Бытие и возраст. Монография в диалогах - Секацкий Александр Куприянович 5 стр.


К.П.: Но я бы по возможности избегал слова «потенция», поскольку оно чересчур ценностно нагружено. Мой пафос состоит и в том, чтобы, описывая возрасты, убрать мифологию потенции. Мы ведь понимаем, что это мифологическая структура, восходящая к архаике, где за потенцией вождя скрывается причастность к высшим силам.

А.С.: Но она становится мифологической структурой только со временем! А до этого она реальность. Впрочем, вернемся к теме встречи человека со смертью. Был бы интересен какой-то устоявшийся способ самоотчета. Все известные способы самоотчета нечестные. По крайней мере те, которые мы имеем в литературе, в ее дневниковой форме, где проживание своей жизни предстаёт как накопление сокровищ (необязательно в буквальном смысле) – встреч, занятных историй. По мере того как человек становится старше, ему нужно предъявить эти сокровища как доказательство того, что он не напрасно жил, что он «исполнен днями, богат годами», и представить прочие образцы хорошей мины при плохой игре. Фрагменты собираемого времени, мнимые и подлинные свидетельства признанности – всё это странным образом затмевает невыговариваемое, но, безусловно, важнейшее ощущение страха того, что жизнь заканчивается и её остается всё меньше. И, таким образом, на этом повседневном плато существует медленно дрейфующий к угасанию и смерти человек. Он либо посылает в эфир сигнал SOS, либо не посылает, а ограничивается «приветливостью и серьёзностью», но тем не менее как-то оповещает мир об этом трагическом обстоятельстве. Это данность времени изнутри. Для ребёнка привычным становится мир открывающихся возможностей, подход «я подумаю об этом завтра», ведь «непризнанность пройдет, а признанность наступит». Если показать эти открывающиеся состояния, разветвления бытия как наращивающиеся шумы, музыкальные ритмы, то постепенно, «по мере жизни», они сольются в океанский шум, который можно услышать, если приложить раковину к уху – зов последнего развоплощенного Океаноса, где уже не удержится единство персональности. По-видимому, важно было бы выстроить внутреннюю феноменологию угасания в абсолютной предельной полноте самоотчета.

Были такие попытки относительно измененных состояний сознания, так, академик И.М. Сеченов преднамеренно входил в состояние белой горячки. Но такой кропотливой регистрации старости не было. Известно, что ученик И.М. Сеченова академик И.И. Павлов, когда умирал, тоже созвал своих учеников, чтобы они следили за тем, как остывают его члены и наступает момент клинической зафиксированной смерти. Но физиологический момент смерти действительно представляет собой форму научного феномена, он может быть зарегистрирован некими фактическими свидетельствами. При описании старости такое невозможно. Кроме того, возникает вопрос, насколько безнаказанной будет кропотливая регистрация собственной старости как отпадения возможностей, отпадения тех площадок присутствия, которые только что были по силам и вызывали интерес и азарт. Если мы будем внимательно всё это регистрировать в отношении своей собственной старости, не повредим ли мы себе? И здесь мы опять подходим к удивительной развилке: как относиться к неминуемой смертности? Готовиться к ней или в упор её не видеть? Отказываться от регистрации или проявить своего рода смелость? Или это на самом деле означает капитулировать? И непонятно, что же является здесь симулякром, а что – достойным человека занятием?

Кстати, и непонятно, почему, например, сладострастие заранее зачисляется в симулякры. Мы видим несколько разных стратегий старости, санкционированных теми или иными культурами. Когда силы начинают убывать, приходит понимание, свидетельствующее о неотвратимости старости. Можно пробавляться инфантильными надеждами, что наука не стоит на месте и когда-нибудь смерть будет побеждена (на генном уровне, методами пластической и косметической хирургии), пока мы не поймём, что даже продление жизни тела, даже вообще выход за пределы этой телесности не имеет ничего общего с движением времени и ощущением того, что старость, как и смерть, всё равно неминуема.

То есть старость неминуема даже в случае нетленности тела. Она неминуема как усталость металла, как усталость самой души, как пресловутая вода скоплений, блокирующая непрерывное размножение, прогрессирующее накопление привычек, обыкновений. И О. Шпенглер был абсолютно прав, когда говорил, что все субъекты и квазисубъекты культуры смертны и находятся на пути к смерти, будь то нации, культуры, этносы, культурные феномены и, естественно, смертные существа, у которых этот распределенный по жизни опыт смертности всегда присутствует в качестве возможной феноменологии, возможности некоего непрерывного самоотчета. Этот самоотчет мы могли бы отправлять в мир, но мы этого не делаем, а поступаем прямо противоположным образом, всячески скрывая его данные, уклоняясь от его фиксации. И для меня остается до конца непонятным, какая стратегия будет симулятивной, а какая – подлинной. Блок говорил: «Узнаю тебя, жизнь! Принимаю! И приветствую звоном щита!». А старость? Её надо приветствовать звоном щита? Может быть, да, а может, и не стоит.

