Старуха завизжала, а с ней и колдун. Но ему вовремя удалось превратить свой крик в начало декламации, он поерзал на стуле, и внимание змей обратилось к нему. Голубь за темной занавеской тревожно забился. Змеи, висящие на люстре, тщетно пытались укусить колдуна. Их яд капал на порошок, насыпанный им на фото, смешивался с ним, превращая его в мокрую грязь, под которой начали меняться изображения на снимках.
Это было вмешательство, серия манипуляций, которые сам колдун находил безвкусными и даже аморальными, но плата была уж очень хороша, а он знал, что по статусу ему положено производить впечатление. Церемония длилась меньше часа: восковые змеи истекали шипением и слюной, перепутанный голубь непрестанно бился за занавеской. Под конец колдун, пошатываясь, встал: пот тек с него ручьями, так что он сам блестел, как тающая свеча. Неожиданно стремительными движениями — чтобы его не успели ужалить — он отсек всех змей от бороды нагара там, где они уходили в нее хвостами, те упали на стол и издохли, извиваясь и истекая густой белесой кровью.
Его клиентка тоже встала, улыбнулась и стала собирать со стола полутрупы змей и свои фотографии, которые она нарочно постаралась не вытирать. Глаза у нее счастливо сияли, и она даже не прищурилась, в отличие от колдуна, который, сильно щурясь, открыл перед ней дверь на солнечный свет и стал объяснять ей, когда она должна прийти в следующий раз. Он смотрел ей вслед, пока она уходила от него огородами, и закрыл дверь, лишь когда она совсем пропала из виду.
Колдун откинул экран, скрывавший насмерть перепуганного голубя, и хотел было свернуть ему шею, но, оглянувшись на обрубки воска там, где были недавно змеи, передумал, открыл окно и выпустил птицу на волю. Потом сел за стол и, тяжело дыша, уперся взглядом в пирамиду коробок у задней стенки сарая. Воздух успокоился. Что-то скреблось. Звук раздавался из пластиковой коробки, куда он спрятал своего настоящего фамильяра.
Фамильяра он вызвал себе сам. Но сначала долго раздумывал. В общих чертах он понимал, что фамильяр дает ему доступ к неиссякаемой силе плодородия, и только это помогло ему вынести боль и победить отвращение перед тем видом колдовства, которое тут требовалось. И теперь, вслушиваясь в любопытное скрич-скрич из коробки, он задумчиво трогал пальцами шрамы на бедре и груди. Ничего, скоро зарубцуются.
Информация по технологии получения фамильяра, которую ему удалось раздобыть, была туманна и расплывчата — поколения бродячих чародеев передавали ее из уст в уста, записывали на оборотных сторонах обложек древних блокнотов, царапали карандашом на полях телефонных справочников. Так что он довольно смутно представлял себе механику самого процесса. Колдун утешал себя тем, что это не его вина. И надеялся, что фамильяра, когда тот у него появится, будет удобно использовать в городской среде. Он думал, что это, наверное, будет крыса — крупная, с грязной шерстью, — или лис, или даже голубь вроде того, что он показывал своей недавней клиентке. Он считал, что отрезанная им от себя плоть — это нечто вроде жертвоприношения. Он и не подозревал, что это будет тело.
Когда с пластмассовой коробки была снята крышка, то внутри обнаружилось нечто вроде детского манежа, который исследовал новорожденный фамильяр. Колдун поглядел на него с отвращением. Пыль облепила его тело со всех сторон, так что оно больше не оставляло при движении липкого следа. Нескладный, как морской огурец, он был весь облеплен боковыми отростками плоти. Он был тяжелый, весом как крупное яблоко, и состоял из плоти и жира колдуна, склеенных его же мокротой и слюной и сплавленных магией вуду. Сворачиваясь в кольцо и снова распрямляясь, он деловито закатывал себя в углы своей пластиковой тюрьмы. Хлынувший сверху свет заставил его конвульсивно сжать и разжать свое студенистое тело.
