— Счастливец! — громко сказал старик Маффи, толкнув Тито локтем в бок, указывая на Жанни, которая в эту минуту подошла к ним и подала тому и другому по бутылке вина. — Красотка-то какая, нигде и не найдешь такой.
— Все это правда, приятель, только вот, нужно мне с нею на все лето расстаться, — заметил Ферручио.
Молодой человек рассказал причину своего предполагаемого ухода на работу в Палермо.
— Что ж, это хорошо, amigo, — чуть не в один голос одобрили его намерение присутствующие. — Когда человек идет на дело, чтобы заработать quatrini (деньги), можно только сказать, что он молодец.
— Счастливец! — опять протянул старый Маффи, набивая свою коротенькую трубку табаком. — И здесь тебе счастье в руки лезет: ведь поди-ка за лето сотни две лир скопишь.
Веселый май смотрел в открытые окна остерии, внося в старую комнату душистый воздух сада, заглушавший аромат сухих трав старой Мариэтты. Золотые лучи полуденного солнца скользили сквозь развернутые ветви старых вязов и платанов, весело играли на кирпичном полу остерии. Внизу, в долине, около города послышался тоненький свисток шелковой фабрики, работавшей и по праздникам; он давал знать, что наступает час отдыха для обеда или завтрака.
Посетители остерии разошлись, осталась только Жанни, прибиравшая пустые бутылки, да Тито, за стаканом вина, меланхолически куривший трубку. Ему было жутко ехать так далеко, расстаться на такое долгое время со своей милой, хотя он храбрился и не показывал вида.
— Итак, Тито, ты завтра утром уезжаешь? — печально спросила девушка.
— Да, Жанни, завтра, с первым пароходом.
Девушке почему-то вдруг понадобилось отвернуться.
Когда она через минуту посмотрела опять на своего жениха, в глазах ее блестели плохо вытертые слезы.
— Ну, чего ты, дурочка, плачешь? — ласково произнес Тито, подходя к стойке и беря ее за обе руки.
Жанни пыталась улыбнуться, но это ей не удалось, и слезы снова покатились крупными каплями по ее щекам.
— Не езди, Тито, не езди, мне так тяжело с тобою расставаться, точно какое горе меня ожидает.
— Однако, спозаранку наши голубки целуются! — послышалось на пороге помещения, и на светлом фоне молодой зелени, видимой в узкий проем двери, появилась высокая, сухая фигура местного фигаро — опекуна и в то же время крестного отца Жанни, Циприано, с надетым на лысую голову черным беретом из выцветшего бумажного бархата. — Здравствуй, крестница, здравствуй и ты, birbacione (разбойник)! — шутливо приветствовал старый брадобрей молодую парочку.
Молодые люди молчали. Жанни поспешно утирала слезы, желая скрыть их от крестного, но это ей не удалось.
— Что это ты плачешь, поссорились вы, что ли? — был изумленный вопрос старика.
Тито рассказал, в чем было дело.
— И впрямь дурочка, — добродушно заметил опекун. — Человек хочет деньги нажить, а она его останавливает! Смотри только там, в Палермо, мальчик, не ухаживай за другими: там девушки, знаешь, не наши, огонь!
Тито дал чуть не клятвенное обещание быть верным одной Жанни; всхлипыванья ее стихли, и девушка успокоилась.
На другое утро молодой каменщик уехал. Жанни не пошла его провожать до парохода, — не на кого было оставить остерию. Нацеловавшись вдоволь, они обменялись кольцами, и когда молодой человек бодро зашагал по узкой горной тропинке вниз на дорогу, Жанни быстро взбежала на тот же выступ на скале, где она его вчера встречала, и стала махать ему платком на прощанье. Тито несколько раз оборачивался и точно так же махал невесте платком. Скоро густая пыль и изгибы белых стен скрыли его фигуру от взоров молодой девушки, и она, вздохнув, спустилась со скалы.
Дверь остерии по обыкновению не запиралась днем. Когда Жанни вошла, в комнате, у самого порога, стоял молодой человек. Судя по его наружности, большой белокурой бороде и крупным серым глазам, он был не здешний. На плохом итальянском языке он попросил у вошедшей девушки напиться воды. Пока та исполняла его просьбу и спускалась вниз, в кантину, где среди пола струился источник, выбегавший из-под дома прямо в овраг, незнакомец снял с себя походную сумку, поставил палку в угол, стряхнул со шляпы пыль, отер мокрый лоб, присел и внимательно огляделся кругом. Улыбка удовольствия промелькнула на его губах при виде живописной обстановки остерии и окружающего ее сада, немного видимого чрез открытые окна. Не избежала внимания его и сама хозяйка, когда хорошенькая фигура молодой девушки показалась из подполья.
