Смертеплаватели - Дмитрук Андрей Всеволодович 6 стр.


Надменным, гордым счастьем полнится душа. Он ступает на верхнюю площадку. Рядом — доселе виденный только снизу фасад храма, венчающего пирамиду. Зелёные, алые рельефы на белом фоне… Перед входом в храм, у круглого, лазорево-синего жертвенного камня, сгибаясь в почтительном поклоне, ожидает ахкин-наком. Вот Жертводатель сбрасывает свой длинный сверкающий плащ, — чааки подобострастно подхватывают. Внизу воцаряется тишина. Лишь собаки лают по дворам да звенит молоточком в своей мастерской какой-то нечуткий к священным торжествам златокузнец… Умолк и он, — заставили?… Теперь, в отсутствие других звуков, из дальнего леса стали слышны мелодичные трели птички-певуньи иш-ялчамиль.

Отменно ясен день. Видны кирпичные узоры на больших домах, обступивших площадь с пирамидой в центре. Вдоль двух главных проспектов, крестом расходящихся от площади, теснятся соломенные крыши обычных жилищ: они блестят, словно золочёные! Любую мелочь можно разглядеть, даже листья в лесу на склонах гор, обступивших город… Хорошо в такой день совершать важнейшее дело всей своей жизни!..

Шкуру также совлекли с него, бережно поставили наземь головную башню. Бормоча раболепные слова, чааки бережно укладывают избранного спиной на чисто вымытый, еще чуть влажный жертвенный камень; перегибают в пояснице, чтобы выпятилась грудная клетка… Над человеком-богом небо, чистое и глубокое, словно его сегодняшнее счастье. Старики вцепляются в запястья и щиколотки Спасителя, держат их изо всех силёнок… смешно! Что может заставить его сопротивляться высшей милости судьбы?…

Ахкин-наком, почти голый, вдохновляюще раскрашенный под скелет, приближается под собственное заунывное пение, танцуя и ритмично взмахивая обсидиановым ножом…

Когда вчера возле почти готового канала явился одетый в белое жрец-ахкин, сопровождаемый нарядными, в праздничной раскраске воинами-хольканами, — перед ними простирались, молотя лбами пыль, и охранники, и надсмотрщики, и начальник строительства. Но и сам важный ахкин упал ниц, коснувшись губами ступней приведённого к нему раба-землекопа, — а воины, держась за копья, преклонили головы.

Рабу было сообщено, что, повинуясь ясно выраженной воле богов, его, живое орудие, совет ахкинов избрал Великим Жертводателем, коему предстоит отправиться перед лицо небесных владык и умолить их о милости для народа. Пророчества страшны, надвигается ряд губительных лет…

Рабу возносили велеречивые хвалы; потом, как положено, в роскошных покоях городского храма его омыли столь драгоценной теперь, в засушливое время, водой из священного колодца, натёрли благовониями, облекли в нежные прохладные ткани. Неслыханно обилен был ужин: служители показывали избранному, как надо есть то или иное незнакомое блюдо, вскрывать диковинный плод, наливали чашу за чашей крепкого медового бальче. До утра его оставили наедине с божественно толстой, покорно-ласковой женщиной. Но, предаваясь наслаждениям, положенным перед мучительной смертью, он то и дело задумывался: да кто же он такой? За какие свойства или заслуги выбран из всех горожан?… Нет, не вспомнить ни прошлых событий жизни, ни даже собственного имени. Как его зовут? Раб. Кем он родился? Рабом?…

Сущую правду говорили бывалые люди: когда смерть уже совсем рядом, минувшие дни проносятся в памяти быстро, точно вереница летящих гусей. Сейчас, на жертвенном камне, он кое-что вспоминает… но как отрывочно, блёкло! Похоже, не рабом пришел на свет Спаситель города-государства… Вот первая его боль — в туго стиснутых висках, в спелёнатой голове. Значит, происходит будущий Заступник из знатного, батабского семейства; ибо лишь благородные люди, чтобы отличаться от простых ялма виникооб, придают особую плоско-вытянутую форму своим черепам. День и ночь к вискам примотаны ремнями две дощечки; не спит, тихо воет до утра малыш, заложник семейной чести…

Он еще не знал тогда, что боль — основа жизни, её вкус и самый ценный плод; что лишь боль, становясь нестерпимой, приближает смертного человека к высшим мирам, к сонму всесильных существ, правящих звёздами, временами года и ростом маиса.