Но, даже плотно закрыв контейнер крышкой и убрав его с глаз долой, колдун все равно ощущал присутствие фамильяра. Чувствовал, как тот щупает пустоту у него за спиной, а когда он вызывал у себя приливы крови, то у него теперь получались змеи, чего раньше не было. Но фамильяр все равно вызывал у него отвращение. При одном взгляде на него у колдуна начинало сводить живот, а еще он почему-то ощущал себя обманутым. По роду своей профессии ему не раз приходилось свежевать животных, иной раз даже живьем, и это никогда не вызывало у него никакого внутреннего отторжения. Он ел кал и придорожную падаль, когда того требовала литургия. И даже тогда его не тошнило так, как при виде этого небольшого клочка собственной плоти.
Когда тварь шевельнулась впервые и колдун понял, чем будет его фамильяр, он закричал от ужаса, его стало рвать и рвало до тех пор, пока все его нутро не опустело. И хотя ему было почти невыносимо на него смотреть, он все же заставлял себя не сводить с него глаз: ему хотелось понять, что же вызывает в нем такое отвращение.
Колдун чуял исходящий от фамильяра энтузиазм. Беспощадный интерес ко всему, что встречалось ему на пути, удерживал это противоестественное создание от распада, и каждый раз, когда он, напрягшись, перистальтическими сокращениями плоти продвигал себя по коробке, ограниченность его тупого, продиктованного голодом интереса пронзала колдуна, снова и снова заставляя его перегибаться пополам. Тварь была глупой: безмолвной, но при этом жгуче любопытной. Колдун почуял, как фамильяр осмысляет пыль: покатавшись в ней скорее случайно, чем намеренно, он приспособил ее теперь зачем-то к своему телу.
Ему хотелось повторить то, что он сделал для приходившей к нему женщины, хотя процесс получения змей отнял у него много сил. Правда, истинные манипуляции производил не он, а его фамильяр, он служил каналом для магии; все его существование сводилось к тому, чтобы менять, использовать, знать. Колдун жаждал могущества, которое давал ему фамильяр, и потому закрыл глаза, сосредоточился и заставил себя поверить, что он сможет, что ему хватит силы воли. И все равно, глядя на пыльного красного слизняка, слепо тычущегося в стенки коробки, он вдруг почувствовал слабость и неуверенность. Он чуял, как обезмысленный разум фамильяра слепо тычется в его разум. Чувствовать, как собственное испражнение копошится в его мозгу, словно личинка в куске мяса, было для него непереносимо, несмотря на все преимущества, которые оно ему давало. Он чувствовал себя сточной канавой. В присутствии фамильяра ему то и дело приходилось глотать поднимавшийся из желудка ком. Почему-то непрестанный интерес твари ко всему и вся он воспринимал как оскорбление. В общем, оно того не стоило. Колдун решился.
Оказалось, что убить фамильяра нельзя, а если и можно, то колдун не знал как. Сначала он хотел разрезать его ножом, но, едва лезвие касалось его тела, как оно с любопытством обнюхивало его, разделялось надвое и снова слипалось воедино, обогнув сталь. Еще оно пробовало хватать металл.
Когда он хотел расплющить его утюгом, фамильяр сначала отпрянул, перегруппировав свою материю, затем заполз на утюг сверху, обмазав его собой, и сделал попытку скользить на нем, как на коньке. Только огонь привел его в некоторое смущение, и он долго сидел неподвижно, покрывшись кислотой. Фамильяр изучал каждую опасность так же, как он изучал пыль, и пытался воспользоваться ею, а эхо его умственных усилий переворачивало колдуну нутро.
Наконец он сунул мерзкую тварь в мешок. Почувствовал, как та тычется в поры мешковины, и решил, что надо спешить. Колдун сидел за рулем, а живой мешок лежал в пластмассовой коробке на соседнем сиденье (положить его назад, с глаз долой, было выше его сил, — вдруг он вылезет и продолжит свои мерзостные изыскания вблизи его кожи?).
Была уже почти ночь, когда он остановил машину перед каналом Гранд Юнион[11]. Там, среди муниципальных садов западного Лондона, между видавшими виды, покрытыми коростой граффити мостами, в пределах слышимости последних, не ушедших еще домой, панкующих ребятишек на площадке для скейта, колдун попытался утопить своего фамильяра. Нет, он не был настолько глуп, чтобы думать, будто это сработает, и все же зашвырнуть проклятую тварь в перевязанном веревкой и нагруженном камнями мешке в холодную грязную воду было для него таким счастьем, что он даже застонал от удовольствия. Он проследил, как канал проглотил свою добычу. Свобода. Колдун повернулся и побежал.