— Благодарю, — прошептал он, выпивая чуть не залпом налитый ему девушкою стакан холодной как лед и чистой как кристалл родниковой воды. — Ancora (еще), — попросил он, протягивая свой стакан. Но Жанни улыбнулась и прошептала:
— Простудитесь. Лучше выпейте вина.
Молодой человек с трудом понял, что ему говорят, но, улыбнувшись, спросил вина.
Кое-как разговорившись, при помощи жестов, прохожий объяснил девушке, что он русский художник, зовут его Александр Гаусвальд и явился он сюда, чтобы пожить где-нибудь в деревне, с целью писания этюдов.
— Укажите мне, ma donna (сударыня), где бы я мог остановиться? — любезно просил художник на своем малопонятном для Жанни языке.
Молодая девушка видимо обдумывала, как ему помочь в этом деле.
— Я нашла, — торжествующе произнесла она: — в Барни у меня есть отец крестный, Циприано Баркузо; он старый холостяк, живет один, и охотно даст вам помещение, а завтракать и обедать можете ходить сюда, я дешево возьму с синьора.
В тот же день Гаусвальд поселился в домике брадобрея, отличавшемся от других деревенских домов только висевшим на кронштейне, над входною дверью, медным блюдом для бритья, с вырезом для шеи, служившим вывескою ремесла хозяина. Художник недурно устроился, вещи его были доставлены с парохода, и на другое же утро il pittore Sandro (художник Александр), как его тотчас окрестили в деревне, отправился выше в горы на этюды. Работал он там, окруженный тишиною, царствовавшей среди пустынных скал, до полудня, а затем спустился в знакомую ему остерию завтракать.
— Итак, синьорина Жанни, вы одна всегда? — участливо спросил Гаусвальд за завтраком.
— Что же делать, синьор Сандро, воля Божия, — тихо отвечала она.
— Ну, найдете жениха себе скоро, такая-то красотка недолго просидит в девушках.
Жанни сочла за нужное покраснеть, хотя комплиментом художника была вполне довольна.
— Может быть, синьор Сандро, — так же скромно ответила она и подняла снова глаза на художника; взгляды их встретились.
— Что за прелесть! — вскрикнул художник, любуясь ее полными, небольшими ярко-пунцовыми губками и ровным рядом красивых зубов. — Слушайте, синьорина, как вы хотите, а я должен написать ваш портрет.
— Что, какой портрет? — послышался голос старого брадобрея. — Прежде чем писать портрет с моей крестницы, вы напишите его с меня, — комически-серьезно промолвил Циприано, вошедший в это время в остерию.
— С большим удовольствием, padrone (хозяин), — ответил Гаусвальд, хотя ему гораздо приятнее было бы писать свежее личико молодой красотки, чем морщинистую физиономию старого фигаро.
— Вот сейчас видно вежливого человека, — возразил Циприано. — Не бойтесь, я пошутил, не затрудню вас писанием подобной рожи. Пишите лучше Жанни. А знаете, синьор Сандро, какая мне мысль пришла в голову, пока я брил достопочтенного падре Наталэ? Мои русские коллеги наверно сильно бедствуют.
— Отчего? — изумился художник.
— Да как же: ведь ваши падре не бреют ни бород, ни тонсур, волос не стригут, откуда же доход цирюльникам? Ведь я здесь с одного достойного падре Наталэ до двадцати пяти лир в год зарабатываю. — Гаусвальду трудно было разуверить старика в противном, и доказать, что, и без пробривания священнических тонсур, у русских брадобреев немало работы.
— Итак, синьорина, когда желаете, чтобы я начал ваш портрет?
Жанни немного сконфузилась, но все-таки первый сеанс был назначен через неделю; до тех пор у ней не было времени, приходилось много работать в саду. После утренних студий в городе, художник в назначенный день явился по обыкновению завтракать в остерию. В комнате никого не было, но голос Жанни слышался из задней двери, выходившей в сад. Гаусвальд, на правах своего человека, вошел через пустую остерию в сад. Зеленый полумрак сразу охватил художника. Густые лапы фиговых деревьев, точно плотною крышею закрывали от ласки горячего солнца бледную зелень кустов, но немного дальше дорожка была ярко освещена; низко растущие груши сами тянулись навстречу дневному светилу, подставляя свою нужную завязь его благотворному влиянию; яблони, обособленною группою, робко теснились на лужайке; их опавший цвет, уже почти завядший, устилал сероватым ковром темное пространство земли вокруг деревьев. Соседи их, вишни, давно уже отцвели, и зеленые шарики ягод выглядывали среди темно-зеленых листьев. Целые ряды смородины, крыжовника, малины окружали деревья, тоже красуясь видом своих спеющих ягод. Тощий миндаль и редкие оливковые деревья ютились около невысокой каменной стены, непрерывной полосою бегущей вокруг всего сада. Все деревья были окопаны, чересчур низко висящие ветви их старательно подвязаны, а у ветеранов-персиков многочисленные дупла аккуратно и тщательно замазаны и обвернуты тряпками. Видно было, что за садом смотрит знающий человек, что за его растительными обитателями ухаживает любящая рука.
