, а скорее просто её свидетелем. Род его занятий, а именно фотография, поддерживали в нём эту опасную ошибку. Видоискатель и объектив ограждали его от мира, не делали ни участником, ни соучастником, а надёжно сохраняли за ним статус наблюдателя. И действительно, человек с фотоаппаратом – это далеко не то же самое, что человек с ружьём.

Крушение эпохи, в которой он прожил половину жизни, ему довелось испытать в такой символической форме, что теперь, по прошествии лет, когда он вспоминал ту сцену в Спитаке, не верилось, что всё могло быть именно так. В низинах пологих холмов, покрытых инеем, почему-то горами лежала мёрзлая капуста. В величественных руинах элеватора круглые сутки стучали отбойные молотки. Солнечные морозные дни покрывались ясными звёздными ночами. Спасательный отряд Московского университета брался за любую работу: однажды по просьбе пожилого армянина, потерявшего дом, копали на месте, где предполагался погреб. Погреб действительно нашли, а в нём целую коллекцию бесценных армянских коньяков. Хозяин погреба долго перебирал свои бутылки, и наконец пожертвовал спасателям "Наири" двадцатилетней выдержки. Неподалеку громоздились развалины продовольственного магазина. Трёхлитровые банки с персиковым соком стояли в живописном беспорядке, и было совершенно непонятно, кто их расставил, точно шахматные фигуры: несчастье так бы не поступило. Некоторые из них уже полопались, разорванные замерзшим соком, некоторые ещё держали форму. Мороз жёг. Тут и там высились поленницы наспех покрашенных темно-синей краской гробов, которых заготовили в чрезмерном количестве: почти всех погибших уже нашли и похоронили. Какой-то долговязый студент недолго думая стащил крышку с вершины такой пирамиды и ловко расщепил её своим туристским топориком. Рядом валялся увесистый том. Книгу подняли и пролистали. Оказалось, что это был том из полного собрания сочинений Ленина на армянском языке. Тот же студент выдрал нужное количество страниц, со знанием дела разложил костёр, и содержимое банок растапливали над его веселым пламенем. Железная эмалированная кружка, куда мастера дозировок, подсвечивая фонариками, вливали драгоценную жидкость, ходила по кругу. Михаил сделал свой глоток, и на несколько минут счастье овладело им. Тепло разлилось по телу, весело трещал горящий гроб. Эта минута запомнилась на всю жизнь: за что-то благодаривший пожилой армянин, мужественный в своем несчастье. Оттаявший персиковый сок с колючими льдинками… На въездах в исчезнувший город сухо звучали автоматные выстрелы: говорили, что это на постах стреляли в мародёров. Звёзды поёживались на близком в горах небе. Костёр из сочинений Ленина и гроба, коллекционный "Наири" – во всём этом не было ни позы, ни кощунства. Всё это было необычно, забавно и мрачно.

Назад Дальше