…Грязь приняла фамильяра, как своего, а он продолжал учиться. Вытягивал временные щупальца, стараясь осознать сущность вещей. Бесстрашно боролся с мешковиной.
Все новое, что встречалось ему на пути, он сравнивал с тем, что уже было ему известно. Его сила состояла в способности вносить изменения. Он применял орудия; он не обладал иными способами познать что-либо, кроме как сделать познаваемый объект частью себя. Весь мир состоял для него из сплошных орудий. Фамильяр уже хорошо знал пыль и немного разбирался в ножах и утюгах. Теперь он ощупывал воду и волокнистую ткань мешка, делал с ними то, что позволяло ему понять: он не знал этого раньше.
Выбравшись из мешка и оказавшись в грязной темноте, он неуклюже поплыл, изучая встречавшиеся ему по дороге ошметки и мелкую подводную жизнь. Даже в таких непривлекательных водах водились какие-то выносливые и непритязательные рыбы, так что фамильяр скоро наткнулся на них. Внимательно разобрав на части нескольких, он научился пользоваться и ими.
Сначала он вырвал им глаза. Потер их друг об дружку, задумчиво подержал за тянувшиеся от них ниточки. Потом выпустил из себя микроскопические волоски, которые проникли в студенистые от крови нервные стебельки. Его форма жизни присваивала себе все. Вот и теперь он втянул в себя чужие глаза и, впервые в жизни ощутив зрительный сигнал, понял, хотя и не увидел (ведь он барахтался в грязи), что он находится во тьме. Выкатившись из грязи, он с помощью своих новых стекловидных тел увидел свет уличного фонаря, который прорезал черную воду.
Он снова нашел трупы брошенных им рыб (на этот раз с помощью зрения). Пройдя сквозь них, как сквозь лабиринт, он разгадал их загадку. Теперь он был обмазан их слизью. Одно за другим он отломил им ребра, словно детальки какой-нибудь игрушки. И воткнул их себе в кожу (его собственные крошечные, беспорядочно разбросанные сосудики и мышечные волоконца внедрились в рыбью кость). Теперь он мог пользоваться ими для передвижения и ходил степенно и вперевалочку, словно морской еж.
Фамильяр трудился без устали. В считаные часы он изучил все ложе канала. И все, что он там находил, шло у него в дело, иногда и не однажды. Некоторые предметы он соединял между собой. Другие, повертев, отбрасывал за ненадобностью. И каждое новое использование, каждая манипуляция (причем манипуляция намеренная, не случайная) помогала ему читать смыслы. Фамильяр превращался в примитивного эрудита, он ничего не забывал, каждое новое озарение мостило путь следующему, контекст нарастал, и от этого познание давалось ему все легче. Постижение пыли оказалось самым сложным делом его жизни.
Когда с первым лучом зари фамильяр выполз на берег, его тело, словно панцирь, облекала молочная бутылка. Бусинки глаз выглядывали из ее горла. Маникюрные щипчики служили ему кусачками. Маленькими острыми камешками он просверлил дырочки в ее стеклянных боках, и теперь из них торчали прутики, плававшие когда-то по поверхности канала, и ломаные авторучки. Чтобы при ходьбе они не тонули в жидкой грязи, к их концам он прикрепил монетки и плоские камешки. Сооружение производило впечатление хрупкости. За собой фамильяр волок мешок, в котором его утопили. Он пока не знал, к чему его приспособить, не умел выражать эмоции, и все же он испытывал к этому мешку нечто вроде сентиментального чувства.
Все его конечности изменились и стали постоянными. Даже те, которые его утомляли, он отбрасывал за ненадобностью не раньше, чем выпивал с помощью органических ферментов все их соки. Малюсенькие мускулы и сухожилия, тонкие, как паутинки, но при этом куда более прочные, пронизывали все части его собранного из разных разностей тела, накрепко их соединяя. Плоть, служившая его центром, подросла.
Фамильяр исследовал траву, наблюдал своими неадекватными глазами за птицами. И шел вперед, словно жук, переступая разнокалиберными ножками.