Еще дальше, в глубине сада, солнце не имело запрета совсем: оно могло жечь и ласкать, палить и оплодотворять свободно. Здесь грелись на солнышке зябкие гроздья винограда. Еще совсем зеленые, не налившиеся золотистым соком они сморщенными кистями свешивались с невысоких лоз, привязанных к кольям. Местами каменная стена уже пришла в ветхость, кирпичи и камни выпали, и в образовавшихся в стене нишах роскошно выросли рута и дикая ромашка, а на кучах щебня широко раскинулись молодые побеги боярышника и жимолости. Из каждой трещины в стене глядели разноцветные глазки полевой гвоздики. Белой стены совсем не было видно в тех местах, где она вся открывалась солнцу: повилика, точно волнистой мантией, закрывала камень своими тянущимися к солнцу, быстро растущими побегами; белые, голубые и розовые чашечки ее цветов усеивали все это покрывало. Выбегавший из кантины родник весело журчал за стеною, пробираясь и играя с камешками оврага. Его серебристое журчание еще больше придавало очарования этому чудному уголку. Масса птиц, постоянных врагов сада, клевавших его плоды, весело щебетали и прыгали с ветки на ветку. Из-за стены виднелось все то же голубое пространство Комо, с еле белеющимися на другом берегу домиками и красными кирпичными кровлями церковных колоколен. Частые пароходы и барки бороздили водяную поверхность и волновали отраженные в ней как в зеркале изображения окрестных берегов. Зеленые скаты гор, с белыми точками стад, точно отлогими стенами, замыкали горизонт с другой стороны; оттуда неслись еле слышные звуки пастушьего рожка. Среди виноградника виднелась красная юбка Жанни и слышался ее мягкий голос; двое рабочих копошились на коленях около нее, усердно окапывая руками корни виноградных лоз. Белый шелковый платок, накинутый на голову молодой девушки, по местному обычаю, длинным мысом на лоб, защищал ее от солнца.
— Криспино, не так ты это делаешь, — слышался голос Жанни. — Помнишь, как мама прошлый год окапывала: сперва разрыхлит между руками землю, а затем уже обсыпает; ты же прямо так комья опять и укладываешь. Постой, я тебе покажу.
И молодая хозяйка быстро стала на колени и начала собственноручно показывать работнику, в чем дело.
Гаусвальд, точно очарованный, остановился в тени большого фигового дерева, не желая мешать работе. Он решился обождать, когда молодая девушка окончит ее. Золотистые пчелы, тихо гудя, летали мимо его лица; большие пестрокрылые бабочки, точно играя, приближались к нему, чуть не садясь на его шляпу; в жарком воздухе, напоенном ароматом зреющих фруктов и ягод, носилась какая-то золотистая пыль, точно резвились миллиарды живых микроскопических существ. Художник опустился на траву около дерева и невольно забылся.
Громкий смех заставил его открыть глаза: перед ним стояла Жанни и звонко смеялась.
— Povero signor Sandro (бедный синьор Сандро)! — с притворным сожалением воскликнула она. — Должно быть от голода заснул. А я-то какова! За своими хлопотами о вас и забыла! Ну, пойдемте скорее в остерию, котлеты давно приготовлены.
— А после завтрака можем приступить и к портрету? — сказал художник.
— Ах, что же мне делать! — смущенно проговорила молодая девушка. — Ведь мне сегодня все время нужно быть в саду, иначе этот глубокомысленный Криспино и Этторе ничего не сделают без меня.
— Тем лучше; вы занимайтесь, я вас так и напишу окруженную зеленью, это будет оригинально.
— Браво, браво, маэстро! Идемте, чего же нам время терять, а я бутылочку холодного асти захвачу.
После завтрака Гаусвальд установил в саду мольберт, взял уголь в руки, и работа закипела. Поза, которую он хотел придать Жанни на портрете, была очень проста, но в то же время оригинальна. Молодая девушка стояла на одном колене, и ее лицо, точно венком, обвивала зелень винограда. Когда Гаусвальд показал ей свой набросок, сделанный углем, и объяснил, Жанни осталась очень довольна.