А это что явлено ему? Родной дом? Может быть… О матери он знает немного. Она редко выходит из своих покоев, бледна; каждый год рожает и постоянно нянчит очередного младенца. Но вот — колышутся расшитые занавеси, повешенные между комнатами вместо дверей, тени от пламени светильников мечутся по стенам. Кто это, высокий, величавый, шествует, звеня плащом из скреплённых проволокой нефритовых пластин, отстукивая медными подошвами сандалий? Отец? Он вообще не замечает мальчика, — так положено, пока сын не подрос. На голове у отца громадный шлем в виде собачьей пасти с позолоченными клыками, стан обёрнут шкурой ягуара; хвост в чёрных кольцах волочится по полу… Должно быть, отец — важный сановник и идет на совет к халач-винику.

…Кажется, будущему Спасителю дарят зверёнышей — щенков, оленят, барсучат. Малыш привязывается к ним, кормит, играет и бегает с ними; но рано или поздно любимцев приносят в жертву, и приходится есть их мясо за ритуальной трапезой. Плакать мальчику не разрешают, старшие братья бьют за это по лицу…

А это что? День, глубоко врезавшийся в память; предвестие грядущей великой славы… Мать крепко держит его за руку, чтобы не затерялся в многолюдье на площади; он сам тащит кого-то из младших братьев. Высоко, к самому небу уходит подернутая туманом, украшенная громадными оскаленными масками пирамида. По лестнице, прорезающей её уступы до самой вершины, ахкины в белом, в высоких колпаках, возводят пышно одетого человека. Сверкает его длинная, до пят, накидка, кивает алый пернатый султан. Достигнув жертвенника и встав на него, человек долго, протяжно кричит — наверное, объясняет людям и богам, почему он решил расстаться с жизнью. Затем, раскинув руки, ало-золотой птицею взлетает над пирамидой; воистину взлетает, на мгновение прилипнув к небосклону! Только миг над замершим городом, над толпой, обращённой в камень, парит блистательный птицечеловек. Но и этого достаточно, чтобы навеки заразить мальчика безумной мечтой…

На втором от вершины уступе разбился тогда жертводатель, и жрецы, как положено, сбросили его окровавленное тело вниз, в толпу. Мать и сын не видели, как труп упал на площадь, но тысячи людей разом двинулись, смыкаясь над ним… Потом проходили мимо счастливцы с багряными губами и пальцами: одни жевали на ходу куски священной плоти, другие несли их домой, чтобы сварить и насладиться вместе с семьёй. На сотни частей была разорвана чудесная птица. Плакала мать: ей с детьми не досталось ни крошки жертвенного мяса, приносящего удачу…

Став подростком, впервые познаёт будущий раб и Спаситель сладкое саморастворение в боли. Ахкины учат: добровольные муки есть доказательство нашей любви к богам, готовности на любые жертвы в их честь; увидев, как мы терзаем себя, боги охотнее дарят всё, что надо смертным — здоровых детей, богатые урожаи, обильный приплод в стадах…

Мальчик борется с природной боязнью боли; учится молча переносить муки, нанося себе порезы, держа пальцы над огнём, пока не достигает пятнадцати лет. Тогда отец впервые берёт его с собой в храм, на церемонию Благодатной Боли.

Место мужчин его семьи — в главном святилище города-государства. Там истязают себя все вельможи и сам «настоящий человек». Как положено, правитель одет женщиной, ведь он вступает в мистический брак с богом дождя. Кровь — таинственная жидкость, связанная с дождями и реками; надо щедро проливать её на земле, чтобы небо ответило потоками своей, голубой крови. Особенно важна кровь халач-виника. Склонясь над расписным сосудом, правитель протыкает свой высунутый язык толстой костяной иглой, вслед за ней продевает веревку, двигает её взад-вперёд… Красные капли гулко ударяют, падая в вазу. Лицо «настоящего человека» невозмутимо.

Затем к стуку отдельных капель примешивается шум кровавого ливня: это подражают вождю военачальники-накомы, батабы, сановники двора. Одни над сосудами надрезают себе уши, лоб или руки; другие рассекают обсидиановыми ножами губы, крылья носа… Разбитый кирпич, расколотый камень не срастаются; то, что плоть человеческая заживает — лишний знак божьей благосклонности к жертвам. Можно ранить себя ещё и ещё…

Трое-четверо вельмож становятся в ряд, раскрывают рты, и слуги насквозь пробивают им щёки заострённой палкою, одной на всех. Иные, и однажды он сам среди них, испытывают совершенство муки, также став плечом к плечу, оголив и продырявив сбоку свои мужские члены. По несколько отверстий делают в членах жертводатели — и протягивают в них шнурки, оказываясь нанизанными, словно рыбы на кукане…

Чёрный день приходит внезапно. Оборван вдохновенный подъём юноши по ступеням боли, к высотам преданного служения. Похоже, его отец принял участие в заговоре против халач-виника. Заговорщики разоблачены; но правитель, сжалившись над старым сановником, дарует ему особую милость. Батаба казнят не тайно и постыдно, а делают из его смерти народное торжество. На площади с отца сдирают заживо кожу; затем, облачившись в неё, отплясывает танец правосудия главный жрец.