К.П.: Относительно подлинности здесь есть один существенный момент. Я говорил о стариках-сладострастниках как неподлинных. К неподлинным старикам-сладострастникам я причислял, например, Фёдора Карамазова. Но вот сам момент сладострастия, на мой взгляд, не является симулякром. Он становится симулякром, когда превращается в самодельную доминирующую структуру и не отвечает упомянутой неустранимости или даже фатальности. Дело не в том, что мы стареем быстрее, чем прогрессирует медицина. Даже если она будет прогрессировать, это не решит ни проблемы старости, ни проблемы смерти. Если сладострастие (или воля к власти) владеет мной – это одно, если я владею сладострастием – это нечто другое. С этой точки зрения подлинная человеческая позиция предполагает владение нашими эмоциями. В этом и состоит различие между подлинным и неподлинным стариком. Эта дихотомия аналогична дихотомии подлинного и неподлинного человека. Просто в старости это проявляется острее. Ещё одно замечание насчёт необходимости самоотчета. Я уже говорил, что старость в каком-то смысле адекватна философии. В самом деле, самоотчет – это рефлексия, и давать себе самоотчет – это в каком-то роде занятие старости.

Что касается страха старости и страха смерти, мне видится необходимым их разведение. Это различение может быть интерпретировано в духе 3. Фрейда, как страх кастрации. И для женщины, и для мужчины не столь страшно, что грозит смерть, сколь страшно перестать быть женщиной (или мужчиной). Страх кастрации отсылает нас к Beruf – к призванию. Это страх не выполнить своё предназначение. С этой точки зрения страх смерти древнее и фундаментальнее, чем страх не выполнить своё предназначение или страх старости.

Добавлю несколько слов относительно феноменологии угасания. Ведь феноменология угасания и самоотчеты в литературе – это в сущности одно и то же (ведь сама литература как таковая может рассматриваться как своеобразная онтология угасания!) И. И. Павлов действительно фиксировал свой смертный час. До него это делал и Ж. Ламетри. Их связывает напряжённо переживаемый материализм – заостренность вопроса материальности мира. И Ж. Ламетри, и И. И. Павлова смерть, которая относится к иному плану бытия, интересует в той степени, в какой она связана с материальным планом бытия. Но мы могли бы сделать и следующий шаг: старость – это не просто завязанность на тело, но отрефлексированная завязанность на тело. Ведь смысл болезни состоит именно в том, что болезнь и недомогание, угасание (которое необязательно является болезнью) непосредственно обращают нас к необходимости рефлексии. Нельзя ограничиваться самим периодом смерти, как это делали И. И. Павлов и Ж. Ламетри. В повести Ромена Роллана «Кола Бриньон», по существу художественно тематизирующей старость, есть такая фраза: «Я только и занят тем, что старею». Тем самым подчеркивается акцент на рефлексии старения.

Существует параметр человеческого бытия, обозначенный нами как страх, который предстаёт в качестве некоторой одинаковой для всех стихии. На самом деле страх различен для разных людей и даже индивидуален. Страх в молодом возрасте и страх в старости у разных людей обнаруживается по-разному. Такое свойство, как бесстрашие (этот термин, описывающий пониженное чувство опасности, Аристотель использует в «Этике»24), также распределено среди разных людей по-разному. Но всё-таки старость, которая непосредственно находится перед лицом смерти и угасания, характеризуется повышением бесстрашия. Отчасти это отражено и в уже приведенной позиции: когда я буду старым, я буду делать всё, что хочу, и мне за это ничего не будет.

Я хотел бы подчеркнуть обстоятельство, относящееся, вообще говоря, к взаимодействию возрастов, которое слишком часто остается в тени: старику, который приветлив и серьезен, молодые люди отвечают встречной любовью. Любовь к старикам констеллирована в «Пушкинской речи» Ф.М. Достоевского, где старость представлена в образе мужа Татьяны25.

В связи с этим возникает особый статус старческой красоты. В самой телесности старости коренится определённая красота (наряду с привлекательностью детства), которая, я думаю, так или иначе культивируется. Правда, следует отметить, что старик и старуха стареют по-разному: старик может быть красивым, но красивая старуха проблематична. Хотя мы встречали красивых старух у Рембрандта. А. Сокуров показал удивительную стать стареющей Галины Вишневской в фильме «Александра». Там есть удивительная сцена, где лейтенант, молодой человек, расчесывает волосы своей бабушки.

В старости, несомненно, присутствует определенная красота, которая может акцентироваться в культуре. Но всё-таки первый шаг к настоящей старости – это способность выхода за пределы своего тела, за пределы его красоты. Для настоящего старика не только осознание достоинства красоты своего тела, но и старческие недомогания не стоят на первом плане. Он думает не о своём телесном благополучии, а о телесном и душевном благополучии своих близких – прежде всего детей, внуков, учеников. Радости их тел и душ – главные радости старика. И здесь важно, способен ты или не способен радоваться за других. Если способен, в этом и содержится конкретный смысл любви настоящего старика к детям. Растождествление со своим телом у старика осуществляется через практику аскезы. Аскеза – это первый внешний признак настоящего старика. Освобождаясь с помощью аскезы от непосредственной идентичности со своим телом, растождествляясь с ним, идентифицируясь с телами других, настоящий старик делает и следующий шаг – это идентификация с телом культуры, с телом универсума, способность восторгаться природой и произведениями искусства. Молодой (по нашим понятиям) А. С. Пушкин пишет в «Из Пиндемонти»:

По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам…

Вот она, эта способность идентифицироваться не только с телами других людей, но и с телом универсума, с телом культуры, восторгаться природой и произведениями искусства.