Весь тот день и всю ночь фамильяр учился. Его пути пересекались с путями мелких млекопитающих. Он обнаружил гнездо полевых мышей и разобрал их на составляющие. Их хвостики стали у него чувствительными щупальцами; усики — щетинками на них; он усовершенствовал глаза и научился пользоваться ушами. Он сравнил находку с пылью, лезвием ножа, водой, прутиками, рыбьими ребрышками и промокшим мусором на дне канала: он изучил мышь.
С изумленным вниманием осваивал он новинку — уши. В садах играли юные лондонцы, и фамильяр, прячась по кустам, подслушивал их сленг. Его слух уловил в этом отрывистом тявканье определенную последовательность.
Встречались в садах и хищники. Фамильяр был теперь размером с кошку, так что собаки и лисы то и дело бросались за ним вдогонку. Он давно перерос свою бутылочную броню, которая лопнула и осыпалась с него стеклянной крошкой, но зато он научился драться. Осколки фарфора, гвозди, болты — все это он использовал, чтобы царапаться, и не по злобе, а просто так, все из того же познавательного интереса. К тому же он был необычайно скор на ногу, несмотря на то что конечности у него по-прежнему были с бору по сосенке. И, если его преследователь сам обращался в бегство недостаточно поспешно, фамильяр догонял его и изучал. Ведь его тоже можно было использовать. Так он обзавелся пальцами с хрупкими кончиками из собачьих зубов.
Фамильяр покинул сады. Берегом канала он добрался сначала до кладбища, затем до железнодорожных путей, обслуживающих промзону, а оттуда до свалки. Там он приделал себе колеса, влив свои сосуды и ткань в остатки тележки. Когда позже он избавился от них, открутив их и выбросив, колеса еще долго кровоточили.
Иногда он использовал орудия точно так, как их прежние владельцы, например, птичьи лапы (на двух-трех парах лап он скакал, точно кролик, с одной выгоревшей машины на другую). Но мог и поменять их назначение. Так, он прикрывал от солнца глаза кожистыми козырьками, которые раньше были кошачьими ушами.
Он научился есть. Голод и способы его удовлетворения были для него такими же инструментами, как когда-то пыль: фамильяр не нуждался в пище, однако сам процесс питания его радовал, и этого было достаточно. Он сделал себе язык из обрывка мокрого полотенца, и рот, полный зубастых шестеренок. Они вращались у него во рту, перемалывая пищу и направляя ее в глубину его рта, к горлу.
В ранние часы утра, на участке свалки, залитом химическими отходами, он, наконец, нашел применение мешковине, в которой его когда-то бросили. Он нашел два сломанных зонта, один ободранный целиком, другой просто рваный, и занялся ими, крепко оплетя их волосками вместо рук и манипулируя крысиными хвостиками. Выпустив органические корешки, фамильяр прирастил к обоим зонтам мешковину. Около часа продолжалась эта обдуманная возня, во время которой фамильяр то и дело проговаривал про себя некоторые английские слова — он отрастил себе подобие мозга, — и, наконец, настал момент, когда оба зонта, притороченные к подобиям плеч, спазматически открылись и закрылись, и он, громко хлопая ими, взмыл в воздух.
Его зонты черпали воздух, как крылья летучей мыши, засаленная мешковина неплохо держала его вес. Он летел, никуда особенно не направляясь, свободный, как бабочка, кошачьими и собачьими глазами рассматривал под собой землю, болтал многочисленными конечностями. Теперь он мог охотиться, используя сети из ежевики, которой в городе было много: колючие стебли с одинаковой эффективностью выхватывали добычу из воздуха и поднимали с земли. С пустыря мгновенно исчезли все кошки. Фамильяр зависал между башнями домов, рывками крыльев-зонтов меся воздух. Беззвучно выкрикивал слова, которые ему удалось заучить.
Ночей, когда он мог летать, было всего две, потом он перерос свои крылья, но запомнил их навсегда. Чудо полета тоже навеки запечатлелось в его памяти, которая росла вместе с ним. Лето стояло необычайно жаркое. Фамильяр укрывался в зарослях невесть откуда взявшейся будлеи. Исследовал пути через город. Жил на площадках для отстоя аварийной техники, в сточных трубах и все время рос, менялся и пользовался.