Как всех детей государственных преступников, сына делают городским рабом. Под бичами надсмотрщиков он копает землю, вместе с толпами других рабов прокладывает каналы, — город расширяет свои владения, на месте лесной росчисти будут маисовые поля. Некоторые из землекопов не вступают в разговор, у них потухшие глаза и странные, отрешённые движения. Это те, кто — намеренно или случайно — узнал тайну правителя, ахкинов… Лекари прокололи им в нужном месте череп, и рабы стали тупыми, бессловесными животными.

Семьи казнённого батаба больше не существует. Мать наложила на себя руки — не в храме, не перед народом, а в своей комнате, без почестей, достойных приносящего себя в жертву; даром пропали её жизнь и кровь… Братьев и сестёр разослали по стройкам и копям, больше юноша их не видел. Среди таких же обречённых, как он сам, вечно полуголодный, получая досыта лишь пинки да удары бичей, — раб пытается обратить зов измученного тела к богам, сделать отупляющий труд сознательным приношением… Не получается. Монотонность усилий подтачивает волю, побои ломают мужество, усталость гасит любые порывы. И без черепных проколов слабеет рассудок. Похлебав ночью, после смены, жидкой каши атоле, он скотски валится спать на пропахшую мочой, старую солому — до рассветных окриков и пинков. И так много, много дождей подряд…

Постепенно в памяти стирается всё, даже собственное происхождение. Даже имя…

Одно лишь видение всплывает иногда перед рабом, еще более манящее и недостижимое, чем сытость и свобода. Ало-золотая птица, взлетев, зависает на фоне голубизны, раскинув руки с согнутыми вниз кистями… Но и эта грёза приходит всё реже. Подобно ожившему, но бессознательному мертвецу из древних сказаний, копает землю сын преступного батаба…

Неисповедим выбор мудрых ахкинов, перетасовавших всё население города в поисках того, кто отправится послом в небесные дворцы — молить о прекращении засухи: в этом году она выпила каналы и убила всходы маиса. Сбылось то, о чём даже в мыслях не смел просить богов жалкий раб в своём углу загона…

Вот нож-полумесяц опускается на его обращённую к небу грудь. Слышен чавкающий звук точных ударов — опытный жрец вскрыл уже немало грудных клеток… Перерубив рёбра, ахкин-наком взламывает их и, привычным жестом запустив руку внутрь тела, хватает скользкое, бьющееся сердце. Рывок! С воплем торжества жрец поднимает над собой алую, струящую кровь добычу.

Спаситель упивается щедрой, никогда не испытанной болью, тонет в ней, пока вслед за собственным сердцем не оставляет разъятую плоть, чтобы провалиться вверх, в лазоревый, полный радостного сияния колодец…

VI. Большой Киев, 2178–2180 годы

Влюбиться можно и ненавидя.

Фёдор Достоевский

Через пять лет после окончания юридической школы. Я — дипломированный законовед, редактор-ведущий правоведческой хроники домоградского телевита. Бывают у меня связи с женщинами, даже изрядные увлечения, — в них ли суть?… Со своей королевской осанкой, предельно близкая и недостижимая, за всеми моими «любвями» маячит Кристина. Когда мы сидим у нее вдвоём и она спокойно говорит мне что-нибудь вроде: «Надо бы на биокоррекцию, а то что-то стала часто бегать пи-пи», — понимаю, что и через сто лет не посмотрит она на меня влюблёнными глазами…

Её интимная жизнь от меня полностью скрыта. Замуж, как и большинство её сверстниц, Крис не торопится, откладывает до тридцати, а то и до сорока; романы ни с кем явно не крутит, — но я необъяснимым образом знаю, что у неё кто-то есть. Серьёзный, постоянный.