Ну и. конечно, для человека, который живёт в ауре осевого времени, в письменной цивилизации, на первом плане стоят книги. Меня поражает фундаментальная предусмотрительность Марка Аврелия. Он пишет, что уже с молодости начал собирать книги, которые собирался читать в старости. Старость представляется как время чтения хороших книг (на что у деятельного императора не было времени), которые суть некий «золотой фонд старости».

Таким образом, проблема старика – это проблема его взаимоотношений с культурой. Если старику этот контакт с культурой наладить не удалось, это ущерб старости. Поражают искренние слова старого И. Дарвина в «Автобиографии»: мол, он в качестве ученого превратился в машину для переработки позитивных фактов. (Кстати вот оно – возмездие позитивизма!). И. Дарвин сожалеет, что перестал получать то наслаждение от искусства, которое было ему в юности дано. В старости он должен был довольствоваться всего лишь массовыми сентиментальными романами, внутреннюю пустоту которых он не мог не чувствовать. И это характерная черта и проблема нашей письменной цивилизации. Массовая литература, вылившаяся сегодня в телевизионные сериалы, – это литература второго сорта, она может занимать лишь неподлинного старика.

Таким образом, я пытаюсь обозначить основные пункты программы старости: любовь к другим на фоне растождествления со своим собственным телом и обращение и постепенное духовное растворение в мире культуры и в мире природы.

А. С.: Добавлю несколько замечаний о полноте, точности и честности самоотчета. Повышенное бесстрашие, приходящее с возрастом, помимо всего прочего, имеет форму нарастания анестезии, связанной с уменьшением самого разброса витальности, внутренней пульсации витальности, которая в жизнеспособном теле обязательно зашкаливает и за страх, и за ликование. Но постепенно этот разброс уменьшается, пики кривой становятся всё более низкими, нарастает анестезия и происходят некоторые важные «расцепления», которые отчасти могут прояснить определённые формы этого бесстрашия, вернее, даже его данность самому себе. Если мы проанализируем страх смерти в его острой стадии, который испытывается любыми душами (психеями) и телами, мы можем вычленить по крайней мере три компонента: помимо страха прекращения существования, это ещё страх ущерба собственной телесности и, конечно, страх (боязнь) боли. В одной из песенок Псоя Короленко от имени влюблённой барышни поется:

Потом с балкона смело
Вниз брошусь с головой
И буду с белой пеной
Лежать на мостовой.

Но это ведь спеть легко. Представление о своём утратившем в случае разрушительного, «неэстетичного» суицида привлекательность теле порой останавливает надежнее, чем абстрактный, эстетически нейтральный «уход из жизни». Если представить, что тело останется прекрасным и боли не будет и достаточно сказать «стоп», и сердце остановится, думаю, количество самоубийств резко возросло бы. Но эта отягощенность телом как главным замедлителем и страхами, с ним связанными, выступают дополнительной силой сопротивления суицидальным трендам, особенно в юном возрасте.

В старости своё тело воспринимается уже как лишенное того, что мы называем appeal, потому что эстетизация красивой старости далека от этой формы (например, у Ван Гога), и лишь по случайному стечению обстоятельств или на ином основании может называться красотой. Красивый старик совсем не то, что красивый юноша или красивая девушка. Здесь различие даже больше, чем между прекрасным и возвышенным, по И. Канту. Это некая лишённая непосредственности эстетизация, а само тело как данность уже не может служить украшением в глазах других. Поэтому изнутри не так страшен и причиненный ему ущерб. (Что добавят несколько шрамов и морщин к уже имеющимся?!)

Так же, по-видимому, обстоит дело и с болью. Боль всё равно присутствует. Эти факторы у старика носят несколько иной характер, чем, например, у воина. Можно их интерпретировать как замедление флуктуации жизненных порывов: говорят, если в старости ты проснулся и ничего не болит, значит, ты уже умер.

С другой стороны, мы имеем такую прекрасную форму самоотчета, как некое обращённое к самому себе напутствие. Оно может быть сжато в коротких формах поэзии, а могло бы быть развернуто в том самом самоотчете. Можно привести строки Арсения Тарковского:

Меркнет зрение – сила моя,
Два незримых алмазных копья;
Глохнет слух, полный давнего грома
И дыхания отчего дома…
И не светятся больше ночами
Два крыла у меня за плечами.
Я свеча, я сгорел на пиру.
Соберите мой воск поутру.
Назад Дальше