— Как это художники могут сразу догадаться, что мне именно нравится, говорила она с восхищением, — я именно про такой портрет и думала.
Чем скорее подвигался портрет Жанни, тем ленивее и беспечнее относился художник к своим этюдам и студиям; вместо ежедневных прогулок ранним утром в горы, он прямо с постели отправлялся в сад молодой девушки. Эти ежедневные посещения остерии стали для него прямо необходимостью.
— Эге, amigo (приятель), — говорил ему каждое утро его хозяин, цирюльник, когда его постоялец брался за шляпу. — Куда, на студию?
— Ма che studio! (Какая там студия!) — отвечал художник и тыкал рукою по направленно остерии Жанны.
— Piano, pianino, garzon (тише, тише, мальчик)! — был обыкновенный совет брадобрея, хитро ухмылявшегося про себя. — Берегись, не обожги крылья: ведь у моей крестницы есть страстно ею любимый Тито. Даром только кровь портить будешь.
Но Гаусвальд его не слушал и быстро шагал со своим мольбертом и ящиком в остерию.
Он терпеливо ждал, лежа под большим платаном, когда хорошенькая натурщица, окончив свою работу в саду, подойдет к нему и скажет, не протягивая ему испачканных в земле рук:
— Ну, я сейчас буду готова, только руки вымою.
Эта фраза была сигналом для молодого художника; он быстро поднимался с своего мшистого ложа, расставлял мольберт и приготовлял краски и кисти.
— Вот и я, начнем, — говорила Жанни, принимая совсем неудобное для нее положение на одном колене.
Но Гаусвальду не было никакого дела, что испытывает молодая девушка, стоя так долго в неудобной позе. Он восхищался ее красивым лицом, упивался взглядом ее глубоких темных глаз, стараясь передать то и другое на полотне, и когда ему это не вполне удавалось, он нервно бросал кисть и говорил тоскливо ожидавшей позволения встать девушке:
— Basta, signorina (довольно)!
Благодаря таким нервным вспышкам художника, портрет медленно подвигался вперед, но Жанни не роптала на неудобство позы и медлительность художника. Она сама нуждалась в его присутствии; не видеть хотя один день его рослую фигуру, не слышать его голоса было для нее лишением, и однажды, когда он не пришел на сеанс, она, прождав его до вечера, сбегала, под каким-то предлогом, к крестному, чтобы узнать, что сталось с синьором Сандро.
Ту же самую песню, как и художнику, пел ей старик-крестный.
— Эй, Жанни, не обожгись, — предупреждал он девушку, — вспомни про Тито.
Жанни смеялась, но уже не по-прежнему, — в ее смехе звучали тревожные нотки.
Время шло, сад все густел, его спеющие плоды все ярче и ярче наливались соком, окрашивая свою кожу, солнце все щедрее расточало им свои пламенные поцелуи. Небольшая куртина [5] роз посредине сада, прихоть Жанни, пышно распустившись, еще больше усиливала пряный аромат маленького рая молодой девушки. Работы в винограднике кончились, стояла средина июня; удушливая жара гнала все живое в прохладу, в каменные стены домов; выносить палящие лучи солнца было невозможно, но Жанни и художник точно ничего не замечали. Она самоотверженно выстаивала часы на солнцепеке в своей неудобной позе, не давая ничем заметить Гаусвальду, что она чуть не готова упасть в обморок от жары. В свою очередь и он выносил стоически зной и все писал и писал. Портрет был близок к окончанию, но кроме Жанни его никто не видел, для чего художник ежедневно уносил его домой и тщательно прятал от любопытных.
— Портрет готов, — сказал он как-то вечером своему хозяину, возвратясь домой.
— Браво! — сказал Циприано. — Где же он?
— В остерии, можете завтра его видеть.
Утром на другой день, брея Джульяно-бондаря, старый цирюльник сообщил ему эту новость, и этого было достаточно, чтобы вся деревушка в полчаса узнала, что так давно ожидаемый портрет Жанни готов. Все потянулись в остерию взглянуть на него.
Произведение Гаусвальд стояло на столе, любопытные толпились около, чуть не обнюхивая полотно.
— Очень хорошо, — заметил Бартоломео, — как живая.
— Правда, — поспешил согласиться с ним его приятель Джульяно, — говорить противное — нужно идти против истины.
С полотна весело глядела сама Жанни, с ее белозубою улыбкою, с ее глубокими, красивыми глазами. Портрет удался художнику.