Иногда, задумавшись об этом, маниакально ставлю рядом с ней Балабута. Тоже интуиция — или просто бред ревности?…

Школу Генка не окончил, бросил перед самым выпуском; сменил несколько работ в домограде, потом за его пределами. Подозрения насчет малолетней балерины не подтвердились (невиновен? хитёр?), но сводки говорят обо все новых случаях балабутства в городе, вполне могущих быть делом рук Фурсова. В этих выходках видны чудовищная разнузданность, нежелание считаться ни с чем во имя утверждения своей воли. Опять несколько жестоких насилий над женщинами, девочками… с последующим исчезновением преступной тени, которой, кажется, не страшны ни ВББ, ни любые следящие устройства. Один из наших соучеников, Кобозев, встретив Генку, завёл с ним крупный разговор, — уж не высказал ли подозрения?… Фурсов прикинулся оскорблённой невинностью. Через неделю, при взлёте, минилёт Кобозева внезапно свернул и помчался прямо на громадный ремонтный робот, перестилавший покрытие соседней дорожки: Мишка выбросился на ходу, отделавшись переломом руки. Времени для вмешательства любых служб не было. Произошёл взрыв, после которого ни один регенератор не восстановил бы тело Кобозева… Заключение эксперта: злонамеренное дистанционное влияние на мозг минилёта. Конечно же, усилия ПСК отыскать злодея оказались тщетными…

Фурсову, с его способностями и при том внимании, которое оказывает ему страна, ничего не стоило бы стать знаменитым, обрести самую громкую славу — в биопьютерном ли деле, в любом ином. Например, вне конкурса занять место оператора-программиста в экипаже сверхдальнего светолёта «Титан» — место, о котором грезит не менее, чем сто миллионов парней и девушек во всём мире… Но Генка, похоже, тешит своё артистическое самолюбие иначе. Служа каким-нибудь скромнейшим, безвестным регулировщиком экосистемы реки Ирпень, втихую совершает нечто, приводящее город в нервную дрожь…

Наконец, осенью 2179 года Балабут исчезает бесследно. Нет ни его самого, ни художеств, обличающих (по крайней мере, для меня) Генкину руку. «Пропал для всех, но не для неё!» — визжит внутри меня истерический голос. Скрипя зубами, гоню от себя мучительное видение: стонет, мечется Крис, подмятая им, голая и покорная, — а на бледном асимметричном Генкином лице всё та же ухмылка, словно рыболовным крючком подтянули кверху угол его рта…

Конец апреля. День рождения Кристины. Ей исполняется блистательных двадцать четыре. Родители снова в отлучке: передав свои изображения из Сиккима и проведя, в виде вполне достоверных фантомов, около часа в нашей компании (разве только не чокаясь своими бокалами), сказали, что не хотят мешать «детям» веселиться — и исчезли. Собралась юршкольная братия, испытанные друзья. Впрочем, кое-кто явился с незнакомой нам дамой или новым кавалером, поэтому веселье немного натянутое. Странно видеть, как старый товарищ играет некую роль, лирическую или героическую, нарочно для своей пары…

Возможно, я слишком ироничен сегодня, не по-доброму наблюдателен, — но таким меня делает присутствие Крис. Она стала просто моей болезнью; я подумываю, не пройти ли психочистку, не попытаться ли выполоть с корнем постылое чувство… А пока — сидя на просторном балконе жилблока Щусей, потягиваю сигару над рюмкой водки «эрготоу», сваренной на робокухне по старинному пекинскому рецепту. К лицу моему приросла мина любезно-снисходительного благодушия.

Весенний вечер холодноват, поэтому громадный балкон окружён течением тёплого воздуха. Собственно, так балкон обогревают и зимой, чтобы не превращать его в скучный закрытый ящик… Фиолетовые клематисы сбегают из ваз на перилах, благоухают листья лимонных деревьев в кадках. Площадка заставлена маленькими лакированными столиками. Одни девушки щеголяют полным китайским нарядом, от великолепно расшитой пелерины-юньцзянь на плечах и длинного узорного платья до туфелек с расширяющимся книзу каблуком посреди подошвы; другие, следуя нынешней европейской «пастушеской» моде, одеты в платья с рюшами, кружевные чулки и белые туфли-лодочки. Такой наряд дополняет большая круглая шляпа, похожая на клумбу или на насест с райскими птицами; но шляпы сняты ещё в прихожей… (Честно говоря, мне больше нравятся «пастушки»: когда они садятся, можно видеть ноги выше щиколоток.) Мужчины уже сбросили пиджаки и сидят в жилетах, ослабив узлы галстуков. Лишь Равиль Гареев, ныне слушатель Федеральной политакадемии, не расстаётся с белым, украшенным серебряными аксельбантами кителем. Чопорность? Желание покрасоваться? Равик всегда был изрядно скрытен…

Назад Дальше